Главная » Книги

Франковский Адриан Антонович - Андре Жид. Фальшивомонетчики, Страница 4

Франковский Адриан Антонович - Андре Жид. Фальшивомонетчики


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

в этот день, и...
   У него не хватило смелости ответить "да" из боязни выказать самонадеянность. Его смущали также желание и в то же время боязнь сказать "ты" Эдуарду; он ограничился таким построением фразы, при котором было бы, по крайней мере, исключено "вы" и поэтому не давал также Эдуарду повода говорить ему "ты", чего очень желал; между тем - он хорошо помнил - ему удалось добиться этого за несколько дней до его отъезда.
   - Ты хорошо поработал?
   - Неплохо. Но не так хорошо, как мог бы.
   - У настоящих тружеников всегда такое чувство, что они могли бы работать лучше,- наставительно сказал Эдуард.
   Сказал невольно и тут же нашел эту фразу смешной.
   - Стихи пишешь?
   - Иногда... Я очень нуждаюсь в советах.- Он поднял глаза на Эдуарда; "ваших советах", хотел он сказать, в "твоих советах". И взгляд говорил это без слов так внятно, что Эдуарду показалось, будто Оливье говорит так из уважения или из вежливости. Но зачем Эдуарду понадобилось ему ответить, притом с такой поспешностью:
   - О! Нужно самому уметь давать себе советы или спрашивать их у своих товарищей; советы старших ничего не стоят.
   Оливье подумал: "Я, однако, не спрашивал у него этих советов: почему же он со мной не согласен?"
   Оба досадовали, что им удается выжимать из себя одни только сухие, вымученные фразы. Чувствуя смущение и неловкость, каждый считал себя предметом и причиной этого смущения. Такие разговоры не могут дать ничего, если не приходит помощь со стороны. Помощь не пришла.
   Сегодня Оливье встал не с той ноги. Радость встречи с Эдуардом на мгновение заглушила то огорчение, которое он испытал, проснувшись и увидев, что Бернара нет рядом, что он позволил ему уйти не простившись, но теперь оно снова поднималось в его груди, как темная волна, и затопляло все его мысли. Ему хотелось заговорить о Бернаре, рассказать Эдуарду все и постараться заинтересовать его личностью друга.
   Но малейшая улыбка Эдуарда оскорбила бы его, а слова Оливье выдали бы страстные и бурные чувства, волновавшие его, или могли бы показаться преувеличением. Он замолчал и почувствовал, что лицо его каменеет; он хотел бы броситься в объятия Эдуарда и зарыдать. Эдуард ошибочно истолковал молчание Оливье, выражение его нахмуренного лица; он слишком сильно любил его, чтобы быть непринужденным. Если бы он решился взглянуть на Оливье, ему тотчас же захотелось бы сжать его в объятиях и убаюкать, как ребенка; но, встретив его угрюмый взгляд, он подумал: "Да, это верно... Ему скучно со мной, я ему в тягость, я смущаю его. Бедный мальчик. Он ждет не дождется, когда я позволю ему уйти". И какая-то неведомая сила заставила Эдуарда сказать, из жалости к своему спутнику:
   - Теперь мы должны расстаться. Уверен, что тебя дома ждут к завтраку.
   Оливье, который подумал то же самое, в свою очередь, неверно истолковал чувства Эдуарда. Он поспешно встал, протянул руку. Ему хотелось, по крайней мере, сказать Эдуарду: "Когда я увижусь с тобой? Когда увижусь с вами? Когда мы увидимся?.." Эдуард ждал этой фразы. Но не услышал ничего, кроме банального: "До свидания"...
  

X

  
   Солнце разбудило Бернара. Он поднялся со скамейки с жестокой головной болью. Бодрое утреннее настроение покинуло его. Он чувствовал себя ужасно одиноким, и его сердце переполняла какая-то горечь; он не мог назвать свое чувство печалью, но оно увлажняло его глаза слезами. Что делать? Куда идти?.. Если он отправился на вокзал Сен-Лазар в час, когда, как он знал, туда должен прийти Оливье, то он сделал это без определенного намерения, движимый лишь смутным желанием встретиться с другом. Он упрекал себя за свой внезапный утренний уход: Оливье мог почувствовать себя обиженным. Разве не был он самым дорогим для Бернара существом на земле?.. Когда он увидел его под руку с Эдуардом, какое-то странное чувство вдруг толкнуло его пойти за ними, не выдавая своего присутствия. Он с болью чувствовал, что он здесь лишний, и все же ему хотелось бы оказаться в обществе Эдуарда и Оливье. Эдуард казался очаровательным; чуть выше Оливье ростом, чуть-чуть менее юная походка. Он решил подойти к нему и поджидал лишь момента, когда Оливье его покинет. Под каким, однако, предлогом подойти?
   И тут он заметил, что Эдуард небрежно отшвырнул смятую бумажку. Когда он подобрал ее, увидел, что это багажная квитанция... Черт возьми, вот отличный предлог!
   Он увидел, как друзья вошли в кафе; на мгновение растерялся; затем, продолжая свой внутренний монолог, сказал: "Корректный молодой человек помчался бы вернуть эту бумажку".
   Как пошлы, пусты, плоски и ничтожны В моих глазах условности людские! - сказано в "Гамлете". Бернар, Бернар, что за мысли лезут тебе в голову? Вчера ты шарил в ящике. На какой путь вступаешь ты? Осторожно, мой мальчик... Учти хорошенько, что служащий в камере хранения, с которым имел дело Эдуард, в двенадцать часов отправляется завтракать и его сменяет другой. И разве ты не обещал другу отважиться на все?
   Однако Бернар пришел к заключению, что слишком большая поспешность может испортить дело. Если сразу же обратиться к служащему, то такая торопливость может показаться ему подозрительной; справившись в книге, он может найти странным, что багаж, отданный на хранение за несколько минут до полудня, требуется обратно через такой небольшой промежуток времени. Наконец, если какой-нибудь досужий прохожий видел, как он подбирает бумажку... Бернар решил пройти не торопясь до площади Согласия; за это время приезжий мог бы успеть позавтракать. Приезжие часто поступают так - не правда ли? - оставляют свои вещи на хранение, идут завтракать, а затем возвращаются за вещами. Мигрень у Бернара прошла. Проходя перед верандой ресторана, он бесцеремонно схватил одну из зубочисток (они маленькими связочками стояли на столах), собираясь поковырять ею в зубах перед конторкой камеры хранения, чтобы иметь вид только что позавтракавшего человека. Приятно сознавать, что у вас приличная наружность, элегантный костюм, изящные манеры, непринужденная улыбка, открытый взгляд и, наконец, еще что-то трудно определимое в походке, свидетельствующее, что вы выросли в довольстве и ни в чем не нуждаетесь. Но все это утрачивает свежесть, после того, как вы поспали на садовой скамейке.
   Бернар ощутил приступ внезапного страха, когда служащий спросил десять сантимов за хранение. У него не осталось ни су. Что делать? Чемодан стоял там, на полке. Малейший недостаток уверенности, не говоря уже об отсутствии денег, мог вызвать подозрение. Но дьявол выручит Бернара из беды; под его дрожащие пальцы, которые обшаривают один карман за другим в отчаянной попытке симулировать поиски денег, он подсовывает маленькую монетку в десять су, забытую бог весть когда в жилетном кармане. Бернар протягивает ее служащему. Бернар ничем не выдал своего волнения. Он хватает чемодан и простым, спокойным движением прячет в карман полученную сдачу. Уф! Жарко. Куда ему направиться? Ноги подкашиваются, чемодан кажется страшно тяжелым. Что ему делать с ним? Он вдруг соображает, что у него нет ключа от чемодана. Но нет, нет и нет; он не взломает замка; он не вор, чёрт возьми!.. Узнать бы только, что там внутри. Чемодан оттягивает ему руку. Пот градом льет с Бернара. На мгновение он останавливается, ставит на тротуар свою ношу. Конечно, он твердо решил возвратить чемодан владельцу, но он хотел бы раньше исследовать его содержимое. На всякий случай, он нажимает на замок. О, чудо! застежки приоткрываются, и взору является жемчужина: бумажник, в котором виднеются банкноты. Бернар забирает "жемчужину" и тотчас же захлопывает крышку.
   Теперь, когда есть деньги, живо в гостиницу! Он знает одну на Амстердамской улице, совсем рядом. Он умирает от голода. Но прежде чем сесть за стол, он хочет оставить чемодан в безопасном месте. Коридорный несет его перед ним по лестнице. Три этажа; коридор, дверь, которую он запирает на ключ, пряча свое сокровище... Он спускается вниз.
   Сидя за бифштексом, Бернар не осмеливается вытащить бумажник. (Разве можно быть когда-нибудь уверенным, что за тобой не следят?) Но его левая рука любовно ощупывает его в глубине внутреннего кармана.
   "Дать понять Эдуарду, что я не вор,- говорил он себе,- вот в чем вся суть. Что за тип этот Эдуард? Чемодан, может быть, подскажет. Он обольстителен - это бесспорно. Но есть множество обольстительных типов, которые очень плохо понимают шутки. Если он решит, что его чемодан украден, то будет, конечно, очень доволен, когда снова увидит его. Он будет мне признателен за то, что я принес ему его, иначе он просто болван. Живо проглотим десерт и поднимемся наверх обсудить положение. Счет! Щедро дадим на чай".
   Через несколько мгновений он был уже в своем номере.
   "Наконец-то, чемодан, мы с тобою с глазу на глаз!.. Костюм чуть-чуть великоват для меня, пожалуй. Сукно отличное, и пошит со вкусом. Белье, принадлежности туалета. Я не очень уверен, что возвращу ему когда-нибудь все это. Но вот доказательство того, что я не вор: эти бумаги интересуют меня гораздо больше. Прочтем сперва вот это".
   Бернар схватил тетрадь, куда Эдуард вложил печальное письмо Лауры. Нам известны уже первые страницы дневника; вот что следовало дальше.
  

XI

ДНЕВНИК ЭДУАРДА

  

1 ноября

   Прошло уже две недели... я сделал ошибку, что не записал этого тогда же. Нельзя сказать, что у меня не было времени, но сердце мое еще было полно Лаурой - или, вернее, я не мог о ней не думать, к тому же я не люблю записывать здесь ничего эпизодического, случайного, а мне все время казалось, что то, о чем я собираюсь рассказать, не может получить продолжения или, как говорится, иметь последствий; по крайней мере, я отказывался допустить их, и мое молчание по этому поводу объясняется именно желанием доказать себе незначительность происшедшего, но я ясно чувствую - и бессилен противостоять этому чувству,- что лицо Оливье влечет к себе сегодня мои мысли, меняет их ход и что, не считаясь с ним, я не мог бы ни объяснить, ни понять себя до конца.
   Я возвращался утром от Перрена, куда ходил прочесть аннотацию к переизданию одной моей старой книги. Поскольку погода была хорошая, я прохаживался по набережным в ожидании часа завтрака.
   Немного не доходя Ванье, я остановился перед развалом старых книг. Меня заинтересовали не столько книги, сколько юный лицеист, лет тринадцати, который рылся в книгах, стоя на ветру под спокойно-внимательным взором букиниста, сидевшего на плетеном стуле в дверях лавки. Я притворился, будто рассматриваю книги, но искоса стал наблюдать за малышом. Он был одет в сильно потертое пальто, из слишком коротких рукавов которого вылезали рукава куртки. Боковой карман оттопыривался, хотя чувствовалось, что он пуст, в уголках кармана материя расползлась. Я подумал, что пальто это сослужило уже службу его нескольким братьям и что все они имели привычку битком набивать карманы всякой всячиной. Я подумал также, что мать мальчика либо очень невнимательна, либо слишком занята, раз она не зашила прорех. Но тут мальчик слегка повернулся, и я увидел, что другой карман весь заштопан толстой прочной черной ниткой. Тотчас же мне так ясно послышались материнские увещания: "Не запихивай в карманы по две книги сразу, а то изорвешь все пальто. Опять карман разорван. Прошлый раз я тебя предупредила, что не стану больше зашивать. Посмотри, на кого ты похож..." Все это и мне говорила моя бедная матушка, но я не придавал ее словам ни малейшего значения. Пальто на мальчике было расстегнуто, так что виднелась куртка, и взор мой привлек кусочек ленты или, вернее, желтая розетка, которая торчала в петлице. Я записываю все это по привычке и еще потому, что мне досадно записывать такие мелочи.
   Тут приказчика позвали в лавку; он оставался там всего несколько мгновений, затем снова уселся на свой стул; но этих мгновений мальчику было достаточно, чтобы засунуть в карман книгу, которую он держал в руке; сейчас же после этого он как ни в чем не бывало снова стал рыться в книгах. Однако он почувствовал какое-то беспокойство; поднял голову, заметил мой взгляд и понял, что я видел его проделку. По крайней мере, подумал, что я мог видеть; конечно, он не был в этом уверен, но, мучаясь сомнениями, он потерял всякое самообладание, покраснел и стал разыгрывать нехитрый спектакль, стараясь сохранить полную непринужденность, но это свидетельствовало о его крайнем смущении. Я не сводил с него глаз. Он вытащил из кармана украденную книгу; снова спрятал ее; отошел на несколько шагов; достал из кармана куртки жалкий потрепанный бумажник и сделал вид, что ищет в нем деньги, которых, как он прекрасно знал, там нет; сделал выразительную, театральную гримасу, обращая ее, по-видимому, ко мне и желая сказать ею: "Гм! пусто", а маленький нюанс добавлял: "Странно, я думал, что у меня кое-что есть",- все это несколько преувеличенно, словно играет актер, который боится, что его не поймут. Наконец я почти вправе сказать: именно мой взгляд заставил его снова подойти к развалу, вытащить книгу из кармана и положить ее на то место, где она лежала прежде. Это было сделано так непринужденно, что букинист ничего не заметил. Затем мальчик снова поднял голову в надежде, что все кончилось благополучно. Но нет: мой взгляд продолжал упорно следить за ним, словно глаз Каина, но только мои глаза смеялись. Я хотел заговорить с ним и ждал, когда он покинет развал, чтобы подойти к нему; но он не трогался с места и стоял неподвижно перед книгами; я понял, что он не тронется до тех пор, пока я не перестану пристально смотреть на него. Тогда я применил прием, который употребляют в известной детской игре, когда желают, чтобы воображаемая дичь покинула свое убежище,- я отступил на несколько шагов, точно насмотрелся на него вдоволь. Он двинулся, в свою очередь, но едва он захотел дать тягу, как я его догнал.
   - Что это за книга? - спросил я без обиняков, стараясь придать голосу и выражению лица максимум дружелюбия, на которое я способен.
   Он посмотрел мне прямо в глаза, и я почувствовал, что недоверие его исчезает. Он не был, пожалуй, красив, но какой прекрасный был у него взгляд! Я видел, как в нем колышутся самые разнообразные чувства, словно трава на дне ручья.
   - Путеводитель по Алжиру. Но он стоит очень дорого. У меня таких денег нет.
   - Сколько?
   - Два с половиной франка.
   - Но ведь если бы ты не видел, что я наблюдаю за тобой, ты удрал бы с книгой в кармане.
   Малыш сделал негодующее движение и грубо запротестовал:
   - Ну уж нет... неужели вы приняли меня за вора?..- Он прикинулся крайне изумленным, чтобы заставить меня усомниться в виденном мною. Я почувствовал, что упущу добычу, если буду настаивать. Вынул из кармана три монетки:
   - Ступай купи книгу. Я тебя подожду.
   Через две минуты он выходил из лавки, перелистывая предмет своего вожделения. Я взял у него книгу. Это был старый путеводитель Жоана 1871 года.
   - Что ты намерен делать с ним? - спросил я, возвращая книгу.- Он слишком устарел. Им больше нельзя пользоваться.
   Он стал спорить, что можно; что, кроме того, более новые путеводители стоят гораздо дороже и что "для его цели" приложенные к путеводителю карты вполне годятся. Я не пытаюсь передать его подлинные слова, потому что они утратили бы весь свой колорит, лишившись необыкновенного уличного акцента, который он придавал им и который тем больше меня забавлял, что произносимые им фразы были не лишены изящества.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Необходимо сильно сократить этот эпизод. Точность должна достигаться не подробностью рассказа, но двумя-тремя штрихами именно там, где их ждет воображение читателя. Я думаю, впрочем, что было бы интереснее выслушать рассказ самого мальчика обо всем этом; его точка зрения более интересна, чем моя. Малыш был и смущен, и польщен оказанным ему вниманием. Тяжесть моего взгляда несколько искажала естественное течение его мысли. Личность совсем еще незрелая и несознательная защищается и прикрывается позой. Нет ничего более трудного, чем наблюдать за несложившимися существами. На них следовало бы смотреть только украдкой, в профиль.
   Малыш заявил вдруг, что "самый любимый" его предмет "география". Я заподозрил, не скрывается ли за этой любовью инстинкт бродяжничества.
   - Ты хотел бы поехать в Алжир? - спросил я его.
   - Конечно, черт возьми! - воскликнул он, слегка пожав плечами.
   Мне пришла в голову мысль, что он несчастлив в семье. Я спросил его, живет ли он с родителями. "Да". И ему не нравится жить с ними? Он запротестовал, но не очень энергично. Казалось, он несколько беспокоился, как бы не слишком разоткровенничаться перед незнакомым человеком. Он вдруг обратился ко мне:
   - Почему вы меня об этом спрашиваете?
   - Так просто,- поспешно ответил я; затем, прикоснувшись пальцем к желтой ленточке его бутоньерки, спросил: - Что это такое?
   - Ленточка, как видите.
   Мои вопросы явно раздражали его. Он резко повернулся ко мне с враждебным видом и спросил насмешливым и наглым тоном, который положительно смутил меня,- я никак не предполагал, что он на него способен:
   - Скажите-ка... вам часто случается гоняться за школьниками?
   Пока я в смущении бормотал что-то похожее на ответ, он открыл школьную сумку, которую нес под мышкой, с намерением положить туда свою покупку. В сумке лежали учебники и несколько тетрадей в одинаковых синих обложках. Я взял одну из них: тетрадь по истории. Мальчик написал на ней крупными буквами свои имя и фамилию. У меня учащенно забилось сердце, когда я прочел фамилию своего племянника:
  

ЖОРЖ МОЛИНЬЕ

  
   (Сердце Бернара тоже учащенно забилось, когда он дошел до этих строк, и вся эта история страшно его заинтриговала.)
   В романе "Фальшивомонетчики" трудно будет сделать убедительным, чтобы персонаж, которому будет поручена роль автора этих строк, оставаясь в хороших отношениях со своей сестрой, мог в то же время не быть знакомым с ее детьми. Я всегда относился с крайним отвращением к приукрашиванию истины. Даже изменение цвета волос кажется мне плутовством, которое делает для меня истину менее правдоподобной. Все тесно связано, и я чувствую между всеми фактами, которые доставляет мне жизнь, такую тончайшую зависимость, что, по моему глубочайшему убеждению, невозможно изменить ни одного из них, не искажая всей их совокупности. Между тем я лишен возможности рассказать, что мать этого мальчика только моя единокровная сестра от первого брака моего отца; что я ее ни разу не видел, пока были живы мои родители; что вопрос о наследстве привел к разрыву наших отношений... Однако знать все это необходимо, и я не вижу, что бы я мог придумать взамен, дабы избежать нескромности. Я знал, что у моей единокровной сестры три сына; но я был знаком только со старшим, студентом медицинского факультета; да и то видел его мельком, так как, заболев чахоткой, он вынужден был прервать занятия и лечился где-то на юге. Двух других никогда не бывало дома в часы, когда я посещал Полину; тот, с которым я так странно познакомился на улице, был по всей вероятности, самым младшим. Я ничем не выдал своего изумления, но поспешно расстался с маленьким Жоржем, когда узнал, что он идет домой завтракать, и вскочил в такси, чтобы прибыть раньше его на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Я решил, что, если приеду в этот час, Полина оставит меня завтракать,- что, разумеется, и произошло; я подарю ей свою книгу, экземпляр которой захватил с собой от Перрена, и таким образом у меня будет предлог для этого внезапного визита.
   Я завтракал у Полины в первый раз. Напрасно я относился с недоверием к своему зятю. Сомневаюсь, чтобы он был сколько-нибудь замечательным юристом, но он умеет, подобно мне, не говорить о своей профессии, когда мы вместе, поэтому мы отлично понимаем друг друга.
   Придя к сестре, я, понятно, не обмолвился ни словом о только что происшедшей встрече.
   - Ваше приглашение позволит мне, надеюсь, познакомиться с племянниками,- сказал я, когда Полина предложила мне остаться позавтракать.- Ведь вы знаете, я до сих пор незнаком с двумя вашими сыновьями.
   - Оливье,- ответила она мне,- возвратится несколько позже, потому что у него репетиция; мы сядем за стол без него. Но я слышала, как пришел Жорж. Сейчас я позову его.- И, подбежав к двери, крикнула: - Жорж! Иди поздоровайся с дядей!
   Мальчик подошел, протянул мне руку; я поцеловал его... Поражаюсь силе детского притворства: он не выказал никакого удивления; можно было подумать, что он не узнал меня. Только сильно покраснел, но мать его могла объяснить этот румянец робостью. Мне все же показалось, что Жорж был смущен встречей с человеком, который незадолго перед этим шпионил за ним, так как почти тотчас он покинул нас и ушел в соседнюю комнату; то была столовая, служившая, как я догадался, в промежутках между приемами пищи, классной комнатой для детей. Впрочем, он вскоре снова появился, когда в гостиную вошел его отец, и, улучив минуту, когда все направились в столовую, незаметно для родителей подошел ко мне и схватил меня за руку. Я подумал сначала, что он хочет выразить мне таким образом свои дружеские чувства, и это меня позабавило; но нет: он разжал мою руку и всунул в нее записочку, написанную им, по всей вероятности, сию минуту, затем снова сложил мои пальцы и очень крепко пожал мою руку с запиской. Само собой разумеется, я согласился на игру; спрятал записочку в карман, откуда мог достать ее только после завтрака. Вот что я прочел:
   Если вы расскажете моим родителям историю с книгой, то я (он зачеркнул: возненавижу вас) скажу, что вы сделали мне гнусное предложение. И ниже: Я выхожу из лицея в 10 ч.
  
   Вчера мои занятия были прерваны визитом X. После разговора с ним у меня осталось неприятное чувство.
   Много размышлял над тем, что мне сказал X. Ему совершенно неизвестна моя жизнь, но я подробно изложил ему свой план "Фальшивомонетчиков". Его советы всегда полезны для меня, так как он становится на отличную от моей точку зрения. Он боится, как бы я не впал в искусственность и не подменил подлинный сюжет тенью этого сюжета в моем мозгу. Больше всего меня беспокоит чувство, что жизнь (моя жизнь) отделяется здесь от моего произведения, мое произведение уходит от моей жизни. Но я не мог сказать ему этого. До сих пор, как и подобает, мои вкусы, мои чувства, мои личные переживания питали все мои сочинения; в самых искусных фразах я все же чувствовал биение своего сердца. Отныне связь между моими мыслями и моими чувствами разорвана. И я боюсь, не явится ли отвлеченность и искусственность моего произведения следствием как раз того противодействия, которое в настоящее время я оказываю присущей моему сердцу потребности высказываться. Размышляя об этом, я вдруг ясно понял значение мифа об Аполлоне и Дафне: счастлив тот, подумал я, кто может охватить в едином объятии лавр и живой предмет своей любви.
   Мой рассказ о встрече с Жоржем так затянулся, что мне приходится прервать его в момент появления на сцене Оливье. Я стал рассказывать о встрече лишь для того, чтобы поговорить об Оливье, но вышло так, что говорил все время о Жорже. Теперь, когда пришло время сказать об Оливье, мне понятно, что причиной моей неторопливости было именно желание по возможности отдалить этот момент. Как только я его увидел в первый раз, как только он сел за стол в кругу семьи, как только я бросил на него взгляд, или, вернее, едва он взглянул на меня, я понял, что взгляд этот пленил меня и я больше своей жизнью не распоряжаюсь.
   Полина упрашивает меня приходить к ней почаще. Она настойчиво просит меня заняться немного ее детьми. Она дает понять, что отец очень плохо знает их. Чем больше я разговариваю с ней, тем более обворожительной она мне кажется. Не понимаю, как это я мог до сих пор так редко видеться с нею. Дети воспитаны в католичестве; но у нее сохранились воспоминания о ее первоначальном протестантском воспитании, и, хотя она покинула дом нашего отца в момент появления там моей матери, я открываю у нас обоих много черт сходства. Она отдала своих детей в пансион родителей Лауры, где я сам так долго жил. Впрочем, пансион Азаиса гордится отсутствием в нем специфически конфессиональной окраски (в мое время в нем можно было встретить даже турок), несмотря на то, что старик Азаис, давнишний друг моего отца, основавший пансион и до сих пор им заведующий, был раньше пастором.
   Полина получает весьма утешительные известия из санатория, в котором Винцент заканчивает лечение. По ее словам, она сообщает ему обо мне в своих письмах и хотела бы, чтобы я ближе познакомился с ним; до сих пор я виделся с ним лишь мельком. Она возлагает на старшего сына большие надежды; семья идет на самые крайние лишения, чтобы дать ему возможность устроиться немедленно по окончании курса,- я хочу сказать: обеспечить самостоятельную квартиру для приема пациентов. А пока она ухитрилась отвести ему часть маленькой квартиры, которую они снимают, для чего пришлось поселить Оливье и Жоржа в случайно пустовавшей комнате, этажом ниже. Всех их волнует теперь вопрос, не придется ли Винценту отказаться по состоянию здоровья от работы в больницах.
   По правде сказать, Винцент меня мало интересует, и я много говорю о нем с матерью лишь из любезности, а также чтобы можно было после этого более обстоятельно побеседовать об Оливье. Что касается Жоржа, то он холоден со мною, едва отвечает мне, когда я обращаюсь к нему, и, встречаясь со мной, смотрит на меня чрезвычайно подозрительно. Он как будто сердится на меня за то, что я не вышел встречать его к воротам лицея,- а может быть, злится на самого себя за свою записку.
   Я не вижусь больше с Оливье. Когда прихожу к его матери, то не решаюсь зайти в комнату, где, я знаю, он занимается; случайно его встречая, я оказываюсь столь неловким и прихожу в такое замешательство, что не нахожу, что сказать ему, и это делает меня таким несчастным, что я предпочитаю посещать его мать в часы, когда его наверняка нет дома.
  

XII

ДНЕВНИК ЭДУАРДА

(продолжение)

  

2 ноября

   Долгий разговор с Дувье, который вышел вместе со мною от родителей Лауры и проводил меня до Одеона через Люксембургский сад. Он готовит диссертацию о Вордсворте, но по некоторым его высказываниям об этом поэте я ясно чувствую, что самые глубокие особенности поэзии Вордсворта ему недоступны. Он лучше сделал бы, если бы выбрал Теннисона. Я чувствую, Дувье чего-то недостает, он слишком отвлечен и простоват. Он всегда принимает вещи и людей за то, за что они выдают себя; может быть, оттого, что сам он всегда такой, каков на самом деле.
   - Я знаю,- сказал он,- что вы лучший друг Лауры. Мне следовало бы, несомненно, немного ревновать ее к вам. Я не могу. Напротив, все, что она рассказала мне о вас, помогло лучше понять ее и в то же время породило во мне желание стать вашим другом. Я спросил у нее однажды, не будете ли вы сердиться на меня, если я женюсь на ней? Она ответила, что, напротив, вы сами посоветовали ей вступить в брак со мною.- (Я хорошо помню, что он так прямо и ляпнул.) - Мне хотелось бы поблагодарить вас за это - только не сочтите, пожалуйста, мой поступок смешным, я говорю с вами очень искренно,- прибавил он, стараясь выдавить улыбку, но голос его задрожал, и на глазах появились слезы.
   Я не знал, что ему сказать, так как чувствовал себя гораздо менее взволнованным, чем подобало, и совершенно неспособным на ответное излияние. Я, должно быть, показался ему несколько черствым, но он раздражал меня. Все же я, как только мог горячо, пожал протянутую мне руку. Сцены, когда один предлагает больше, чем другой просит, всегда тягостны. Он, без сомнения, надеялся добиться моей симпатии. Если бы он был более проницательным, то почувствовал бы себя обворованным; однако я уже видел, что он доволен своим поступком, который, по его мнению, вызвал живой отклик в моем сердце. Так как я ничего не говорил, его, похоже, стало смущать мое молчание.
   - Надеюсь,- торопливо произнес он,- что разлука с родиной и жизнь в Кембридже отвлекут ее от сравнений, которые были бы не в мою пользу.
   Что он разумел под этим? Я прикинулся, что не понимаю. Может быть, он рассчитывал на протест с моей стороны, но этот протест еще больше поставил бы нас в ложное положение. Он принадлежит к числу людей, робость которых не в силах переносить молчание и которые считают своей обязанностью заполнять его предупредительностью; к числу тех, которые говорят потом: "Я всегда был с вами откровенен". Но, черт возьми, суть дела не столько в том, чтобы самому быть откровенным, сколько в том, чтобы позволить откровенничать другому. Ему следовало бы понять, что именно проявленная им откровенность мешала мне быть искренним.
   Но если я не могу стать его другом, то хотя бы надеюсь, что он для Лауры станет отличным мужем, потому что, в общем, тут как раз уместны те его качества, которые я ставлю ему в упрек. Затем мы заговорили о Кембридже, где я обещал навестить их.
   Почему Лауре пришла в голову нелепая мысль сказать ему обо мне?
  
   У женщин удивительная склонность к самопожертвованию. Любимый мужчина для них чаще всего только своего рода вешалка, на которую они вешают свою любовь. С какой чистосердечной легкостью совершает Лаура подмен! Я понимаю, почему она выходит замуж за Дувье; я сам один из первых советовал ей так поступить. Но я был вправе надеяться, что она хоть немножко огорчится. Свадьба состоится через три дня.
  
   Несколько статей по поводу моей книги. Качества, которые наиболее охотно признают у меня, принадлежат как раз к числу тех, что внушают мне наибольшее отвращение... Были ли у меня причины позволить переиздать это старье? Оно совсем не соответствует тому, что я люблю в настоящее время. Но я замечаю это только сейчас. Не думаю, чтобы как раз теперь я переменился; просто я лишь сейчас начинаю осознавать самого себя; до сих пор я не знал, кто же я такой. Неужели я всегда буду ощущать потребность в том, чтобы другое существо открывало мне меня самого! Эта книга кристаллизовалась по воле Лауры, и поэтому я больше не хочу узнавать себя в этой книге.
  
   Неужели для нас заказана та основанная на симпатии проницательность, которая позволяла бы нам опережать время? Какие проблемы будут занимать завтра тех, кто придет нам на смену? Я хочу писать именно для них. Давать пищу еще бесформенной любознательности, удовлетворять еще не выкристаллизовавшиеся требования так, чтобы тот, кто сегодня еще дитя, завтра с изумлением встретил меня на своем пути, как друга.
  
   Как я люблю чувствовать в Оливье эту любознательность, эту нетерпеливую неудовлетворенность прошлым...
   Мне иногда кажется, что поэзия - это единственное, что его интересует. И я чувствую, перечитывая наших поэтов и стараясь воспринять их душою Оливье, сколь немногие из них были руководимы больше вдохновением, нежели сердцем или умом. Замечательно, что когда Оскар Молинье показал мне стихи Оливье, я дал мальчику совет стараться не столько подчинять себе слова, сколько отдаваться им. Теперь мне кажется, что именно его влияние открыло мне эту истину.
   Каким тоскливо-, скучно- и забавно-рассудочным представляется мне сейчас все написанное раньше.
  

5 ноября

   Обряд состоялся. В маленькой часовне на улице Мадам, где я давно уже не был. Семья Ведель-Азаис в полном сборе: дедушка, отец и мать Лауры, две ее сестры и младший брат, затем дядюшки, тетушки, двоюродные братья и сестры. Семья Дувье представлена тремя тетушками в глубоком трауре, которых католицизм сделал бы тремя монахинями; мне говорили, что они живут вместе и с ними жил также Дувье после смерти родителей. На хорах воспитанники пансиона. Прочие друзья семьи постепенно заполняли зал, в глубине которого находился и я. Невдалеке я увидел сестру с Оливье. Жорж, должно быть, стоял на хорах вместе со сверстниками. За фисгармонией старик Лаперуз; его постаревшее лицо прекраснее и благороднее, чем в годы, когда я знал его, хотя в глазах уже не светится тот удивительный огонь, который действовал на меня столь заразительно во время уроков фортепиано. Наши взгляды встретились, и в обращенной ко мне улыбке я почувствовал столько горя, что дал себе слово непременно навестить его после церемонии. Присутствовавшие стали двигаться вперед, и место рядом с Полиной освободилось. Оливье тотчас же сделал мне знак и попросил мать подвинуться, чтобы я мог сесть подле него; потом взял мою руку и долго держал ее. В первый раз он обращается со мной так фамильярно. Глаза его оставались закрытыми в течение почти всей нескончаемой речи пастора, что позволило мне внимательно его рассмотреть; он похож на уснувшего пастуха с неаполитанского барельефа, чья фотография стоит на моем письменном столе. И я его принял бы за спящего, если бы не легкая дрожь пальцев; рука Оливье трепетала в моей как птичка. Старый пастор счел своею обязанностью напомнить историю всей семьи, начиная с дедушки Азаиса, который был его школьным товарищем в Страсбурге еще перед войной 1870 года, а затем учился вместе с ним на факультете теологии. Я испугался, что ему не удастся закончить сложную фразу, в которой он пытался объяснить, что, приняв на себя руководство пансионом и посвятив силы воспитанию юношества, друг его в некотором роде продолжает исполнять и обязанности пастора. Затем на смену пришло другое поколение. Он наставительно заговорил также о семье Дувье, но ясно было, что он мало знает ее. Теплота чувств искупала недостаток красноречия, и изредка можно было слышать, как сморкается кто-то из присутствующих. Мне хотелось знать, о чем думает Оливье; я стал представлять, что поскольку он получил католическое воспитание, то протестантский культ, должно быть, нов для него и он, вероятно, впервые присутствует в этом храме. Исключительная способность отрешаться от своей личности, позволяющая мне испытывать как собственные чувства другого, почти насильственно наполняла меня ощущениями Оливье, ощущениями, которые, по-моему, он должен был сейчас переживать; и хотя он держал глаза закрытыми - или, может быть, именно вследствие этого,- мне казалось, что я вижу его глазами как будто в первый раз эти голые стены, тусклый, белесый свет, омывавший суровую отчужденность кафедры на белом фоне задней стены, прямоту линий, холодную строгость колонн, поддерживающих хоры, самый дух этой угловатой и бесцветной архитектуры; в первый раз глазам моим открылись ее ужасающее безвкусие, нетерпимость и скаредность. Понадобилась привычка к ней с детства, чтобы не заметить этого раньше... Мне вдруг вспомнилось мое религиозное рвение, мой первый пыл; вспоминалась Лаура и та воскресная школа, где мы встречались, будучи оба репетиторами младших классов, преисполненные усердия и, плохо различая, что в этом пыле, сжигавшем в нас все нечистое, было присуще нам и что принадлежало Богу. И я тотчас принялся сокрушаться, что Оливье осталась вовсе неведомой та первоначальная чувственная скудость, которая с такой опасностью устремляет душу далеко за пределы видимого мира,- принялся сокрушаться, что у него не было воспоминаний, подобных моим; но сознание, что он остался чужд всему этому, помогло мне самому освободиться от власти прошлого. Я страстно сжал его руку, которая все время оставалась в моей, но которую в это мгновение он поспешно выдернул. Он открыл глаза и посмотрел на меня, потом с шаловливой, совсем детской улыбкой, представлявшей такой резкий контраст с необыкновенной серьезностью его лба, прошептал, наклонившись ко мне,- как раз в тот момент, когда пастор, напомнив об обязанностях христианина, расточал молодым супругам советы, наставления и благочестивые внушения:
   - Плевать мне на все это, я - католик.
   Все в нем привлекает меня и остается загадочным.
   У входа в ризницу я встретил старика Лаперуза. Он сказал мне немного грустным голосом, но без малейшего упрека:
   - Боюсь, вы понемногу забываете меня.
   В оправдание своего невнимания к нему я сослался на какие-то занятия; обещал навестить его послезавтра. Я попытался затащить его к Азаисам, будучи сам приглашен к чаю, устраиваемому ими по окончании церемонии; но он ответил, что чувствует себя в очень мрачном настроении и боится встретить большое количество людей, с которыми ему пришлось бы разговаривать, тогда как он не в силах с ними беседовать.
   Полина увела Жоржа, оставив меня с Оливье.
   - Поручаю его вам,- сказала она, смеясь. Слова эти вызвали, вероятно, некоторое раздражение у Оливье, потому что он отвернулся. Он увлек меня на улицу.
   - А я не знал, что вы так близко знакомы с Азаисами.
   Я очень удивил его, когда сообщил, что жил у них в пансионе в течение двух лет.
   - Как могли вы предпочесть этот пансион независимому образу жизни?
   - Он был удобен для меня в некоторых отношениях,- ответил я неопределенно; я не мог сказать ему, что в это время все мои помыслы занимала Лаура и я согласился бы на самый худший режим за удовольствие выносить его подле нее.
   - И вы не задыхались в атмосфере этой теплицы?
   Затем, так как я ничего не ответил ему, он продолжал:
   - Впрочем, я сам не знаю, как выношу ее и как вышло, что я попал сюда... Правда, только полупансионером. И этого более чем достаточно.
   Мне пришлось рассказать ему о дружбе, связывавшей с руководителем этой "теплицы" его дедушку, память о котором определила впоследствии выбор матери Оливье.
   - Впрочем,- прибавил он,- у меня не хватает материала для сравнения; несомненно, эта "теплица" не лишена достоинств; я готов даже думать на основании слышанного мной, что большинство других заведений этого рода еще хуже. И все же я с большим удовольствием выйду отсюда. Я ни за что не поступил бы в этот пансион, если бы мне не нужно было наверстывать упущенное за время болезни. И уже давно я хожу туда исключительно ради дружбы к Арману.
   Я узнал дальше, что этот младший брат Лауры был его одноклассником. Я сказал Оливье, что почти незнаком с ним.
   - Между тем он самый умный и интересный из всей семьи.
   - То есть он больше всех тебя интересует?
   - Да, да, уверяю вас, он очень любопытен. Если хотите, зайдем к нему и немного поговорим. Надеюсь, что он решится говорить в вашем присутствии.
   Мы подошли к пансиону.
   Ведель-Азаисы заменили традиционный свадебный ужин простым чаем, не требовавшим больших расходов. Для толпы приглашенных были отведены приемная и кабинет пастора Веделя. Доступ в крохотную отдельную гостиную пасторши был открыт лишь для немногих близких друзей; чтобы избежать проникновения туда посторонних, дверь из приемной в гостиную была заперта, так что на вопрос гостей, как пройти к его матери, Арман отвечал:
   - Через печную трубу.
   Народу было много. Все задыхались от жары. За исключением нескольких "членов педагогической корпорации", коллег Дувье, общество почти сплошь протестантское. Весьма специфический пуританский душок. Столь же тяжелая и, может быть, даже более удушливая атмосфера бывает в католических или еврейских собраниях, как только гости начинают чувствовать себя непринужденно; но католики чаще склонны к переоценке, а евреи к недооценке себя, на что протестанты, по-моему, способны очень редко. Если у евреев обоняние слишком тонкое, то у протестантов, напротив, нос заложен; это факт. Я сам не замечал специфического характера этой атмосферы, пока был в нее погружен. Что-то невыразимо альпийское, райскообразное и глупое.
   В глубине залы сервированный стол-буфет; Рашель, старшая сестра Лауры, Сара, ее младшая сестра, и еще несколько барышень-невест, их подруг, разливали чай...
   Едва меня увидев, Лаура сразу же потащила меня в кабинет отца, где уже собрался целый синод. Укрывшись в проеме окна, мы могли разговаривать без риска быть услышанными. На краю оконного наличника мы надписали когда-то наши имена.
   - Посмотрите. Они все еще здесь,- сказала мне она.- Я уверена, что никто их не заметил. Сколько лет вам тогда было?
   Под именами мы написали дату.
   - Двадцать восемь,- подсчитал я.
   - А мне шестнадцать. Прошло десять лет с тех пор.
   Для оживления этих воспоминаний момент был выбран неудачно; я пытался перевести разговор на другую тему, но она возвращалась к прошлому с каким-то странным упорством; потом вдруг, точно боясь растрогаться, спросила, помню ли я Струвилу.
   Струвилу был вольным пансионером, причинявшим тогда много хлопот родителям Лауры. Считалось, что он проходит какие-то курсы, но, когда его спрашивали, какие именно или к каким экзаменам он готовится, он небрежно отвечал:
   - У меня своя программа.
   В первое время все делали вид, будто принимают его наглые выходки за шутки, как бы желая притупить их остроту, он и сам сопровождал их громким смехом; но смех этот скоро стал весьма язвительным, между тем как его выходки делались все более злыми, так что я толком не понимал, как и почему пастор терпит такого воспитанника,- разве только из денежных соображений и вследствие смешанной с жалостью своеобразной привязанности к Струвилу, а может быть, также смутной надежды, что ему удастся исправить его, иными словами: обратить к вере. Равным образом для меня было непонятно, почему Струвилу продолжает оставаться в пансионе, имея полную возможность жить где угодно; в самом деле, не было никаких оснований предполагать, что его удерживает, как меня, какой-нибудь сердечный повод; может быть, попросту он находил большое удовольствие в пикировках с бедным пастором, который неудачно парировал удары, так что Струвилу всегда оказывался победителем.
   - Помните, как он спросил однажды папу, снимает ли он пиджак, когда читает проповедь в облачении?
   - Как же! Он спросил это таким наивным тоном, что ваш бедный батюшка не заметил в его словах никакого подвоха. Мы сидели за столом, я так ясно все вижу...
   - А папа чистосердечно ответил ему, что материя на облачении не очень плотная и он простудится, если снимет пиджак.
   - Какая язвительная улыбка появилась тогда на лице Струвилу! И как понадобилось упрашивать его, чтобы он заявил наконец, что, "конечно, это мелочь", но что все же, когда ваш батюшка делает широкие жесты, из-под облачения торчат рукава пиджака, и это производит неприятное впечатление на некоторых верующих.
   - Вследствие чего мой бедный папа во время проповеди держал руки по швам, так что все эффекты его красноречия были погублены.
   - А в следующее воскресенье он пришел домой с сильным насморком, потому что снял в церкви пиджак. А спор о евангельской бесплодной смоковнице и деревьях, не приносящих плода?.. "Я - дерево, не приносящее плода. Я приношу только тень, господин пастор: я бросаю на вас тень".
   - И это было сказано за столом.

Другие авторы
  • Вега Лопе Де
  • Шелехов Григорий Иванович
  • Богатырёва Н.Ю.
  • Полежаев Александр Иванович
  • Сементковский Ростислав Иванович
  • Гибянский Яков Аронович
  • Мартынов Иван Иванович
  • Месковский Алексей Антонович
  • Рекемчук Александр Евсеевич
  • Репин Илья Ефимович
  • Другие произведения
  • Вяземский Петр Андреевич - Отметки при чтении "Исторического похвального слова Екатерине Ii", написанного Карамзиным
  • Олин Валериан Николаевич - Критический взгляд на "Бахчисарайский фонтан"
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Семь воронов
  • Ржевский Алексей Андреевич - Стихотворения
  • Юшкевич Семен Соломонович - Поездка на Волнорез
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Из подвала
  • Чарская Лидия Алексеевна - Желанный царь
  • Пушкин Александр Сергеевич - Речь на открытие памятника Пушкину, сказанная после панихиды о нем Высокопреосвященным Макарием (Булгаковым)
  • Жулев Гавриил Николаевич - Гражданский брак, или дух татарина
  • Анненский Иннокентий Федорович - Пушкин и Царское Село
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 399 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа