ь.
- Ты почем знаешь?
- Все толкуют "анперёр!" и указывают па дорогу...
- Вывози санки; еще успеем доскакать к нашим.
Мосеич пошел за лошадью. Аврора вышла за ворота. Бледное утро едва
начиналось; улица у постоялого двора была уже, однако, полна народа. Все в
некотором смущении ждали Наполеона, опоздавшего, по расписанию, более чем
на три часа.
XLIV
Бургомистр и другие, назначенные от французов, начальники города
стояли впереди и, не спуская глаз с дороги на городском выгоне, сдержанно
разговаривали. Народ, евреи и уличные мальчишки напирали сзади или,
взобравшись на заборы и крыши соседних дворов, глядели оттуда на
выстроившийся конный отряд. "Да, теперь уже, несомненно, ждут самого
Наполеона, - подумала Аврора, - гонят его наши!" Ей вспомнился этот
Наполеон, на картинке, убивающий оленя. Она, пробравшись ближе к конвою,
узнала по голосу сидевшего впереди других, на серой лошади, итальянского
майора, которого вечером близ нее назвали Лапи и который, как она убедилась
из его слов, был готов посягнуть на жизнь Наполеона. Статный и смуглый, с
густыми черными бакенами, майор мрачно с седла смотрел в ту сторону, куда
были направлены взоры остальных. Его глаза, как ей показалось, горели
ненавистью и злобой; нижняя часть лица, стянутого перевязью каски,
судорожно вздрагивала.
- Так это - герцог Виченцский, а не император? - спросил его стоявший
с ним рядом другой французский офицер.
- Терпение! может быть, и он, - сухо ответил Лапи. "О, если бы это был
Наполеон! - подумала Аврора, отыскивая глазами Мосеича. - Не струсь этот
офицер, бросься он в это мгновение на ожидаемого злодея, и общим бедствиям
конец, мир был бы спасен..." Толпа, стоявшая у постоялого двора, мешала
Мосеичу выехать из ворот. Он, показывая это знаками Авроре, выжидал, пока
народ отодвинется. Аврора протиснулась еще далее и впереди кавалеристов
увидела заготовленные для ожидаемых путников две четверни лошадей с
разряженными в перья и в ленты почтарями.
- Я узнал, что не император, а Коленкур, он едет курьером в Париж, -
сказал кто-то из конвоя вблизи Авроры, - стоило из-за того мерзнуть!
Вдруг толпа заволновалась и двинулась вперед. Теснимая напиравшими от
забора, Аврора оглянулась на Мосеича. Того уже не было у ворот. С мыслью:
"Где же он? надо ехать, дать знать нашим!" - Аврора взглянула вдоль улицы.
В красноватом отблеске зари, на белой снеговой поляне выгона показались две
черные двигавшиеся точки. Ближе и ближе. Впереди скакал верховой. Стал
виден нырявший по ухабам круглый, со стеклами возок, за ним - крытые сани.
Форейторы, прилегая к шеям измучившихся, взмыленных лошадей, махали бичами.
Послышалась труба скакавшего впереди вестового. Тысячи мыслей с неимоверной
быстротою пролетали в голове Авроры. Ей припомнились слова старосты Клима о
французах, засыпанных в колодце, признания мужика-белоруса о подожженной
избе и убитом голодном французском солдате. Авроре казалось, что она сама в
эти мгновения вынуждена и должна что-то сделать, немедленно и бесповоротно
предпринять, а что именно - она не могла дать себе отчета. "Насильник,
насильник, - шептала она, - надругался над всем, что дорого и свято нам...
ответишь!" Чувствуя непонятную, ужасающую торжественность минуты, она
видела, как в толпе народа, еще недавно встречавшего Наполеона
восторженными криками, все смотрели на него молча, с испуганно-смущенными
лицами. При этом она с удивлением приметила, что и статный за мгновение
мрачный и грозный, майор вдруг как-то преобразился и, вытянувшись с
почтительною преданностью на лице, салютовал шпагою подъезжавшему возку.
"Струсил!" - подумала с горькою усмешкой Аврора. Она разглядела в толпе
благообразное и печально-недоумевающее лицо мужика, говорившего ей за
несколько минут на печи: - "Паночку, а паночку, а что я тебе скажу?"
Посеребренный инеем, с потертым волчьим мехом на окнах возок в этот миг
подкатил к постоялому двору и остановился у заготовленной смены лошадей.
"Герцог Виченцский или сам император?" - с дрожью вглядываясь в возок,
подумала Аврора. Прямо перед нею в окне возка обрисовалось оливковое, с
покрасневшим носом и гневными красивыми глазами лицо Наполеона. Аврора
тотчас узнала его. "Так вот он, плебей-цезарь, коронованный солдат!" -
сказала она себе, видя, как важный и толстый, с шарфом через плечо и с
совершенно растерянными глазами бургомистр, подойдя к карете, стал с
низкими поклонами ломаным французским языком говорить что-то просительное и
жалобное, а ближайшие к нему горожане даже опустились рядом с ним на
колени. Почтари иззябшими, дрожащими руками наскоро отпрягли прежних и
впрягли новых лошадей. Новый конвой, с майором Лапи во главе, молодецки
строился впереди и сзади экипажа.
- Eh bien, pourquoi ne partons nous pas? (Что же мы не едем?) - громко
спросил Наполеон, с досадой высунувшись из колымажки и не обращая внимания
ни на бургомистра, ни на его речь. Толпа, разглядев ближе императора,
стояла в том же мрачном безмолвии. Офицеры метались, почтари торопливо
садились на козлы и на лошадей. Авроре мгновенно вспомнилось ее детство,
деревня дяди, бегущая собака и крики: "Бешеная! спасите!" "Да, вот что мне
нужно! вот где выход! - с непонятною для себя и радостною решимостью вдруг
сказала себе Аврора. - И неужели не казнят злодея? Базиль! храни тебя
господь... а я..." Она, перекрестясь, опустила руку под бешмет, рванулась
из-за тех, кто теснился к экипажам, выхватила из-под полы пистолет и взвела
курок. Бургомистр в это мгновение крикнул: "Виват!" Толпа, кинувшись за
отъезжавшим возком, также закричала. Наполеон небрежно-рассеянно посмотрел
к стороне толпы. Его по-прежнему недовольные глаза на мгновение встретились
с глазами Авроры. "А! видишь меня? знай же..." - подумала она и выстрелила.
Клуб дыма поднялся перед нею и мешал ей видеть, удачен ли был ее выстрел.
Она судорожно бросилась вперед, обгоняя толпу. Ей мучительно хотелось
узнать, чем кончилось дело. Но отъезжавший конвой, по команде майора,
полуоборотясь, направил дула карабинов в ту сторону, где, заглушенный
криками толпы, послышался пистолетный выстрел и где бежал в бешмете
невысокий и худенький шляхтич. Раздался громкий залп других выстрелов. В
толпе повалилось несколько человек, в том числе выстреливший в императора
шляхтич. Он, точно споткнувшись о что-нибудь и распластав руки, упал ничком
и не двигался.
- Фанатик? - спросил, зевнув, Наполеон, усаживаясь глубже в подушки
возка.
- Какой-нибудь сумасшедший! - ответил Коленкур, поднимая окно возка.
Толпа, увидев трупы, в безумном страхе бросилась по улицам. Одни
запирались в своих домах, другие спешили уйти из города. Урядник Мосеич,
оттертый толпой, успел в общем переполохе доехать переулком до выгона,
подождал юнкера, подумал, что тот, по неосторожности, попал в плен, и,
прячась за мельницами и огородами, поскакал к лесу.
Оставшийся за сменою итальянский конвой оцепил постоялый двор и улицу.
Из толпы было схвачено несколько человек; арестовали и хозяина постоялого
двора. Им стали делать допрос. Тела убитых внесли под навес сарая. Между
ними был и мельник-литвин. Полуоборотясь к мертвой Авроре, он лежал с
открытыми глазами и, как недавно, будто шептал ей:
- Папочку, а паночку!.. что я тебе скажу?
Мосеич достиг леса, куда незадолго перед тем явился с своим отрядом и
Сеславин. Оба партизана бросились с двух сторон на Ошмяны. Итальянский
конвой был захвачен. Фигнер узнал о смерти Крама. Ругаясь, кусая себе руки
и проклиная неудачу, он решил тут же перестрелять арестованных. Сеславин
воспротивился, говоря, что выгоднее всех взять в плен и от них доведаться о
дальнейших намерениях неприятеля.
- Ну и возись с ними, пока на тебя же не наскочат другие, - сказал
Фигнер. - Ох, уж эти неженки, идеологи!
- Да чем же идеологи? - спросил, вспыхнув, Сеславин. - Вам бы все
крови.
- А вам сидеть бы только в кабинете да составлять сладкие и
чувствительные законы, - кричал Фигнер, - а эти законы первый ловкий
разбойник бросит после вас в печь!
Сеславии стал было снова возражать, но раздосадованный Фигнер, не
слушая его, крикнул своей команде строиться, сел на коня и поскакал за
город. вперерез по Виленской дороге. Сеславин освободил корчмаря, разыскал
помощника бургомистра и, пока его команда, развьючив лошадей, кормила их и
наскоро сама закусывала, распорядился похоронами убитых.
- Слышал? - спросил адъютант Сеславина пожилой, с седыми усами,
гусарский ротмистр, выйдя из постоялого, где закусывали остальные офицеры.
- Что такое?
- Убитый-то ординарец Фигнера, ну, этот юнкер Крам, как его звали,
ведь оказался женщиной!
- Что ты? - удивился адъютант.
- Ей-богу. Синтянину первому сказали, а он - Александру Никитичу.
Адъютант Сеславина, Квашнин, месяц тому назад, под Красным,
поступивший в партизаны, обомлел при этих словах. "Крам, Крамалина! Ясно
как день! - сказал себе Квашнин. - И я не догадался ранее!" Ему
вспомнилось, как он, в вечер вступления французов в Москву, обещал
Перовскому отыскать дом его невесты, Крамалиной, как он его нашел и получил
от дворника записку этой девушки и, с целью отдать ее при первой встрече
Перовскому, не расставался с нею. Пораженный услышанною вестью, он без
памяти бросился в избу, куда между тем, в ожидании погребения, перенесли
убитых.
- Да-с, господа, женщина, и притом такая героиня! - произнес, стоя у
тела Авроры, Сеславин. - Теперь она покойница, тайны нет. Ее жизнь, как
говорят, роман... когда-нибудь он раскроется. А пока на ней найден вот
этот, с портретом, медальон. Вероятно, изображение ее милого.
Офицеры стали рассматривать портрет.
- Боже! так и есть.. это Василий Перовский! - вскрикнул, вглядываясь в
портрет, Квашнин.
- Какой Перовский? - спросил Сеславии.
- Бывший, как и я вначале, адъютант Милорадовича; мы с ним от Бородина
шли вплоть до Москвы... он на прощанье поведал мне о своей страсти.
- Так вы его знаете?
- Как не знать!
- Где же он?
- Попал, очевидно, как и я в то время, в плен, а жив ли и где именно -
неизвестно.
- Ну, так как вы его знаете, - сказал Сеславин, - вот вам этот
медальон, сохраните его. Если Перовский жив и вы когда-нибудь увидите его,
отдайте ему... А теперь, господа, на коней и в путь.
Партизанский отряд Сеславина двинулся также по Виленской дороге.
Квашнин при отъезде отрезал у Авроры прядь волос и, отирая слезы, спрятал
их с медальоном за лацкан мундира. "Какое совпадение! Так вот где ей
пришлось кончить жизнь! - мыслил он, миновав Ошмяны и снова с отрядом
въезжая в придорожный лес. - Думал ли Перовский, думал ли я, что его
невесте, этой московской милой барышне, танцевавшей прошлою весною на
тамошних балах, любимице семьи, придется погибнуть в литовской трущобе?..
Никто ее здесь не знает, никто не пожалеет, и родная рука не бросит ей на
безвестную могилу и горсти мерзлой земли". Слезы катились из глаз Квашнина,
и он не помнил, как сидел на коне и как двигался среди товарищей по
бесконечному дремучему лесу, охватившему его со всех сторон. Всадники ехали
молча. Косматые ели и сосны, усыпанные снегом, казались Квашнину мрачными
факельщиками, а партизанский отряд, с каркающими и перелетающими над ним
воронами, - без конца двигающеюся траурною процессией.
XLV
Наполеон проехал Вильну в Екатеринин день, 24 ноября, а русскую
границу - 26 ноября, в день святого Георгия. Эту границу император
французов проехал в том жидовско-шляхетском возке, в котором по нем был
сделан неудачный выстрел в Ошмянах. Подпрыгивая по ухабах в этом возке,
Наполеон с досадой вспоминал торжественную прокламацию, изданную им
несколько месяцев назад, при вступлении в неведомую для него в то время
Россию. "Мои народы, мои союзники, мои друзья! - вещал тогда миру новый
могучий Цезарь, - Россия увлечена роком. Потомки Чингисхана зовут нас на
бой - тем лучше: разве мы уже не воины Аустерлица? Вперед! покажем силу
Франции, перейдем Неман, внесем оружие в пределы России; отбросим эту новую
дикую орду в прежнее се отечество, в Азию". Теперь Наполеон, вспоминая эти
выражения, только подергивал плечами и молча хмурился. Его мыслей не
покидал образ сожженной Москвы и его вынужденный позорный выход из ее
грозных развалин. "Зато будет меня помнить этот дикий, надолго истребленный
город!" - рассуждал Наполеон, убеждая себя, что он и никто другой сжег
Москву. Его путь у границы лежал по кочковатому, замерзшему болоту. На
одном из толчков возок вдруг так подбросило, что император стукнулся шапкой
о верх кузова и, если бы не ухватился за сидевшего рядом с ним Коленкура,
его выбросило бы в распахнувшуюся дверку.
- От великого до смешного один шаг! - с горькою улыбкой сказал при
этом Наполеон слова, повторенные им потом в Варшаве и ставшие с тех пор
историческими. - Знаете, Коленкур, что мы такое теперь?
- Вы - тот же великий император, а я - ваш верный министр, - поспешил
ответить ловкий придворный.
- Нет, мой друг, мы в эту минуту - жалкие, вытолкнутые за порог
фортуной, проигравшиеся до нового счастья авантюристы!
А в то время как, не поспевая за убегавшим Наполеоном и падая от
голода и страшной стужи, шли остатки его еще недавно бодрых и грозных
легионов, в русских отрядах, которые без устали преследовали их и добивали,
все ликовало и радовалось. В пограничных городах и местечках, куда, по
пятам французов, вступали русские полки и батареи, шло непрерывное веселье
и кутежи. Полковые хоры пели: "Гром победы раздавайся!" Жиды-факторы, еще
на днях уверявшие французов, что все предметы продовольствия у них
истощены, доставляли к услугам тех, кто теперь оказывался победителем, все,
что угодно. Точно из-под земли, в городских трактирах, кавярнях и даже в
местечковых корчмах появлялись в изобилии не только всякие съестные
припасы, но даже редкие и тонкие вина. Стали хлопать пробки клико; полился
где-то
добытый
и
родной "шипунец" - донское-цимлянское.
Офицеры-стихотворцы, вспоминая петербургские пирушки в ресторации Тардива,
слагали распеваемые потом во всех полках и ротах сатирические куплеты на
французов:
Пускай Тардив
В компот из слив
Мадеру подливает,
А Бонапарт,
С колодой карт,
Один в пасьянс играет...
Ободренные удачей солдаты не отставали в деле сочинительства от
начальников. - "Все кузни исходил, не кован воротился!" - трунили пехотинцы
над гибнущими французами. - "Ай, донцы-молодцы!" - гремели на походе
пляшущие, с бубнами и терелками, солдатские хоры. У границы вся русская
армия весело пела на морозе общую, где-то и кем-то сложенную песню:
За горами, за долами
Бонапарте с плясунами
Вздумал равен стать...
Сожженная в нашествие французов Москва стала понемногу оживать. Первый
удар колокола, после пятинедельного молчания, вслед за выходом французов из
города, раздался на церкви Петра и Павла, в Замоскворечье. Его сперва
робкий, потом торжественно-громкий звон услышали другие уцелевшие, ближние
и дальние, колокольни и стали ему вторить. Народ с радостным умилением
бросился к церкви. Преосвященный Августин, войдя в очищенный от вражеского
святотатства Архангельский собор, воскликнул: "Да воскреснет бог!" - и
запел с причтом: "Христос воскресе!" Молва об освобождении Москвы быстро
облетела окрестности. В город хлынули всякого рода рабочие, плотники,
каменщики, столяры, штукатуры и маляры; за ними явились мелкие, а потом и
крупные торговцы. Толковали, что в первую неделю пожаров в Москве сгорело,
по счету полиции, до восьми тысяч домов; всего же за пять недель сгорело
около тридцати тысяч зданий и осталось в целости не более тысячи домов. Из
подгородних деревень стали подвозить лес для построек, припрятанные
съестные припасы и всякий, из Москвы же увезенный, товар. Хозяева
сожженных, разрушенных и ограбленных домов занялись возобновлением и
поправкой истребленных и попорченных зданий. Застучал среди пустынных еще
улиц топор, зазвенела пила. Цены на вновь подвезенные жизненные припасы
сильно вздорожали.
- За этот-то хлебушко - и полтину? - шамкая, говорила продавцу столько
времени голодавшая в каком-то подвале старушонка. - Да где же это видано?
Христопродавцы вы, что ли?
- А тебя за язык нешто канатом тянут? - презрительно отвечал,
постукивая на холоде ногой о ногу, кулак-продавец. - Хочь - бери, хочь -
нет... не придушили французы, и за то, бабушка, богу благодарствуй!
Княгиня Шелешпанская с правнуком на зиму осталась в Паншине. Ксению с
мужем она отпустила в Москву, поручив им осмотреть ее пепелище у Патриарших
прудов и озаботиться возведением на нем нового дома. Снабженные деньгами из
доходов княгини, Тропинины прибыли в Москву в конце декабря и с трудом
добыли себе помещение из двух комнат у кого-то из знакомых в уцелевшем от
пожара домишке на Плющихе. Илья Борисович вскоре нашел подрядчиков,
заключил с ними условие и, хотя деньги сильно упали в цене - рубль ходил за
червертак, - занялся постройкой. Служба в сенате еще не начиналась.
Съехавшиеся чиновники приводили в порядок дела, выброшенные французами из
сенатских зданий и уцелевшие от костров. Стали снова выходить в свет
восстановленные из-под пепла "Московские ведомости"; возвратились в Москву
граф Растопчин и патриот-журналист Сергей Глинка, и снова появились среди
москвичей разные жуиры, карточные игроки, аферисты, трактирные кутилы и
покровители клубов и цыганок. На письма Тропининых к знакомым, служившим в
армии и в штабе Кутузова, благополучна ли и где находится Аврора, ответов
не получалось, так как русские войска вскоре миновали границу и, вслед за
французами, вступили в Германию. Государь, по слухам, выехал в Вильну, день
в день через полгода после своего выезда из нее при занятии ее французами.
О Перовском долго не было никаких положительных сведений. Возвратившийся
Растопчин утешил наконец Илью известием, что министр народного просвещения,
граф Алексей Кириллович Разумовский, каким-то путем, через Англию, вошел в
переписку с Талейраном и надеялся вскоре получить точные справки о
задержанном в плену адъютанте Милорадовича, Василии Перовском. Растопчин
отрекался тогда, в виду свежего пепелища, от сожжения Москвы, затевая
статью: "Правда о Московском пожаре", которую остряки называли потом
"Неправдою...", и пр.
В начале весны 1813 года Тропинин получил от одного из смоленских
знакомых письмо, в котором тот извещал его, что недавно был в Рославле и
узнал, что в окрестностях этого города, у помещицы Микешиной, проживает
спасенный ею от партизанского костра пленный, Шарль Богез, известный
москвичам под фамилией эмигранта Жерамба. В благодарность своей
спасительнице он, когда-то учившийся в Италии живописи, хотя и с
отмороженными ногами и в чахотке, нарисовал масляными красками портрет ее
мужа, бежавшего из плена в Смоленске незадолго до вторичного вступления
туда Наполеона. По словам Жерамба, он видел Перовского в Москве, в день
вступления туда французов, но о дальнейшей его судьбе ничего не знал.
Тропинин в три месяца на обгорелом каменном фундаменте успел выстроить
новый деревянный, поместительный дом и хлопотал о возведении к весне
временных служб. Ездя ежедневно на постройку с Плющихи на Патриаршие пруды,
он направлялся напрямик, снеговыми дорожками, через сожженные и еще не
огороженные дворы Бронной и других смежных улиц, стараясь угадать и
представить себе очертания недавно еще стоявших тут и бесследно исчезнувших
зданий. Извозчичьи санки мчались теперь в сумерки по местам, где
каких-нибудь полгода назад, в стоявших здесь уютных и красивых домах, в
званые вечера весело гремела музыка, пары танцующих носились в вальсе и
котильоне и где все жило беспечно и мирно. Теперь тут, на обнаженных,
покрытых снежными сугробами пустырях, раздавался у церквей и лавок лишь
стук ночных сторожей да бегали стаями и выли голодные бродячие собаки.
Разоренное семисотлетнее гнездо мало-помалу, собирая своих разлетевшихся
обитателей, опять ладилось, чистилось, прибиралось и оживало к новой
долголетней, беспечной, мирной жизни. И стали здесь опять щеголихи рядиться
и выезжать; мужчины посещать обновленный клуб и цыганок; молодежь
влюбляться и свататься; девицы выходить замуж. Лекаря, купцы, модистки и
акушерки стали опять зарабатывать, как и прежде.
Наступил 1814 год. Отторгнутый так долго от родины и близких, Базиль
Перовский все еще находился в числе пленных, уведенных французами из России
и Германии. Пленных и в первое время содержали очень строго. Когда же
пронеслась весть о наступлении на Францию шедших за русскою армией с
криками: A Paris! a Paris!" (В Париж! в Париж! (франц.)) - союзников
императора Александра Павловича, их подвергали всяческим лишениям и, в
предупреждение сношений с иностранцами, постоянно переводили с места на
место. Было начало февраля. Отряд пленных, в котором находился Базиль,
вышел под охраной местного гарнизона из Орлеана в Блуа и далее, в Тур.
Пленных вели на запад от Парижа, к которому стремительно близились
союзники. Отряд шел берегом Луары. Погода стояла теплая и тихая. Солнце
светило приветливо. На южных береговых откосах пробивалась молодая трава. С
разлившихся озер и заводей Луары взлетали стаи уток и куликов. Берега реки
начинали пестреть первыми вешними цветами. Кудрявые, белые облачка весело
бежали по празднично-синему небу. Пленные подошли к городку Божанси. Здесь
стало вдруг известно, что близ Орлеана, который они только что оставили и
от которого отошли не более двух переходов, показались русские, что Орлеан
в тот же день заняли казаки и что русских вскоре ждут и в Божанси.
Перовский пришел в неописанное волнение. Пленных торопливо повели далее. По
выходе из Божанси Базиль открыл свои мысли другому русскому пленному,
добродушному и болезненному штаб-ротмистру Сомову, все тосковавшему о
двухлетней почти разлуке с женой и детьми. После долгих переговоров он
условился с ним, выждал, пока отряд на первом вечернем привале заснул, и
оба они бежали обратно в Орлеан. Беглецы по пути встретили
подростка-пастуха и, уверив его, что они - отсталые из партии новобранцев,
упросили его быть их проводником до города, Наполеоновских конскриптов все
тогда жалели. "Отсталые или беглые? как им не помочь?" - подумал подросток
и повел их виноградниками и лесами. Голодные, измученные беглецы к рассвету
следующего дня снова приблизились к Орлеану и в утренних сумерках, с холма,
радостно увидели городские фонари, догоравшие на каменном мосту через
Луару.
- А далее видите? - указал им за город проводник. - То биваки русских!
остерегайтесь!
Едва пленники двинулись, их приметил стоявший по ею сторону города
французский пикет. Они бросились в реку, переплыли ее и скрылись в смежном
лесу. Стража, для очищения совести, дала по ним в полумгле залп из ружей.
Император Александр Павлович достиг заветной цели. Он с своими союзниками,
пруссаками и австрийцами, разбив у ворот Парижа последних защитников
Наполеона, вступил в сдавшуюся ему на капитуляцию столицу Франции.
Непрошеный визит Наполеона в Москву был отплачен визитом Александра в
Париж. Русский император 19 марта 1814 года въехал в Париж через Пантенские
ворота и Сен-Жерменское предместье, верхом на светло-сером коне, по имени
Эклипс. Этот конь был ему подарен Коленкуром в бытность последнего послом в
Петербурге. Александр, в противоположность Наполеону, нес с собою мир.
Французы восторженно сыпали белые розы и лилии под ноги русского царя,
ехавшего по бульварам в сопровождении прусского короля и пышной, дотоле
здесь не виданной свиты из тысячи офицеров и генералов разных чинов и
народностей. Зрители махали платками и кричали: - Vive Alexandre! vivent
les Russes! (Да здравствует Александр! да здравствуют русские! (франц.))
"Да неужели же это те самые дикари, потомки полчищ Чингисхана, о которых
нам твердили такие ужасы? - удивленно спрашивали себя парижане и парижанки,
разглядывая нарядные и молодцеватые русские полки, шедшие по бульварам к
Елисейским полям. - Нет! Это не татары пустыни! это наши спасители! vivent
les Russes! viv e Alexandre! abas ie tyran!" (Да здравствуют русские! да
здравствует Александр! долой тирана! (франц.)).
Весело зажили русские в Париже. Начальство и офицеры посещали театры,
кофейни, клубы и танцевальные вечера. У дома Талейрана, где поместился
император Александр, по целым дням стояли толпы народа, встречавшие и
провожавшие русского царя радостными восклицаниями. У подъезда этого дома и
на Елисейских полях, где расположилась биваком русская гвардия, по ночам
раздавались русские и немецкие оклики: "Кто идет?" и "Wer da?" (Кто там?
(нем.)). В нeмeцкoм лагере, опорожняя бочками плохое парижское пиво,
восторженно кричали "Vater Blucher, lebel" ("Да здравствует отец Блюхер!")
Французы изумлялись великодушию своих победителей. В оперном театре
готовили аллегорическую пьесу "Торжество Траяна". Русскому губернатору
Парижа, генералу Сакену, на каждом шагу делали шумные овации. Сенат
голосовал лишение престола Наполеона и его династии. Все русское входило в
большую моду.
XLVI
Стоял теплый, ясный вечер. В небольшом парижском ресторане, в улице
Сент-Оноре, после дружеского, с возлиянием, обеда засиделись вокруг стола
несколько русских офицеров. Все были довольны хорошими винами, вкусным
обедом и собственным отличным настроением духа. Говорили, не переставая, об
испытанных треволнениях похода, о сражениях в Германии и Франции и о
предстоявшем окончании войны. Собеседники угощали товарища, которому хотели
этим оказать особенное внимание. Это был очень худой, курчавый и сильно
загорелый средних лет полковник в казацком кафтане, с трубкою в руке,
нагайкою через плечо и в гусарской фуражке. Особого хмеля в
присутствовавших не замечалось. Они были просто счастливы и веселы. Между
ними более других говорил и, размахивая руками, то и дело смеялся
черноволосый молодой офицер в адъютантской форме. Заговорили о женщинах и о
любви. Черноволосый офицер стал излагать свое мнение и доказывал, что
любовь - единственное истинное и прочное блаженство на земле.
- А знаете, Квашнин, - обратился к нему человек с нагайкой, которого
присутствовавшие угощали, - я вас давно слушаю... Вы так милы, но,
извините, увлекаетесь. По-моему, на свете нет ничего прочно-существенного и
положительного.
- Как так? - удивился разрумянившийся и взъерошенный от волнения и
собственных речей Квашнин. - Я от души скажу - вы замечательный и храбрый
офицер... кто теперь не знает знаменитого партизана Сеславина? Но вы уж
очень мрачно смотрите на жизнь, а женщин, извините и меня, вы совсем,
по-видимому, не знаете...
Сеславин улыбнулся.
- Ничуть, - сказал он, - все в мире - одни грезы... По искреннему
моему убеждению, - и это подтверждают многие умные люди, - все на свете,
как бы это яснее выразить? - есть, собственно... ничто.
"Гм! - подумал па это Квашнии, - твоему другу Фигнеру не удалось убить
Наполеона, а тебе взять этого Наполеона в плен живьем, вот ты л
злобствуешь, хандришь".
- Позвольте, однако, а герой наших дней? - произнес он, подливая себе
и товарищам вина. - Я говорю о созданном могучею здешнею революцией
величайшем, хотя теперь и несчастном, военном гении... И он тоже мечта?
Этот человек был причиной Бородинской битвы, боя гигантов, а Бородино
вызвало появление русских с Дона, Оки и Невы - где же? в столице мира, в
Париже...
- Эх вы, юноша, юноша, - сказал Сеславин, - вы с похвалой упомянули о
здешней революции. А знаете ли, что она такое? Сказав это, Сеславпн, как бы
раздумав продолжать, молча стал набивать табаком свою пожелтелую,
прокуренную пенковую трубку, которую он, в честь прославленного прусского
генерала, назвал "Блюхером".
- Говорите, говорите! - воскликнули прочие собеседники, сдвигаясь
ближе к Сеславину.
- Ничего в жизни я так не презирал и ненавидел, как спекулянтов на
счет человеческого блага, - произнес Сеславин, - а главные спекулянты пока
на этот счет - французы... Не прыгайте и не машите руками, Квашнин: не
стыжусь я этого мнения, как и того, что обо мне и о покойном Фигнере плели
столько небылиц.
- Ах, боже мой, что вы! - ответил Квашнин, - я ничего ни о вас, ни о
нем и не говорил дурного.
- Разберите здешних излюбленных мудрецов, - продолжал Сеславин,
потягивая дым из своего "Блюхера". - Сентиментальные с виду сегодня, хотя
вчера кровожадные в душе, как тигры, эти прославленные герои революции, с
мадригалами на устах, с посошком в руке и с полевыми ландышами на шляпе,
недавно еще звали своих соотечественников, а за ними и весь мир, то есть и
вас, Квашнин, да и меня, - в новую Аркадию, пасти овечек и мирно
наслаждаться сельским воздухом, у ручейка, питаясь медом и молоком. А чем
тогда же кончили? Маратом и Робеспье-ром, всеобщею гильотиной, казнью
родного короля и коронованием ловкого и грубого, разгадавшего их солдата,
да притом еще и не француза, а корсиканца.
- В чем же, по-вашему, истинное счастье на земле? - спросил пожилой и
высокий подполковник из штабных, Синтянин, о котором товарищи говорили, что
он во время войны почувствовал призвание к поэзии и стал, как партизан
Давыдов, писать стихи. - В чем прочные радости на земле?
- В любви! - не выдержав, опять вскрикнул Квашнин. - Что может быть
выше истинной чистой страсти?..
- Счастья нет на свете, - повторил Сеславин. - Вы лучше спросите меня,
в чем главные муки в жизни?
- Говорите, мы слушаем, - отозвались голоса.
- Я объясню примером, - сказал Сеславин. - Граф Растопчин знал в
молодости одну, ныне уже старую и, вероятно, покойную, московскую барыню.
Он однажды при мне о ней выразился, что Данте в своем "Аде" забыл отвести
для подобных лиц особое, весьма важное отделение. Сеславин рассказал уже
известную остроту графа о грешницах, которые мучатся сознанием того, что
пропустили в жизни случай безнаказанно согрешить по оплошности, трусости
или простоте.
Дружный хохот слушателей покрыл слова рассказчика.
- Не смейтесь, однако, господа, - заключил Сеславин, - боль тайных
душевных мук ближе всего понятна тому, кто испытал особенно жестокую
насмешку судьбы... кто, как бедный, утонувший в Эльбе наш товарищ Фигнер,
вызывался лично, глаз на глаз, избавить мир от всесветного изверга, имел к
тому случай и этого не достиг...
Сеславин смолк. Замолчали и остальные собеседники.
- А могу ли я, Александр Никитич, узнать, кто эта растопчинская
барыня? - спросил, подмигивая другим, Квашннн.
- Дело было давно, - ответил Сеславин, - когда я, в один из отпусков,
гостил в Москве, у родных, где бывал Растопчнн... Повторяю, этой особы,
по-видимому, уже нет на свете, и ее здесь, вероятно, не знают. Это княгиня
Шелешпанская.
- Как? она? - удивился Квашнин. - Да ведь это бабка покойного
партизана вашего отряда, девицы Крамалиной. В ее доме у Патриарших прудов я
был в день занятия французами Москвы, помните, когда я было попал в плен? А
Крамалина, господа, вы, разумеется, слышали, неудачно стреляла по Наполеону
в Ошмянах и при этом убита.
Тем, кто не знал подробностей об этом событии, Квашнин рассказал об
Авроре и о Перовском.
- Перовский? - спросил в свой черед подполковник Синтянин. - Постойте,
да ведь он жив!.. именно жив!
- Жив Василий Перовский? - вскрикнул, бледнея, Квашнин.
- Да, я видел нашего Сомова, - ответил Синтянин, - он с ним, здесь
уже, бежал из Орлеана, и оба вчера явились в Париж, измученные, полуживые.
- Вы не ошибаетесь? - спросил, не веря своим ушам, Квашнин.
- Нисколько... Да вот что... вы знаете, где бивак нашего полка?
- Знаю, знаю.
- Ну и отлично... спросите там штаб-ротмистра Сомова; он тоже,
повторяю, был в плену, и его теперь у нас приютили... он вас проведет к
Перовскому. Как же, и я знаю этого Перовского; мне и ему наш доктор Миртов,
накануне Бородинского боя, как теперь помню, доказывал, что лучше умереть
сразу, в битве, чем мучиться и потом умереть в госпитале.
- А сам Миртов, кстати, жив? - спросил кто-то.
- Жив, но полтора года валялся в разных больницах; все просил отрезать
ему ноги, однако выздоровел, догнал армию уже на Рейне, и опять у него своя
отличная палатка с походною перинкой, чайник и к услугам всех пунш... Одно
горе: такой красавец, жуир, а ходит на костылях.
Квашнин, дослушав Синтянина, бросился в слезах ему на шею, на радости
обнял и прочих, в том числе и Сеславина, смотревшего на него теперь с
ласковою, снисходительною улыбкой, выскочил на улицу и стремглав пустился к
биваку русской гвардии, на Елисейские поля. "Боже мой, - думал он, - я
увижу наконец его... Но как ему сообщить печальную, тяжкую весть? как
передать? У меня неразлучно на груди ее записочка, волосы и портрет ее
жениха... Бедный! А сколько времени он ожидал этой свободы и своего
возврата, мечтал увидеть ее, обнять! Говорить ли? убить ли страшною истиной
человека, который теперь счастлив своею любовью и надеждами, счастлив всем
тем, чему, как сейчас беспощадно уверяли меня, имя - ничто? Нет, пусть он
узнает! Пусть образ погибшей любимой и его любившей женщины светит ему в
остальной жизни тихою, хотя и недосягаемою, путеводною звездой". Квашнин
отыскал Сомова и, по его указанию, отправился в переулок у Елисейских
полей. Здесь он вошел в небольшой двор, окруженный развесистыми каштанами.
Сквозь деревья виднелся невысокий, под черепицей, уютный павильон, где было
отведено помещение трем больным русским офицерам. Двое из них, по словам
привратника, ушли перед вечером прогуляться в город; третий, особенно,
по-видимому, недомогавший, был дома. Квашнин, мимо хозяйских покоев, робко
приблизился к двери из сеней налево и постучал. Ему ответили: "Entrez!..
Войдите!.." Он отворил дверь в небольшую, опрятно прибранную комнату.
Заходившее солнце приветливо освещало в этой комнате стол с разбросанными
газетами, два простых стула и кровать под белым, чистым одеялом. На кровати
виднелся в штатском платье, очевидно, с чужого плеча, худой и бледный, с
густо отросшею черною бородою, незнакомый человек. Он полулежал, опершись
на подушки и глядя в раскрытую перед ним газету. Увидев гостя, незнакомец
медленно поднялся, шагнул к двери и замер. В его строгих, сухо-удивленных
глазах Квашнину вдруг блеснуло нечто близкое, где-то и когда-то им
виденное.
- Неужели Квашнин? - тихо спросил, боясь обознаться и внутренне
радуясь, незнакомец.
- А вы... неужели Перовский? - спросил едва помня себя Квашнин. Гость
и хозяин бросились в объятия друг друга.
- Голубчик, ах, голубчик! - твердил, глотая слезы и удивляя ими
растерянного Перовского, Квашнин. - Не верьте! жизнь - радость! Она выше
всего, выше всякого горя!
Он передал Перовскому о судьбе Авроры.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
XLVII
Прошло много времени, прошло сорок лет. Был 1853 год.
Русский отряд направлялся в третий со времени Петра Великого,
решительный поход в Среднюю Азию. Во главе отряда шел военный
генерал-губернатор Оренбургского края, шестидесятилетний, еще бодрый на
вид, но уже с слабым здоровьем, страдавший одышкой, генерал-адъютант,
вскоре затем граф, Василий Алексеевич Перовский. В его отряде находился
молоденький, белокурый и еще безусый офицер в адъютантской форме, как
говорили, крестник генерал-губернатора. Последний, доверяя ему часть своей
переписки, оказывал ему особое расположение. Это был внук Ксении, Павел
Николаевич Тропинин. Недавно из кадетского корпуса, он был тайно влюблен
где-то в Москве и, состоя при начальнике отряда, с нетерпением ждал конца
экспедиции, чтобы ехать и жениться на любимой девушке. Среди невзгод и
тяжестей походов командир отряда, покончив с текущими приемами и
распоряжениями, любил беседовать с юношей-крестником о судьбах дикой
пустыни, по которой они в это время шли и в глубине которой, сто двадцать
пять лет назад, разбитым и покоренным хивинским ханом был так предательски
перерезан весь русский отряд князя Бековича-Черкасского. Под войлочной
кибиткой, у спасительного самовара, старым командиром отряда нередко
делались поминки о более близкой поре - великой эпопее двенадцатого года,
когда рассказчику пришлось вынести тяжелый плен. В седоусом, суровом, а
иногда даже деспотически-желчном генерал-адъютанте, всегда сосредоточенном,
сдержанном и большею частью молчаливом, в эти мгновения пробуждался образ
всеми забытого, некогда молодого, говорливого и юношески-откровенного
Базиля Перовского. Оставшийся по смерть холостым, он любил вспоминать
немногих уцелевших своих солуживцев и приятелей двенадцатого года и
диктовал крестнику задушевные письма к ним в Россию.
- Неисчерпаемая, великая эпопея, - говорил, вспоминая двенадцатый год,
Перовский, - станет на много лет и на много рассказов. И как подумаешь,
голубчик Павлик, все это некогда было и жило: весь этот мир двигался,
радовался, любил, наслаждался, пел, танцевал и плакал. Все эти незнакомые
новому времени, но когда-то близкие нам весельчаки и печальники, счастливые
и несчастные, имели свое утро, свой полдень и вечер. Теперь они, в
большинстве, поглощены смертью... И нам, старым караульщикам, отрадно
заглянуть в эту ночь и помянуть добрым словом почивших под ее завесой...
Дорогие, далекие покойники.
Но не всех былых приятелей одинаково поминал в душе Перовскпй. Никому
незримая и неведомая, глубокая сердечная рана жгла его и сушила вечною,
несмолкаемою болью. Эту рану и эти страдания знали только немногие,
ближайшие его друзья, в том числе старый его сослуживец, "певец в стане
русских воинов" - Жуковский. Последний посвятил когда-то Василию
Алексеевичу Перовскому трогательное послание:
Я вижу - молодость твоя
В прекрасном цвете умирает,
И страсть, убийца бытия,
Тебя безмолвно убивает...
Я часто на лице твоем
Ловлю души твоей движенья;
Болезнь любви - без утоленья
- Изображается па нем.
Перовский часто вспоминал ту, которую он полюбил в лучшие жизненные
годы и которая, из-за любви к нему, погибла. Укоры совести он нередко
срывал на крутом, а подчас и жестоком исполнении долга; был беспощаден к
измене и расстреливал предателей так же спокойно, как когда-то его самого
хотел расстрелять Даву. Двадцать восьмого июля 1853 года после неимоверных
усилий была взята штурмом кокандская крепость Акмечеть, названная
впоследствии фортом "Перовский". Путь в Туркестан, Хиву, Бухару и позже к
Мерву был проложен. Однажды вечером Павел Тропинин, в кибитке
главнокомандующего, перед этою крепостью, сказал своему крестному, что в
минувшую зиму, едучи на курьерских, по его вызову, оренбургскою степью, он
едва не замерз и спасся от смерти только благодаря сибирскому оленьему
тулупу и русским валенкам.
- Валенкам? - спросил Перовский. - Дело знакомое... И меня в
двенадцатом году также спасли валенки... И представь мою радость - товарищ
по плену, великодушно ссудивший меня этою обувью, жив и здравствует доныне.
- Кто же это? - спросил Павлик.
- Бывший крепостной одной графини. Он тогда ранее меня бежал из плена
и прямо на Волгу, в плавни; назвался другим именем, остался там и торгует
рыбой в Самаре.
- В Самаре? Вот бы повидать, как поеду назад.
- Что же, отыщи его. Имя ему Семен Никодимыч. Год назад он узнал о
моем назначении в Оренбург и являлся с предложением подряда. Седая бородища
- по пояс; женат, имеет внуков, стал раскольником, начетчик и усердный
богомолец; но подчас тот же, каким я его знал, живой, подвижной Сенька
Кудиныч и даже не забыл одной своей песни про сову, которою потешал
измученных французами пленных. Он тогда был сосватан и, с горя,
смело-отчаянно бежал к невесте.
- Сосватан? - спросил, залившись румянцем и меняясь в лице, Павлик. -
Да, а что? разве?..
Павлик собрался с духом. Заикаясь, он объявил графу, что и он жених, и
просил у него благословения и отпуска. Перовский откинулся на спинку
складного стула, на котором сидел, и долго, ласково смотрел на юношу.
- Что же, Павлуша, с богом! - проговорил он. - Хотя я остался всю
жизнь холостым - понимаю тебя... с богом! завтра же можешь ехать, А
благословение я тебе дам особое!
Он обнял крестника.
- Ты не помнишь, разумеется, своей бабки, Ксении Валерьяновны? -
сказал он.
- Она умерла, когда мой отец еще не был женат, - ответил Павлуша.
- Была еще у тебя прабабка, княгиня Шелешпанская; все боялась грозы, а
умерла мирно, незаметно уснув в кресле, за пасьянсом, в своей деревне,
когда наши входили в Париж.
- О ней что-то рассказывали.
- Ну да... а слышал ты, что у нее была еще другая, незамужняя
внучка... красавица Аврора? Знаешь ли, твой отец был похож на нее, и ты ее
слегка напоминаешь.
- Что-то, помнится, говорили и о ней, - ответил Павлуша, - кажется,
она была в партизанах... и чем-то отличилась...
"Кажется! - подумал со вздохом Перовский. - Вот они, наши предания и
наша история..."
&n