Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Девятое Термидора, Страница 12

Алданов Марк Александрович - Девятое Термидора


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

что такое с ним? что это с ними со всеми?" - с удивлением подумал расстроенный Давид и стал внимательно слушать. Робеспьер больше не читал. То смотря в упор на Барера, то обводя глазами других, то поднимая взор кверху, он говорил страстно и вдохновенно:
   - О, я без сожаления отдам им свою жизнь! Я изведал прошлое и предвижу будущее... Зачем оставаться в мире, где коварство вечно торжествует над правдой, где справедливость - ложь, где самые низкие страсти и позорная трусость занимают место священных интересов человечества... История говорит мне, что все защитники свободы стали жертвой клеветы; но умерли также и их угнетатели. Добрые и дурные уходят из мира, но они уходят по-разному... Нет, Шометт, нет, Фуше, смерть не есть вечный сон. Граждане, сотрите с могил это изречение, написанное нечистыми руками: оно покрывает природу траурным саваном; оно делает малодушными невинно угнетаемых; оно наносит оскорбление смерти. Нет, смерть есть начало бессмертия!
   Робеспьер встал. Глядя на него с испугом и жалостью, Давид вдруг вспомнил, что такой странный огонек в глазах он видел у одного из тех сумасшедших, которых он когда-то ходил изучать в Шарантон. И вдруг ему стало совершенно ясно, - он сам не знал, отчего и как, - что этот великий человек, этот новый Сократ, скоро умрет страшной смертью. Слезы брызнули из глаз Давида. Он бросился на шею к доброму другу:
   - Робеспьер, я выпью цикуту с тобой!..
     

XV

  
   Диктатор остался один. В доме все спали. Опустив голову на руки, Робеспьер долго неподвижно сидел за столом. Он думал, что его речь не спасет, не возродит человечества, как ни велико производимое ею впечатление. Думал, что вряд ли Давид выпьет с ним цикуту и что бессмертие души совершенно не утешило Барера.
   Браунт встал, зевнул, потянулся, подошел к хозяину и положил ему голову на колени.
   Может быть, еще этой ночью убийцы ворвутся в дом и прикончат его, и вместе с ним добродетельную семью, на которую его дружба должна неминуемо навлечь несчастье. Не все ли равно?.. Душа Робеспьера была полна и настроена торжественно. Он взял листок бумаги и написал несколько стихов:
   Le seul tourment du juste, Ю son heure derniХre,
Et le seul dont alors je serai dИchirИ,
C'est de voir, en mourant, la pБle el sombre envie
Distiller sur mon front l'opprobre et I'infamie,
De mourir pour le peuple, et d'en Йtre abhorrИ.

[Кто праведен - идет в последний путь страданья,
Однако не страшусь, что смертный час грядет.
Пусть так - но как стерпеть, что торжествует злоба,
Что нестерпимее, чем быть у края гроба
Столь ненавидимым - и сгинуть за народ.
Перевод с французского Е. Витковского.]
     

XVI

  
   Лето 1794 года выдалось чрезвычайно знойное. Нестерпимый душный жар неделями стоял над Парижем, и даже в поздние часы ночи температура не опускалась ниже восемнадцати градусов. В конце июля разразилась короткая страшная гроза; но часа через два после нее город снова совершенно высох, грязь немощеных улиц опять жестко хрустела под ногами, зелень деревьев тускнела от серой пыли, и дышать по-прежнему было нечем. Многоцветное изменчивое парижское небо точно вылиняло и устало остановилось на одном жемчужно-голубом оттенке; сухой раскаленный воздух, едва заметно мерцая в глазах, медленно, дрожа поднимался вверх, словно над пламенем свечи. Как всегда в таких случаях, люди, жалуясь друг другу на погоду, утверждали в один голос, будто подобной жары испокон века не запомнят старожилы. Тем не менее почти никто не выезжал из города: парижане точно чего-то ждали. Многие находили к тому же, что столица, несмотря на ежедневные казни, все-таки самое безопасное место в республике. В Париже, на глазах у центральной власти, без суда казнили редко; а в провинции рубил головы кто хотел и за что хотел: все могло сойти за контрреволюцию.
   Штааль в начале лета покинул лечебницу и переехал в меблированные комнаты на левый берег. Он готовился к отъезду в Россию, но уехать было трудно: надзор на границах стал очень строг. О своем докладе молодой человек думал мало; им овладело мрачное настроение; он теперь чувствовал отвращение от революции и только саркастически усмехался, вспоминая мысли мосье Борегара.
    
    
   Изнемогая от жары, Штааль проводил дома большую часть дня; не ходил ни на патриотические церемонии, ни в театры, в которых шли длинные в пять актов санкюлотиды, одна скучнее другой, ни даже на сенсационные казни, составлявшие главное развлечение горожан. Он считал, что нервы его достаточно, на всю жизнь, закалены зрелищем казни жирондистов. Исторические сцены перестали интересовать Штааля. Он все тоскливее мечтал о том, как бы поскорее и побезопаснее убраться от истории и от Революции, как бы покинуть Францию, не рискуя угодить в тюрьму или на эшафот. Штааль проклинал Безбородко, пославшего его за границу; проклинал Питта, давшего ему возможность попасть в Париж; проклинал в особенности самого себя. Великолепный, спокойный Петербург, в котором не делалась история, но зато можно было жить по-человечески, пышные сады Царского Села, еще более Шкловское имение, где прошли его детские годы, все томительнее вставали в памяти Штааля.
   Раз, часов в шесть пополудни, он возвращался к себе домой, нагруженный свертками провизии. У самого дома ему встретился разносчик газет; он сиплым, надорванным голосом выкрикнул непонятно несколько названий, упершись глазами, одурелыми от зноя и жажды, в молодого человека и в бутылку, торчавшую из его свертка. Штааль вздохнул, остановился, купил старый номер "Lettres bougrement pa-triotiques" и, так как сдачи у разносчика не было (в столице уже чувствовался недостаток мелкой монеты), купил заодно другое издание, полное название которого было: "Le glaive vengeur de la RИpublique FranГhise, par un ami de la RИvolution, des mФurs et de la justice". ["Карающий меч Французской республики, выпускаемый другом Революции, нравов и справедливости" (франц.)]
   - Tu у trouveras, citoyen, la liste des gagnartts Ю la loterie de la Sainte-Guillotine [Здесь ты найдешь, гражданин, список выигравших в лотерее Святой Гильотины (франц.)], - сказал хрипло разносчик, невесело усмехаясь и протягивая газету, очень скверно отпечатанную на дурной, серо-желтой с пятнами бумаге. Штааль вздохнул еще глубже (он знал это ходячее выражение), спрятал в карман газету, вытер платком холодный лоб и стал подниматься к себе по крутой и грязной лестнице. Сердце у него стучало. Отворяя дверь ключом, он уронил один сверток, поднял его, уронил при этом другие, снова поднял и, когда вошел к себе в комнату, почувствовал, что еще-еще немного и он разрыдается, как дитя. Подошел поправить слипшиеся волосы к потускневшему, с двоящимися пятнами зеркалу, которое у него над камином неизменно отражало грязный гипсовый бюст Марата и группу "Маркиз и пастушка" из дерева, выкрашенного под бронзу. Зеркало отразило, между Маратом и пастушкой, совершенно бледное, исхудалое, возмужавшее лицо. Штааль долго всматривался в свое изображение. Вдруг, как это часто бывает перед зеркалом с нервными людьми, изображение показалось ему чужим, и он почувствовал неизъяснимый ужас. Он поспешно отошел, сел в высокое кресло с непокорной, оторвавшейся пружиной и машинально стал читать длинный список казненных за день в городе людей. Хотя ни одно имя в этом, очень обстоятельно составленном, списке не могло быть и не было известно Штаалю, он читал внимательно и долго. Прочитав, Штааль свернул листок, зачем-то бережно спрятал его в шатающийся, с сором по углам, ящик столика у огромной двуспальной постели, затем съел холодную котлету с корнишоном, разрезав ее на бумаге карманным ножом, налил из графина воды в теплый толстостенный стакан, в котором в обычное время хранилась зубная щетка, и жадно выпил. Пожелтевшая от солнца теплая вода отдавала мятой. Штааль подошел к окну. Снизу, с улицы, дурно, по-летнему, пахло едой и доносился крикливый злой голос: "Attends un peu, on te fera compter tes abatis!" [Погоди, мы тебе ребра посчитаем! (франц.)] Перебивая пальцем ровную нить пыли, повисшую на косом солнечном луче, Штааль устало соображал, какое могло быть сегодня число, хотя это было ему совершенно не нужно и неинтересно; хотел было заглянуть для справки в газету, но вспомнил, что ничего не понимает в новом календаре, в прериалях, жерминалях, фрюктидорах и мессидорах. По его соображениям, там теперь должен был быть июль месяц. Вдруг Штаалю неожиданно вспомнился парк Шкловского имения, тенистая, всегда сырая, густо поросшая орешником аллея, круто и криво спускавшаяся к реке, где они так весело купались летом каждое утро.
   "Attends, salaud, tu vas voir!" ["Погоди, подлец, мы тебе покажем!" (франц.)] - злобно кричал голос внизу. Слезы брызнули из глаз Штааля. Он бросился на постель и уткнулся лицом в круглый, жарко разогретый солнцем, валик изголовья.
   Так он лежал более получаса, не думая ни о чем, то есть думая о самых разных предметах беспорядочно и бессвязно. Затем, лежа на постели, пытался взять себя в руки и при этом убедился, что нервы его пока недостаточно закалены: ни в революционные, ни в контрреволюционные диктаторы он еще не годится, и, по-видимому, укрощение французской революции нужно будет всецело предоставить Суворову.
   В дверь вдруг постучали. Штааль вздрогнул. Вошел мосье Дюкро. Он уже давно возвратился в Париж и раза два виделся со Штаалем, но до сих пор все не приводил в исполнение своего обещания - показать молодому человеку революционные верхи. Бывший преподаватель Шкловского училища по-прежнему владел на улице Общественного Договора лавкой медных и жестяных изделий, но занимался и разными другими делами. Несмотря на свою ненависть к революционерам, Штааль чрезвычайно обрадовался этому человеку, с которым его связывали воспоминания детства. Он живо поднялся с постели и сделал вид, будто спал. Незаметно осмотрел себя в зеркало, - не видно ли следов слез. Глаза, точно, были красные, и Штааль тут же пожаловался на разъедающую веки уличную пыль. Дюкро тоже ругнул погоду и сообщил молодому человеку, что на этот раз поведет его к себе в клуб, где, по-видимому, предстоит вечером важное заседание. Ожидается выступление Робеспьера. Дюкро брался проводить Штааля на такое место, откуда будет прекрасно видно и слышно. Штааль охотно принял это предложение: чем оставаться одному дома, лучше было провести вечер у якобинцев; в самом деле, и для доклада нужно повидать хоть раз этот знаменитый клуб: приятно будет впоследствии в Петербурге вставлять в разговор: "я как-то слышал у жакобенов" или что-нибудь в таком роде. Они распили вдвоем бутылку вина - на приклеенной бумаге значилось звучное название одного из бургундских замков; перед словом "Chateau" лавочник, впрочем, из цивизма приписал на всякий случай "ci-devant" ["замок... бывший" (франц.)]. От вина Штааль повеселел и вышел на улицу уже в более бодром настроении духа.
   Напротив, Дюкро был настроен не слишком весело. Многозначительно не договаривая, он сообщил Штаалю, что положение в городе довольно тревожное. Ожидаются серьезные события. Ссора Робеспьера и его группы с Комитетом Всеобщей Безопасности и с большинством Комитета Общественного Спасения растет. Сегодня в Конвенте Робеспьер должен был произнести грозную речь, которую он, вероятно, повторит вечером в клубе. Против Робеспьера, с сожалением пояснил Дюкро, выступает группа влиятельных революционеров: Баррас, Талльен, Фуше, Колло д'Эрбуа, Билльо-Варенн. Штааль стал спрашивать о причинах раздора, но мосье Дюкро отвечал очень уклончиво и неопределенно, явно свидетельствуя своим видом, что не может сказать всего. Штаалю показалось, однако, будто Дюкро сам не слишком хорошо осведомлен и не вполне разбирается в существе спора Робеспьера с группой влиятельных, известных революционеров. Во всяком случае, он так и не объяснил своему бывшему ученику, на чьей стороне должны быть симпатии в этом споре. Говорил он вполголоса и часто оглядывался по сторонам. Вдруг недалеко от улицы HonorИ им встретился большой, нестройно и не в ногу шедший отряд плохо одетых, оборванных солдат. В этой встрече не было ничего необыкновенного: солдаты могли возвращаться с площади Низвергнутого Трона, на которой в последнее время производились казни. Но в хвосте отряда худые, со втянутыми боками лошади везли несколько пушек. Это было странно. Штааль вопросительно посмотрел на своего спутника. Дюкро нахмурился и даже как будто немного побледнел. Солдаты шли молча. Лица у них были от жары у одних красные, у других бледные, а вид у всех очень мрачный. Вел их какой-то человек в штатском платье, что-то оживленно объяснявший офицеру. На него солдаты посматривали особенно хмуро.
   Вдруг Дюкро, точно продолжая начатый разговор (хоть говорили они, собственно, не совсем об этом), принялся оживленно защищать перед Штаалем политику Якобинского клуба.
   - Ведь я знаю, нас теперь во всем обвиняют явные и скрытые контрреволюционеры, - горячо говорил Дюкро. - Гидра реакции все выше поднимает голову. А в чем наша вина? Мы говорили громко то, что вся Франция говорила тихо. Мы выражали веру нашей страны, ее мысли, ее чувства, быть может, не спорю, иногда ее ошибки. Когда народ верил тирану, верили ему и мы. Наш клуб тогда так и назывался "Общество друзей конституции, заседающее в Париже в якобинском монастыре". Мы были роялистами, мы, стыдно сказать, разделяли аристократические предрассудки. Кто председательствовал в нашем клубе три года тому назад? Герцог д'Эгильон, виконт де Ноайль, граф де Мирабо, принц де Брой (мосье Дюкро не без удовольствия произносил эти знатные имена). Но черная смола предрассудка растаяла от солнца свободы. Заря правды и равенства восходит над старым миром, и скоро, скоро падут цепи простирающих к нам руки народов. Освобожденные нашей доблестной армией, они благословят имя Франции. Для всего человечества начнется эра мирного свободного труда... А какие перспективы откроются тогда перед нашей промышленностью, перед нашей торговлей!.. Не Англия, погрязшая в болоте монархии, а республиканская Франция поведет свободное человечество по светлому пути прогресса... Поверь, освободится и твоя родина. Факел французских идей озарит беспредельные степи России. Скоро мы повезем к вам наши книги, наши журналы, наши картины, наши продукты, наши медные и жестяные изделия... Поверь, эра позорного рабства кончается для всего мира!... Франция освободит человечество.
   Дюкро кратко изложил Штаалю общие идеи якобинской политики: административное и хозяйственное переустройство Франции; твердость в отношении иностранных держав; укрепление военной и экономической мощи государства. Говорил он высоким слогом революционных газет. Но мысли его показались Штаалю и ясными, и понятными, и разумными, и даже очень практичными.
   - А правда ли, - спросил Штааль, - будто Барнав в свое время велел приору якобинского монастыря принести в зал заседаний тот кинжал, которым когда-то монах Жак Клеман заколол короля Генриха III, и будто вы, якобинцы, поклялись на этом кинжале разрушить троны всего мира?
   - Гнусная ложь! - воскликнул возмущенно Дюкро. - Этими баснями проклятые эмигранты пытаются скомпрометировать нас в глазах Европы.
   - Отчего же вы сердитесь? - весело спросил Штааль. - Ведь тиран Капет казнен по воде народа?
   - Меня возмущает трясина лжи и клеветы, в которой враги хотят нас утопить, - угрюмо ответил Дюкро.
   Они свернули на улицу HonorИ. Перед ними показалось мрачное здание Якобинского клуба.
     

XVII

  
   Штааль знал это старинное здание с высокой остроугольной крышей, в котором помещался грозный революционный клуб. Но ему еще никогда не случалось переступать порог монастырской усадьбы. Дюкро вынул из кармана какую-то бумажку и уверенно вошел в левый каменный проход невысокого огромного строения. Под сводом в нише стояла статуя святой Екатерины Сиеннской. Ей на голову кто-то надел красную шапку свободы, криво повисшую на волосах и на правом ухе святой. Дюкро и Штааль вошли в большой квадратный двор монастыря. На мрачном пятиугольнике фасада кровавыми пятнами выделялись окна, освещенные уходящим солнцем. Над входной дверью церкви, в безветренном воздухе, уныло и неподвижно повис выцветший флаг, почти одинаково серый от пыли на всех трех своих цветах. Закрывая глаза рукой от солнца, Штааль вгляделся в надпись над порталом и разобрал: "FraternitИ ou la mort". ["Братство или смерть" (франц.)] Посреди двора неумелыми руками горожан-якобинцев было посажено худенькое, неровно подстриженное, обнесенное низеньким частоколом дерево свободы.
   На дворе было еще не очень много народа - никакая революция не может заставить французов нарушить порядок обеденного часа. Штааль всматривался в якобинцев и с удивлением убеждался в том, что по внешности в них не было ничего страшного. Дюкро, сразу повеселевший в клубе, был знаком почти со всеми и беспрестанно обменивался приветствиями; кому говорил: "Salut et fraternitИ!" или даже "Salut et indivisibilitИ!" (последнее приветствие было не очень в ходу и употреблялось только самыми ревностными патриотами), кому "Comment Га va!" ["Привет и братство!", "Привет и единство!", "Как дела!" (франц.)], кого просто похлопывал на ходу по плечу, а то и по животу. Штааля это также удивило: он никак не предполагал, что можно хлопать якобинца по животу; своего наставника молодой человек не считал настоящим якобинцем, помня в нем прежде всего мосье Дюкро, с которым в Шкловском училище проделывались разные веселые шутки. Одного из гулявших но двору членов клуба знал и сам Штааль. Это был владелец лавки съестных продуктов. Звали его Луи, но он уже давно, с разрешения Коммуны, переменил эту контрреволюционную фамилию на другую: Муций Сцевола. Штааль ежедневно покупал у него припасы к ужину. Муций Сцевола, огромного роста, краснощекий, красноносый бургундец, тоже узнал молодого человека и, весело сказав ему: "Salut et fraternitИ", довел вполголоса до его сведения, что в лавке получено винцо - une merveille! - которое постоянным клиентам будет отпускаться по баснословно дешевой цене - pour rien. [Восхитительное!.. почти даром (франц.)]
   Настроение во дворе было вначале довольно веселое. Все смутно слышали, что в Конвенте произошли серьезные события, но толком пока никто ничего не знал; да и к серьезным событиям в клубе успели привыкнуть. Разговор шел о разных злободневных предметах: говорили о вчерашнем адресе, поданном клубом Конвенту; обсуждали вопрос о том, насколько преступно и заслуживает ли смертной казни восклицание "sacrИ nom de Dieu!" [Черт возьми! (франц.)] (большинство склонялось к мысли, что восклицание смертной казни не заслуживает). Вспоминали интересные эпизоды и эффектные ораторские выступления последних заседаний; спорили о том, кто лучше председательствует - нынешний ли президент Эли Лакост или предыдущий Барер. Рассказывали веселые анекдоты о видных членах клуба, причем фамильярно называли известные, часто упоминавшиеся в газетах имена; одних ругали, других хвалили. Эта прогулка по двору и оживленные разговоры вызвали в уме Штааля неожиданное и крайне удивившее его самого воспоминание: ему вспомнилась большая перемена в Шкловском училище в промежутке между классами, - разговоры о первом ученике, о хороших и нехороших товарищах, об интересных и неинтересных уроках.
   Приток новых людей ускорялся с каждой минутой. Кое-кто из якобинцев, не останавливаясь во дворе, входил прямо в монастырь, чтобы занять место получше. Штааль тоже вошел в здание клуба, желая посмотреть зал заседаний. В старом монастыре было темно, прохладно и неуютно. Залом служила церковь, мало, по-видимому, изменившаяся в своем внешнем виде. Штаалю бросилось в глаза возвышение алтаря и над ним огромная картина духовного содержания, как будто изображавшая Благовещение. На невысокой эстраде стояли кресло председателя, большой стол и трибуна оратора. От алтаря и эстрады до противоположной стены тянулись полукругом скамьи. Штааль минут двадцать бродил по залу, стараясь все запомнить для рассказов в Петербурге; остановился перед какой-то великолепной усыпальницей - это была гробница маршала де Креки, - затем вышел через боковую дверь; в соседних с церковью помещениях тоже стояли столы, скамьи и трибуны. Со двора доносился все крепнущий гул толпы. По коридорам монастыря бродили вновь поступавшие члены клуба, вероятно провинциалы. Они почтительно слушали небрежные объяснения старших, что опять напомнило Штаалю, как в училище старички-второгодники руководили первыми шагами новичков. Это сходство очень его забавляло.
   Внезапно в зале заседаний послышались оживленные восклицания, шум. Штааль вернулся в зал и увидел, что люди, занявшие удобные места, поспешно выходили, догоняя друг друга и встревожено переговариваясь. Штааль последовал за ними. Двор был теперь совершенно заполнен народом, и гул был так силен, что отдельные разговоры, даже между рядом стоящими людьми, стали затруднительны. Появилось довольно много женщин, и это еще усилило общую нервность. Разобрать в гуле Штааль не мог ничего, но по лицам, у всех нахмуренным, у многих растерянным и бледным или озлобленным, нетрудно было угадать, что случилось что-то очень серьезное. Штааль, новичок в делах Революции, с большим удивлением заметил, что эта публика совершенно не походила на ту, которую он оставил во дворе менее получаса тому назад. От благодушия, веселья и шуточек не осталось следа. Люди стали толпой. Вдруг Штаалю бросилось в глаза взволнованное лицо мосье Дюкро. Молодой человек протолкался к бывшему учителю и схватил его за руку.
   - Что такое случилось? - прокричал он.
   Дюкро сообщил в ответ, что происходят тревожные события. Оказывается (со слов только что пришедших очевидцев), сегодняшняя речь Робеспьера вызвала в Конвенте настоящую бурю. Возможно решительное столкновение обеих партий.
   - Я ничего не понимаю, - заявил Штааль, воспользовавшись минутой затишья. - На чьей же вы стороне?
   Дюкро ответил не сразу.
   - Почти все якобинцы на стороне Робеспьера, - сказал он нехотя - и вдруг толкнул в бок: невдалеке от них по двору проходил, неестественно наклонившись вперед, высокий, плотный, актерского вида человек. Изображая приятную улыбку на грубом лице, раздвигая толпу эффектным одновременным жестом обеих рук, он беспрестанно повторял: "Excusez, citoyens! Laisses passer, citoyen!" ["Извините, граждане! Позвольте пройти, гражданин!" (франц.)] - "Колло... Колло д'Эрбуа", - сказало сразу несколько голосов около Штааля, и названное имя шипением прошло в отдаленные концы двора. Сразу, как всегда, почувствовалась в замолкшем гуле враждебность толпы. Штааль понял, что это был здесь главный нехороший товарищ.
   - Этакий наглец! - вдруг свирепо вскрикнул один пожилой, побагровевший якобинец. Толпу прорвало ненавистью. Послышался свист и резкие выкрики:
   - Зачем он здесь?
   - Здесь не Конвент?!
   - Вон! Долой!
   - Предатель! Дантонист! К черту!
   Колло д'Эрбуа, не отвечая ни слова, прокладывал себе дорогу к входу в монастырь. Он сохранял приятно-беззаботную улыбку, но жирное, актерское лицо его сильно побледнело. Часть толпы хлынула за ним в зал заседаний. На другом конце двора вновь приходящие с улицы HonorИ люди сообщали новые, все более серьезные вести, увеличивая каждый своей тревогой быстро нарастающую общую тревогу толпы. Какой-то хмурый, тощий человек невдалеке от Штааля вдруг вытащил из-под худого кафтана пистолет и демонстративно-тщательно стал осматривать курок и проверять заряд. Этот жест вдруг совершенно по-новому объяснил Штаалю смысл происходящего. Он прежде не понимал, что такое значит решительное столкновение, о возможности которого говорил Дюкро: предполагал, что речь шла о столкновении ораторов на трибуне. У Штааля забилось сердце. Его вдруг захлестнуло общее настроение беспокойства, тревоги, страха и беспредметного гнева. Он почувствовал себя частью этой толпы и пожалел, что не взял с собой оружия. И тут же ему показалось, будто до этой минуты он ровно ничего не понимал и не чувствовал в революции. Оглянувшись вокруг себя, он подумал, что революция, точно, была здесь, в этой обозленной и напуганной толпе на дворе старого монастыря.
   Вдруг у прохода, где стояла статуя Екатерины Сиеннской, послышался крик, который мгновенно со страшной нарастающей силой распространился по двору и ворвался в здание монастыря. Штааль ничего не мог разобрать в этом крике на букву "е". Толпа рванулась к проходу так стремительно, что часть ее оказалась вытесненной на улицу. Произошла невообразимая давка. Штааль потерял мосье Дюкро и несколько минут перебрасывался волнами народа, видя перед собой озверело-радостные лица и слыша дикий крик, все на букву "е". Где-то кто-то зааплодировал; сразу рукоплескания бурно хлестнули по двору и слились с ревом в нестерпимый, пьянящий, чудовищный гул, все усиливающийся по мере приближения к статуе святой Екатерины. Одна из тысяч небольших волн, составлявших это людское море, выплеснула Штааля вперед и прижала его к стене на самом углу каменного прохода, ведущего на улице HonorИ. Штааль ухватился за выступ и кое-как укрепился на месте. Против него рядом со статуей святой Екатерины Сиеннской, в небольшой, свободной от людей воронке неподвижно стоял человек, к которому, очевидно, относился восторг беснующейся толпы. В крике на букву "е" Штааль вдруг не столько разобрал, сколько угадал слово: Робеспьер. Он жадно впился глазами в неподвижную фигуру диктатора. Это был дурно сложенный, несколько ниже среднего роста, хорошо и даже щегольски одетый человек, сразу выделявшийся из грязноватой (хоть и не простонародной) толпы нарядным, чистеньким кафтаном фиолетового шелка и особенно - напудренной головой. В неподвижно повисшей левой руке неподвижными тонкими пальцами он держал шляпу, - оттого ли, что было очень жарко, или чтобы выразить почтение людской массе, на которую так действовал его вид. Бесстрастное лицо его, чуть тронутое оспой, было мертвенно-бледно и по цвету почти не отделялось от пудры волос; очки закрывали глаза. Впоследствии, через долгие годы, когда Штааль пытался вспомнить наружность Робеспьера, он неизменно находил в памяти первое впечатление - совершенной неподвижности: более безжизненного облика ему никогда не приходилось видеть.
   По картонной маске лица внезапно проскочила легкая судорога. Робеспьер поднял правую руку. Штааль увидел в ней аккуратно сложенный, перевитый чистенькой шелковой ленточкой сверток бумаги. В ту же минуту из передних рядов толпы понеслась назад весть, сразу подхваченная тысячей голосов: "Il veut parlerh. Silence!.. Robespierre veut parler!.. Silence, sacrИ nom de Dieu!" ["Он хочет говорить!.. Тихо!.. Робеспьер хочет говорить"!.. Тихо, черт возьми!" (франц.)]
   Минуты две длился рев, призывавший к "Silence". Затем в наступившей тишине Штааль, задыхаясь, услышал высокий резкий голос, медленно и проникновенно сказавший:
   - Ceci est mon testament de mort... [Это мое предсмертное завещание... (франц.)]
   И снова легкая, едва заметная, судорога свела картонное лицо. Робеспьер пошел вперед, по направлению к церкви. Перед ним в толпе сам собой разрезывался узкий проход. Непостижимый восторг подступил к горлу Штааля. Он рванулся вперед почти в исступлении. Разбирая впоследствии свои чувства, он решительно ничего не мог в них понять и приписывал их мгновенному опьянению, странной заразе, перехваченной у обезумевшей толпы. Человек, стоявший перед ним, был в глазах всего мира виновником, вдохновителем, воплощением террора. И тем не менее он, Штааль, ненавидевший Революцию, совершенно ясно чувствовавший в ту минуту, что этот страшный человек и есть Революция, испытывал восторг, близкий к исступлению, при виде идола и главы террористов.
   Толпа с ревом рванулась вслед за Робеспьером, мгновенно стирая за ним проход. Штааль отчаянно работал локтями, желая попасть в залу заседаний. Но это ему не удалось: он был на противоположном конце двора. Людская волна хлынула в церковь и сразу заполнила зал заседаний, трибуны для публики, соседние комнаты, проходы, все. Сотни людей, в том числе Штааль, остались во дворе, сбившись в кучу у настежь раскрытой, запруженной народом двери. Несколько минут длился гул борющейся за места толпы, затем донесся отчаянный звонок председателя, взволнованный спор нескольких повышенных голосов (Колло д'Эрбуа и Робеспьер одновременно попросили слова), и внезапно наступила мертвая тишина: Робеспьер начал читать речь, ту самую, которую он утром произнес в Конвенте и которую только что назвал своим предсмертным завещанием. Но до людей, оставшихся во дворе, как ни напрягали они слух, как ни приставляли руки к ушам, только изредка - в особенно патетических местах речи - доносился отдаленный звук резкого крикливого голоса Робеспьера. Слова совершенно ускользали. Иногда кто-либо из толпы у дверей тихим стоном спрашивал стоящих впереди: "Qu'est-ce qu'il dit?" ["Что он сказал?" (франц.)] Но соседи зверски оглядывались и с безнадежным отчаянием шипели: "Silence!" ["Тихо" (франц.)], хотя все равно ничего не было слышно.
   Это состояние продолжалось, однако, недолго. Тишина и невозможность выражать страсть очень скоро положили конец коллективному умопомешательству. От сбившейся у дверей в липкий ком толпы робко, на цыпочках отошел один толстый, тяжело дышащий человек и в свое оправдание, изнеможенно мотая головой, расстегнул кафтан и рубашку. За ним сразу последовали другие. Скоро вся толпа разбилась на небольшие кучки. Больше не ходили на цыпочках; стали переговариваться, сначала шепотом, потом громче. Время от времени во двор доносился из залы заседаний взрыв аплодисментов, и тогда толпа снова бросалась к дверям, снова тщетно напрягала внимание и снова разбивалась на группы. Во дворе нашлись люди, которые днем были на заседании Конвента и слышали речь Робеспьера. Эти счастливцы вкратце излагали по кружкам содержание исторической речи. Но Штааль не мог не заметить, что излагали они ее по-разному и довольно сбивчиво; было даже трудно понять, - и едва ли сами рассказчики вполне ясно понимали, - в чем ее основной политический смысл. Тем не менее знатоки разъяснили (хотя это совершенно не вытекало из передачи очевидцев), что после такой речи у Фуше, у Колло д'Эрбуа, у Барраса голова, наверное, не останется на плечах. Знатоки говорили такое, что главный бой будет дан Робеспьером завтра в Конвенте и что в победе Неподкупного не может быть никаких сомнений. С этим вполне согласился и гражданин Дюкро. Штааль увидел, что его наставник, обещавший предоставить ему лучшее место в клубе, сам не попал в залу заседаний. Дюкро был этим несколько сконфужен и в свое оправдание пояснил, что давки, подобной сегодняшней, у них никогда не бывало. Зато, чтобы вознаградить Штааля, он категорически обещал проводить его завтра в Конвент; для этого он тут же снесся с одним своим другом, членом Конвента, очень добродушным и веселым маленьким человечком, который немедленно согласился помочь им, - только советовал прийти завтра возможно раньше. С членом Конвента Дюкро говорил о политике несколько проще, чем со Штаалем, верно потому, что члена Конвента было трудно удивить революционным слогом. Их разговор был прерван хлынувшей из церкви новой бурей аплодисментов. На этот раз рукоплескания длились несколько минут; отсюда можно было заключить, что Робеспьер кончил речь, продолжавшуюся более часа. Все опять рванулись к дверям. По плечам стоявших прохожих донеслась весть о том, что художник Давид, он же "Grosse joue" и "Broyeur du rouge" ["Толстая щека" и "Красный краскотер" (франц.)], выразил желание выпить цикуту с Робеспьером. Не все в публике знали, что такое цикута; тем не менее заявление Давида произвело в клубе сильное впечатление. Затем крик в зале стал совершенно бешеным. Та же идущая из церкви почта сообщила с негодованием, что Колло д'Эрбуа пытается возражать Робеспьеру. И действительно, могучий голос бывшего актера на мгновение выделился из общего чудовищного гула. Очень скоро толпа, забившая двери, подалась назад во двор, и в образовавшийся проход не вышел, а вылетел растрепанный, с перекошенным лицом Колло д'Эрбуа, сопровождаемый немногочисленными противниками Робеспьера. За ним гнались по пятам какие-то люди, впереди других гигант лавочник Муций Сцевола. Слышались исступленные крики:
   - Предатель! В трибунал! На эшафот!
   Озверевшего лавочника, который все рвался в проход, желая "casser la figure Ю Collot" ["Набить морду Колло" (франц.)], успокаивали более сдержанные люди:
   - Sois tranquille, citoyen Mucius, - говорили ему. - Dans deux jours il ne parlera pas si haul... [Успокойся, гражданин Муций... Через два дня он заговорит потише... (франц.)]
   - II ne parlera mЙme plus du tout!.. [Он вообще больше не будет говорить! (франц.)]
   - II ne nous enforcera pas le poignard dans le dos... [Он больше не вонзит нож нам в спину... (франц.)]
   - On lui coupera le caquet! [Ему заткнут глотку! (франц.)] - истерически прокричала некрасивая, немолодая женщина.
    
    В зале зажглись огни. Заседание продолжалось. Какие-то группы сходились для таинственных переговоров. Куда-то посылались гонцы с распоряжениями. Духота все усиливалась, несмотря на поздний час. Ночь не обещала прохлады. Дюкро, Штааль и крошечный член Конвента решили освежиться на террасе соседнего кафе. Они потихоньку направились к выходу. У ограды Штааль в последний раз оглянулся на монастырь. Здание было совершенно покрыто тенью ночи. Только окна залы заседания горели ярким зловещим огнем, напоминавшим пламя пожара. Штааль вздрогнул.
   - Как душно! Будет гроза! - сказал он, вытирая лоб платком.
   - Да, и не только на небе, у Верховного Существа, - ответил Дюкро, очень довольный шуткой.
   - Завтра будет великий день в истории Революции, - подтвердил крошечный член Конвента.
   - А какое завтра число? - спросил Штааль, входя в каменный коридор ограды, тускло освещенный фонарем.
   - Нониди. Девятое термидора, - ответил Дюкро. - История отметит этот великий день.
   - Свет Революции положит конец длинной ночи деспотизма, - лениво откликнулся член Конвента, поправляя тростью, из врожденной любви к порядку, красный колпак, неровно повисший на голове святой Екатерины Сиеннской.
     

XVIII

  
   Чтобы попасть на заседание Конвента, нужно было прийти часов в шесть утра. Таким образом, отправляться спать в полночь уже не стоило. Штааль и Дюкро решили не расходиться по домам и пошли бродить по улицам. Захаживали в кофейни и у стойки выпивали по чашке кофе, приправляя его то коньяком, то арманьяком, то кальвадосом: мосье Дюкро утверждал, будто так легче коротать бессонную ночь. И действительно, так было легче. После нескольких чашек крепкого кофе Штааль был бодрее и возбужденнее, чем днем. Только ноги у него немного отяжелели, и он чувствовал, что если сесть как следует в кресло, то встать будет нелегко. Да еще в мыслях, несмотря на приятное возбуждение, была тяжесть от обилия впечатлений вечера; Штааль не хотел в них разбираться: это тоже могло оказаться трудным. Неприятно было воспоминание о восторге, который он испытал при виде Робеспьера.
   В одной небольшой, уютно освещенной кофейне они попробовали было посидеть. Но при их появлении другие клиенты, очевидно завсегдатаи, сразу прекратили разговоры, и вошедшим стало не по себе. Дюкро с неудовольствием заметил вполголоса Штаалю, что, по-видимому, это контрреволюционное кафе, вроде CafИ de Foy или La grotte flamande, и вышел, оставив на чай (каждый платил за себя) только в половинном размере против обычного. Для следующего привала он повел Штааля в заведомо революционное CafИ Brutus, прежде называвшееся CafИ de la RИgence. Но там народу было мало: кофейня уже запиралась, и оба поздних гостя снова очутились на улице. К ним пристали две женщины, ходившие по улице HonorИ быстрой, деловой, раскачивающейся походкой проституток. Штааль нерешительно оглянулся на мосье Дюкро и в форме предположения заметил, что проще было бы провести ночь с этими дамами в HЖtel de la LibertИ [Отель свободы (франц.)] (он тоже щегольнул своей осведомленностью парижанина).
   - Берегись, они теперь все больны, - быстро возразил Дюкро и с достоинством попросил гражданок оставить их в покое. Услышав слово "гражданки", женщины осыпали Дюкро отчаянной бранью: проститутки в Париже были настроены крайне контрреволюционно.
   Было около двух часов ночи. У лавок съестных припасов уже начинали строиться хвосты бедных людей, большей частью женщин. Там говорили о близости конца мира и ругали правительство, отчасти за террор, но больше за дороговизну жизни. Штааль начинал чувствовать голод. Мосье Дюкро, подумав, сказал, что, хотя все рестораны закрыты, можно прекрасно поужинать, если решиться истратить по сотне-другой ливров. Штааль немедленно изъявил согласие. Они вышли на улицу Закона, затем свернули в кривой переулок, а оттуда через незапертую дверь и узкий коридор, непонятным для Штааля образом, очутились в каком-то саду. Пахнуло свежее. Штааль осмотрелся. Со всех сторон открылись одинаковые стройные здания, грустно и таинственно освещенные луной, маленькие балконы с вазами на перилах, колонны, широкие спереди и узкие с боков, прелестные полуэтажи мансард, размеренные линии пышных деревьев между зданиями. Мудрено было не узнать это место, единственное в мире по своеобразному очарованию. Они были в Palais EgalitИ.
   Из окон, местами, сквозь жалюзи и туго затянутые занавески, по краям прорезывался четырехугольниками свет В галерее сквозь колонны луна ровно делила плиты пола на темные и светлые пятна. Мосье Дюкро постучал в одну из дверей сначала нерешительно, потом крепче. Кто-то над ним высунул голову из неосвещенного окна. Через минуту дверь открылась. Их зевая встретил человек в порванной карманьоле и в красном шерстяном колпаке; так подчеркнуто по-санкюлотски редко одевались настоящие санкюлоты. Дюкро пошептался с ним, вынул бумажник и положил на стол несколько ассигнаций.
   - Налево, по лестнице, первая дверь, - сказал кратко санкюлот, сел зевая на табурет и, по-видимому, немедленно заснул.
   В комнате, в которую вошли Штааль и Дюкро, за длинным столом шла игра. Игроки недовольно, но без заметного беспокойства, оглянулись на вошедших, накрывая руками кучки золота, и продолжали свое дело. Комната, огромная, высокая, нежилая, напоминала залы дворцов; потолки были раскрашены картинами бессмысленного содержания, а стены и неудобные стулья обтянуты дорогим шелком. Все было запущено, порвано и грязно. На одной из стен был прибит ржавым крюком к шелку большой картон с "Декларацией прав человека и гражданина". Из соседней комнаты кто-то громким и ровным голосом, через определенные промежутки времени, выкрикивал номера: там играли в лото.
   Мосье Дюкро, улыбаясь, точно он желал весело пошутить, подошел к столу и высыпал на сукно несколько золотых монет. Никто не обратил на него внимания, кроме ближайшего соседа, который с недовольным видом пододвинул к себе деньги. Да еще пожилой, совершенно лысый распорядитель-банкомет, сидевший посредине с длинной грабелькой в руке, внимательно посмотрел на нового гостя; но, увидев небольшую кучку золота, высыпанную Дюкро, равнодушно отвернулся. Перед распорядителем кроме грабли и мешка лежал еще небольшой металлический инструмент вроде бурава, которым он иногда ловко пробовал золотые монеты некоторых гостей. Гости, однако, к удивлению Штааля, не обижались. Ассигнаций не было видно совершенно. Доска стола была разделена на множество квадратиков с номерами. На них игроки клали свои ставки. Распорядитель вытряхивал наудачу из мешка крошечную круглую коробочку, ловко раздвигал ее пополам, вынимал оттуда номер и лопаткой отделял выигравшему деньги. Штаалю очень хотелось поиграть; но он не знал этой игры biribi [азартная игра (франц.)] и боялся, что взял с собой недостаточно денег, - вдруг проиграет сразу несколько тысяч.
   Из десятка ставок Дюкро одна оказалась удачной и принесла ему порядочную кучку золота. Дюкро поставил для приличия, чтобы не отходить сразу после выигрыша, еще на два номера, спрятал выигранные деньги и с тем же шутливым видом вернулся к Штаалю.
   - Ну, пойдем, ужинать, - сказал он весело.
   Через комнату, в которой играли в лото и где публика была, по всей видимости, победнее, они прошли в столовую игорного дома. Старик гарсон, очень напоминавший наружностью Людовика XIV периода госпожи Ментенон, усадил их за стол в углу. Дюкро потребовал карту блюд. Карты никакой не имелось.
   - Что же у вас есть? - недовольным тоном спросил бывший учитель.
   - Все что угодно, - с достоинством ответил старик. И действительно, на каждый заказ гостей он почтительно-угрюмо кивал головой и говорил "trХs bien" ["Очень хорошо" (франц.)], причем за этими словами следовали еще какие-то непонятные, - не то monsieur, не то citoyen [Господин... гражданин (франц.)], не то что-то другое.
   Очень скоро их стол был заставлен разными закусками; гарсон подкатил на высоком круглом табурете сложное металлическое сооружение, напоминавшее инквизиционную камеру с зубцами, котлами и костром; это подготовлялся заказанный разошедшимся Дюкро caneton rouennais [утенок по-руански (франц.)]. Дюкро подмигнул Штаалю, как бы приглашая его подумать, во что им обойдется такое блюдо.
   - Кто бы, однако, сказал, что в Париже голод! - заметил Штааль, принимаясь за закуски.
   Дюкро вздохнул и развел руками, показывая, что он и рад помочь народному бедствию, но не может.
   - Эмигранты хотят извести нас, - проговорил он со злобой. - Они во сне видят, как бы вернуться домой да позабирать назад имения... Для этого устраивают у нас голод, тогда как сами наслаждаются жизнью в Лондоне и в Петербурге... Подлецы!
   От искреннего возмущения у мосье Дюкро побагровели шея и лысина.
   - А недурно у вас ели в России, это правда, - добавил он, успокоившись. - Помнишь стол у чудака Зорича... Les sterlets... Le porossenok... Хорошо... Тяжелая кухня, кухня для ленивых людей и бездельников, а все-таки хорошо. И водка... Пить крепкие напитки до обеда! С'est une idИe bien russe!.. [Это чисто русская идея!.. (франц.)] Однако и в пользу этого взгляда можно много сказать, - утешил он Штааля. - Жаль, что нельзя достать простой русской водки.. Здесь, впрочем, есть решительно все. Ты знаешь, их клуб купил запасы вина из погребов казненного Капета. Мы сейчас будем пить вино французских королей!
   Это произвело впечатление на Штааля. Он потребовал, однако, подтверждения от гарсона, который как раз осторожно ставил на стол плетеную корзинку с бутылкой в лежачем положении. Гарсон подтвердил, что их grands crus [лучшие вина (франц.)] вышли из версальских погребов, и добавил, что он сам двадцать семь лет состоял на службе во дворце сначала в качестве pousse-fauteuil de Sa MajestИ, а затем по отделу gobelet du Roi, и должен был даже через три года получить звание officier de bouche [Двигателя кресла его величества... королевских вин... кравчего... (франц.)]... Но... Гарсон вздохнул. Дюкро засмеялся и приподнял бутылку из корзины.
   - Chambertin 1789, - с удовольствием прочел он надпись на бутылке - Tiens! 1789! Une grande annИe! [Шамбертен... Смотри-ка!.. Вот Великий год! (франц.)]
   - Une grande annИe, - подтвердил убежденно старик. - Les bourgognes ont ИtИ excellents. [Великий год... Бургундские вина были прекрасны (франц.)]
   Штааль тоже засмеялся, но гарсон, очевидно, не понял, к чему относится их смех.
   Вино оказалось действительно превосходным, и за первой бутылкой последовала вторая. Однако роскошь заказа не произвела никакого впечатления в клубе. Соседний круглый стол, за который садилась компания игроков, был густо заставлен бутылками в ведерках со льдом и огромными вазами фруктов (в этих вазах было только то, что очень трудно достать в июле месяце). Штааль с любопытством смотрел на соседей. С одним из них Дюкро раскланялся.
   - Банкир... - пояснил он Штаалю с почтением в голосе. - Сказочно разбогател... И честный человек; добрый республиканец. А вот тот другой, рядом с ним, отъявленный контрреволюционер. Не могу понять, почему ему поручили поставки для Северной армии...
   Впрочем, люди, ужинавшие за круглым столом, политикой, по-видимому, занимались мало. Один из них заговорил было о тревожном настроении в городе и о том, что в Конвенте произошло какое-то важное заседание. Но и рассказывал он, и другие выслушали его сообщение так, точно речь шла о событи

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 147 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа