Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Девятое Термидора, Страница 10

Алданов Марк Александрович - Девятое Термидора


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

иком. Он постарался умыться возможно тише, чтобы не разбудить своей любовницы. Закончив туалет, на цыпочках прошел через спальню в гостиную, еще на пороге встретился глазами с Жан-Жаком Руссо, сразу обозлился и тут же, взобравшись на стул, снял со стены портрет философа. На близком расстоянии лицо Руссо выражало совершенное омерзение. Штааль положил портрет на шкаф розового дерева стеклом вниз и на всякий случай еще прикрыл пыльную картонную спинку старыми газетами. Затем с некоторым удовлетворением сел на диван и стал приготовлять завтрак. Хозяйство в домике было небогатое; чистой посуды не оказалось. Молодой человек перелил вино из своего стакана в стакан Маргариты Кольб и налил себе разогретого кофе. Кофе было невкусное, недостаточное горячее и пахло вином. Штааль почувствовал, что ему еда противна. Озноб у него усиливался. В камине спальной на черной золе едва вздрагивали два или три раскаленных уголька.
   "Хорошо бы теперь выпить горячего русского чаю с лимоном, затем лечь в настоящую постель, вместо того одра, и накрыться периной, подоткнув под себя края. Да еще на перину положить что-нибудь, подушку, что ли", - подумал он устало и откинулся было на диване, вложив в рукава руки и плотно прижав их к груди. В это время из спальной его окликнул ленивый голос:
   - Ты уже встал. Который час?
   - Скоро одиннадцать.
   Из-за двери послышалось легкое восклицание. Молодой человек почувствовал, что делать нечего, вздохнул и направился в спальную. Маргарита Кольб сидела на постели, свесив голые ноги. При входе Штааля она слегка вскрикнула и накинула на ноги одеяло. Этот стыдливый жест после того, что делалось ночью, крайне раздражил Штааля. Он произнес про себя грубое русское ругательство и, влюблено улыбнувшись, осведомился о том, отдохнула ли гостья. Оказалось, что она отдохнула.
   - Но, ради всего святого, теперь оставь меня, - сказала она умоляющим тоном, точно требовала от него необычайной жертвы. - Надо скорее одеться. Ведь к полудню мы должны быть на площади Революции, если не хотим опоздать.
   "Черт знает что: на казнь собирается точно в театр", - подумал Штааль и произнес холодно:
   - Я оставлю вас. Пойду куплю газеты.
   - Ты не хочешь поцеловать меня? - спросила она с кокетливой улыбкой. Но Штааль постарался этого не расслышать и быстро спустился по винтовой лестнице. Газеты он покупал долго. По узкой rue de l'Annonciation [Улица Благовещения (франц.)], мимо старой церкви, он прошел в центр деревушки; там, чтобы согреться, заглянул в кабачок и выпил стакан горячего красного вина. Ему стало немного легче. Когда он вернулся, Маргарита Кольб с обиженным видом сидела в гостиной на диване и задумчиво-меланхолически доедала пирог. Штааль не мог не заметить, что от обильного ужина, к которому он почти не прикоснулся, не оставалось ничего.
   Он ласково улыбнулся и быстро на ходу поцеловал ее волосы, на которые она, очевидно, вылила добрую половину его склянки духов; отбыв повинность, сел подальше в кресло и развернул газету. Сразу ему бросилось в глаза набранное крупным шрифтом сообщение о процессе жирондистов: все обвиняемые, числом 21, были присуждены к смерти. Казнь должна была состояться сегодня в час дня на площади Революции. Сведения Маргариты Кольб оказались совершенно точны. Между тем приговор был вынесен в одиннадцать часов вечера. Вчерашний безотчетный страх, страх перед какой-то нависшей над ним опасностью, снова овладел Штаалем.
   - Откуда же вы все-таки знали приговор до того, как трибунал его вынес? - небрежно спросил он свою любовницу, показывая ей газету.
   Она быстро смерила его глазами.
   - Повторяю, мой милый, я знаю, быть может, много больше, чем вы предполагаете, - ответила она, подчеркивая особенную интонацию.
   "Это угроза, - сказал себе Штааль. - Нет, право, надо отсюда подалее".
   Он равнодушно пожал плечами и, стараясь сохранить беззаботное выражение, продолжал читать газету.
   - Один из жирондистов, Валазе, закололся кинжалом в трибунале после вынесения приговора, - сказал он, как бы продолжая разговор.
   - Неужели! Покажите!
   Она заволновалась, читая газетное сообщение. Штааль искоса внимательно на нее смотрел, и выражение лица ее все более его тревожило.
   - Скоро двенадцать часов. Пойдем, - сказала, быстро вставая, Маргарита Кольб.
   Штааль прошелся несколько раз по комнате. Он чувствовал, что надо принять важное решение. В спальной в шкафу у него хранились деньги. Он незаметно вышел, притворив за собой дверь, и переложил все свое богатство в карман. "Что еще? Паспорт при мне. Еще бриллиантовая булавка - вот... Больше ничего не захватишь. Все остальное надо бросить: и три новых костюма, и белье, и галстуки, экая досада. Неужели, однако, я не вернусь в этот дом?.."
   - Идем, моя дорогая, - сказал он нежным голосом, возвращаясь в гостиную.
   Они вышли из дому. Когда Штааль спускался по лестнице, у него вдруг закружилась голова, он схватился рукой за перила. Но тотчас взял себя в руки и пересилил болезнь.
   Из деревушки много народа шло пешком на площадь Революции.
     

VI

  
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Вот, вот она! Буква покой!.."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Зачем столбы поставлены так близко друг от друга?.."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Отчего нож имеет закругленную форму?.. Серп... Жатва... Революция жнет!.."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Разносчик продает горячие пирожки... Неужели у них хватит бесстыдства есть... Разве можно есть при виде этого? Вздор!.. Все можно! Я сам ел бы, если б не был так болен... Все ложь, все обман!"
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Вот отец высоко поднял ребенка на руках... Он хочет показать это сыну... Ребенок смеется... Смеется и отец... У него ласковое доброе лицо..."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Такой толпы не было в Париже со дня казни отравителя Дерю - в 1776 году". - "В самом: деле? Милый старичок... Он посещает все казни... Он театрал... Говорят, они все здесь сегодня на площади: Робеспьер, Дантон, Демулен... Они смотрят на черный покой..."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Головы будут падать к ногам временной статуи. Свободы, так нарочно поставили гильотину..." - "Картечью по ним, по всем! Где пушки Суворова? Будь проклята временная Свобода!.. Все гнусно, все ложь, все обман!.."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Нет сил терпеть эту муку... Бежать... Бежать от нее... Как она противна мне!.. Что-то здесь в ней сегодня особенное..."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   - Les voilЮ!.. Les voilЮ!.. Oh, les traНtres! [Вот они!.. Вот они!.. О, предатели! (франц.)]
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Зачем она вцепилась мне в руку? Что говорит она? - "Везут!" - Да, кажется, везут... Их сейчас зарежут, моя милая..."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   Стотысячная толпа рванулась. С улицы Florentin выходил на площадь большой отряд солдат. За ним следовало четыре фургона... Послышалось пение. Оно становилось все громче...
  
   Aliens, enfants de la patrie,
Le jour de glorre est arrivИ...
[Вперед, сыны Отечества,
День вашей славы наступил... (франц.)]
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
  
   "Как странно, как вдохновенно поют эти связанные люди! Они уносят с собой славу, они уносят доблесть Революции..."
  
   Centre nous de la tyrannic
Le  c o u t e a u  sanglant est levИl...
[Над нами занесен
Окровавленный  н о ж  тирании!.. (франц.)]
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
  
   В мертвой тишине площади вторая, грозная фраза "Марсельезы" прозвучала рыданием смерти. Никто в толпе не заметил демонстрации: вместо "I'Иtendart" жирондисты пели "le couteau" [стяг... н о ж  (франц.)]. Но слов не требовалось: и без того замер, не переводя дыхания, народ.
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   Колесницы подъехали к самому эшафоту. Связанные люди прямо с них переступали на лестницу возвышения. Протяжным стоном проносились по площади имена: одно знаменитее другого.
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Четыре удара... Всякий раз четыре удара".
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   На шарнирах с треском повертывалась доска. Коротко стучал опускающийся ошейник. Со страшным грохотом падал нож. И негромко ударяла о дно корзины голова.
   А с фургонов с новой силой неслось в ответ пение связанных людей, - их число все уменьшалось:
  
   PlutТt la mort que l'esclavagel
C'est la devise des FranГais!..
[Лучше смерть, чем рабство!
Это девиз всех французов!.. (франц.)]
  
   На эшафоте помощник палача быстрым движением щетки сметал далеко разбрызгивавшуюся кровь.
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Четыре удара... Еще четыре удара... Работает черный покой... Кого несут с последней колесницы?.. Почему застонала толпа?.. Это труп Валазе, того, что вчера закололся... Им надо обезглавить мертвого..."
   "Остался один... Он поднимается на эшафот... Он поет... Что за голос!.."
   Alions, enfants de la patrie...
Le jour de gloir est arrivИ...
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "Кто это?" - "Верньо... Верных.." - "Боже, какой голос!.. Так вот где я его услышал... Скорей, скорей конец..."
   Contre nous... de la... tyrannie...
Le couteau... sanglant...
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   "...Четыре удара!.."
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
   Кто-то вцепился Штаалю в руку выше локтя. Лицо Маргариты Кольб было искажено. Штааль заглянул в ее глаза и отшатнулся. Он хорошо знал то, что в них было... С отвращением он вырвал руку, бросился в сторону и скрылся.
     

VII

  
   "Куда же теперь?" - спросил себя Штааль, задыхаясь от волнения. С усилием он собрал мысли. Возвращаться в Пасси невозможно. Маргарита Кольб знала об его связи с британской разведкой. Он теперь ясно чувствовал в ней злое и очень опасное существо. "Ей достаточно одного слова, чтобы погубить меня... Почему она не выдала меня до сих пор? Или ей была еще нужна моя любовь? - Что делать? Съездить в Пасси за вещами?.. Нет, верно, они уже ждут меня там. А если и не ждут, то перевозка вещей обратит внимание, - выследят..."
   "Да уж не в бреду ли я? - мелькнула у него мысль. - Быть может, это казнь расстроила мою душу. Быть может, никакой опасности нет и лучше всего пойти спокойно к себе домой?"
   Он повернул было к тому месту, откуда шла в Пасси почтовая карета. Но вдруг ясно почувствовал, что не вернется больше в особняк над Сеной. Очутиться в глухой деревушке в одиночестве, в тоскливый осенний день, слушать вой ветра над рекой и вспоминать там эго - нет. Прежде она заполняла жизнь - "да, ведь я любил ее", - подумал он с отвращением.
   Жажда мести кому-то за что-то наполняла его душу. В больной, все тяжелевшей голове носились смутные злобные мысли. "Ах, зачем, зачем Суворов сидит в Херсоне? Зачем не он, вместо Кобургов и Брауншвейгов, ведет к победе, к мщенью союзные войска?" - подумал Штааль с тоскою. Вдруг грозную фигуру херсонского полководца сменил образ Шарлотты Корде. Штааль подумал, поднял воротник пальто и пошел дальше. Ему было очень холодно, он дрожал всем телом. Шел он быстро, торопливо и уверенно. И мысли - теперь не литературные - так же торопливо, так же дрожа ходили у него в голове.
   "Да, я останусь теперь в Париже. Здесь скверно, но здесь оживление, шум... Дождусь Дюкро, посмотрю скорее все, что им нужно, затем уеду навсегда отсюда... Ах, да? доклад... Я напишу доклад в дороге... И какой уж теперь доклад! Кому он нужен? Зубову или Безбородко? Может быть, и не ждать вовсе Дюкро? Еще удастся ли уехать? Говорят, после его убийства на границах пошли другие порядки... Они ведь все сожалеют об его смерти, они оплакивают изверга. Он сделал все это... Он погубил тех несчастных... О благородная Шарлотта! На всех площадях своих городов мир должен воздвигнуть тебе памятники!.. Теперь повернуть налево, это уже недалеко... Да, куда же я денусь? Или поселиться в прежней гостинице, на улице Закона? Там хозяин прекрасный человек. Мы с ним расстались приятелями, - они были мною довольны, прислуга тоже: никогда не нужно жалеть денег прислуге, от нее многое зависит... Хозяин в ладах с полицией и может все устроить за деньги. Я прямо ему скажу, что хочу уехать и готов заплатить сколько угодно... При мне ли деньги? (он вдруг вздрогнул и схватился рукой за боковой карман, - бумажник был на месте). Хорош бы я был, если б остался здесь без денег, подумать страшно!.. Надо уменьшить риск: буду носить при себе только половину, а другую - положу в сундук. Эх, и сундука нет. Ничего у меня больше нет, все осталось в Пасси. Кто-то допьет мой ratafia de truffes?.. Они там не скоро меня хватятся. Ну, мало ли что бывает: человек уехал в город... Это очень важно... Теперь опять налево, да, вот она, улица Кордельеров..."
   Он шел и смотрел на номера домов. Вдруг увидел двадцатый номер и остановился. "Это здесь, - произнес он вслух, озираясь по сторонам. - Да, двадцатый номер по улице Кордельеров..." Штааль сто раз читал в газетах описание дома и знал наизусть всю обстановку, все подробности убийства Марата. Дом был совершенно обыкновенный, старый и грязный. Замирая, молодой человек вошел через дверь между двумя лавками в маленький двор... "И двор самый обыкновенный, только какая-то в нем разлита печаль..." В глубине двора находился вход в квартиру Марата. На дворе никого не было. Всего лишь несколько первых дней и занимал этот дом любопытство парижской толпы. Ничто не свидетельствовало о том, что здесь три месяца тому назад было совершено одно из знаменитейших убийств истории. Штааль жадно вбирал в себя глазами все. "В этот самый двор, через ту же дверь, что и я, вошла тогда, 13 июля, прекрасная женщина, в высокой черной шляпе с черной кокардой, с черным веером в руке... Здесь она, быть может, остановилась и осмотрелась, - нет ли людей, удастся ли спастись бегством?.. Думала ли она о бегстве?.. Тогда было тепло, светило солнце... Вот окна его квартиры, - она тоже на них смотрела..."
   Штааль, бледный как смерть, перешагнул порог. Пахло кухней. Молодой человек поднялся по лестнице и остановился, замирая, на квадратной площадке. Он смотрел на дверь, обитую черной клеенкой. Почему-то клеенка особенно его поразила. "Да, это здесь", - подумал он. В действительности он ошибся дверью: в этой квартире жил другой жилец, зубной врач Делафонде. Штааль немного отступил назад, потрогал черную клеенку рукой, но тотчас отдернул руку - и рассердился на себя за чрезмерную чувствительность. "Какое мне дело до Шарлотты Корде, что за слезливость такая!" - постарался он подумать. Штааль быстро, не оглядываясь, спустился по каменной лестнице и прошел мимо настоящей квартиры Марата, не заметив ее. Он глубоко вдохнул в себя, после противного ему запаха кухни, свежий, мокрый воздух и, почувствовав в горле острую боль, сразу упал духом совершенно. "Куда же теперь? Ни живой души знакомой", - жалостно раза три повторил он вслух. - Да, я очень болен, мне нужно ехать не в гостиницу, а в гошпиталь".
   Молодой человек вспомнил, что недалеко от той гостиницы на улице Закона, где он жил, была больница, которую очень хвалили; собственно, даже не больница, а лечебница для выздоравливающих, нуждающихся в отдыхе людей. Штаалю страстно захотелось мягкой постели и заботливого ухода. Он кликнул извозчика и долго, волнуясь, сбивчиво объяснял, куда ехать. Старик извозчик смотрел на него с недоумением; затем, подумав, сказал: "C'est bien... Montez... Allons-y..." ["Ладно... Полезайте... Поехали..." (франц.)]
   Штааль облегченно вздохнул и не без труда взобрался на сиденье. В тряском экипаже он сразу почувствовал себя совсем плохо. Жар у него усиливался с каждой минутой, мысли мешались. Он все боялся, что не объяснил, как и куда ехать, думал, что его везут не туда, несколько раз заговаривал с извозчиком, который смотрел на него очень серьезно и нахмуренно, - это крайне беспокоило Штааля: уж не везет ли он его в Комитет Всеобщей Безопасности? Штааль хотел было доказать извозчику свою непричастность к убийству, но тот не отвечал и все погонял лошадь. Посредине дороги в дрожки вдруг вскочил обнаженный, крошечный, крепкий человек, с больным, горбоносым, распухшим лицом, с воспаленными желтыми глазами. В жирную волосатую грудь его, повыше правого соска, был по черную рукоятку всажен нож. С обнаженного человека лились кровь и вода. Он схватил Штааля за горло. Штааль вскрикнул не своим голосом.
   Старый извозчик довез его до лечебницы, не говоря ни слова, слез с козел, вызвал сиделку, сдал ей больного и уехал, качая головой, не получив и не истребовав платы. Молодого человека немедленно уложили в постель; врач нашел у него серьезную болезнь и сильное нервное потрясенье. Штааль все требовал, чтобы ему дали миндального молока с глиной.
     

VIII

  
   Меднозвучащие месяцы на "Тse" революционного календаря уступили место сладкозвучащим месяцам на "al" и уже растаял редкий снег, с натугой выброшенный на землю французской зимой, когда Штааль стал оправляться от своей тяжелой болезни.
   Лечебница на улице Закона предназначалась для богатых людей и была поставлена очень хорошо. Как всё в Париже, она находилась под наблюдением Комитета Всеобщей Безопасности. Но владелец-врач наладил добрые отношения с Комитетом: полиция редко беспокоила лечебницу; раза два или три врачу удалось даже отстоять пациентов, которых агенты Комитета хотели перевести в тюрьму или хоть в больницу Революционного Трибунала. Это создало заведению особую славу, и в нем нередко, под видом больных, находили приют здоровые люди, считавшие для себя небезопасным другое местопребывание. Жилось в лечебнице довольно спокойно, а следовательно, чрезвычайно приятно: люди в ту пору стали тихи, скромны и нетребовательны. Пациенты, исключительно мужчины, все принадлежали к образованным классам; по взглядам они сильно расходились между собой, но друг к другу относились терпимо или, вернее, равнодушно, обращались на "вы" и "monsieur", спорили мягко и учтиво, негромкими голосами и со слабыми улыбками, как подобает в заведении, где люди ложатся спать в девять часов вечера и по нескольку раз в день принимают разные лекарства. О политике, впрочем, вообще говорили мало, чтобы не волноваться. Зато очень интересовались искусством; читали не газеты, а книги, в большинстве случаев старые; делились на глюкистов и пиччиннистов; вспоминали, как историческое, событие первую постановку "Женитьбы Фигаро"; обсуждали сравнительные достоинства игры Марии Вестрис и старшей Сенваль. После обеда здоровые и выздоравливающие сходились в гостиной, где один из пациентов, мосье Борегар, не очень хорошо, но с чувством играл на клавесине.
   Врач впервые разрешил Штаалю встать с постели и выйти из комнаты только в конце флореаля. В мягком, чистом халате, выбритый впервые после очень долгого времени, ощущая всем телом выздоровление, молодой человек слабыми, неуверенными шагами вошел под вечер в полутемную гостиную. Мосье Борегар тихо наигрывал на клавесине фантазию из "Альсеста".
   Штааль опустился в кресло, в другом конце большой комнаты, и стал умиленно слушать. Он был музыкален от природы, а болезнь, долгое одиночество и тяжелое настроение особенно настраивали его к тихим меланхолическим мелодиям Глюка. В комнате, как ему показалось, больше не было никого. Вдруг, однако, сзади его окликнул голос:
   - Tiens! monsieur Tracy! [О! Господин Траси! (франц.)]
   Штааль вздрогнул и обернулся. Около него, в темном углу, сидел на диване Пьер Ламор. Молодой человек радостно с ним поздоровался; - первое знакомое лицо его поразило - и смущенно пояснил, что он, собственно, не американец Трасси, а русский Штааль (в лечебнице его записали по паспорту настоящим именем); хотел было объяснить, каким образом случилась эта перемена, но Пьер Ламор негромко засмеялся (смех у него остался такой же неприятный) и перебил его.
   - Пожалуйста, извините меня, - сказал он, - с моей стороны, разумеется, было неосторожно назвать вас вашим псевдонимом; я ведь догадывался, что вы не американец и не Траси. К счастью, никто не слышал... Однако и осунулись же вы! - добавил он, вглядываясь в полутьме в лицо Штааля. - Доктор нам говорил о молодом русском, которого привезли на извозчике тяжелобольным в день казни бриссотинцев. Вот уж не догадывался я, что это вы. Очень рад, что вы оправились... Жизнь скверная штука, но в двадцать лет этого еще не замечаешь; и теперь, не правда ли, было бы особенно жалко умереть, не узнав, как все это кончится.
   - У вас, напротив, прекрасный вид, - сказал Штааль (они говорили вполголоса, чтобы не мешать мосье Борегару).
   - Да, я неожиданно стал себя чувствовать много лучше. Не знаю, уберегусь ли от Сансона, а от врачей, как видите, пока спасся, - поправился... За границей мне пришлось туго, я остался без средств; это очень расстраивает здоровье. Здесь мои дела стали лучше; мне удалось распродать имущество.
   - Почему же вы поселились в лечебнице, если выздоровели?
   - Не все ли равно, где жить? Здесь кормят прекрасно. А главное, эта лечебница - самое безопасное место в Париже. В гостинице меня обыскивали и арестовывали два раза; я наконец счел нужным заболеть и переехал сюда. Но все-таки не уверен, что меня оставят в покое: Комитет Всеобщей Безопасности почему-то очень мною интересуется. Того и гляди арестуют, - а из тюрьмы на эшафот теперь рукой подать. Буду, верно, петь марсельезы на ступенях гильотины, как жирондисты.
   - Вы присутствовали при их казни? - быстро спросил Штааль.
   - Присутствовал. Я не придаю большого значение смерти, особенно чужой, но жирондистов все-таки жаль. Они умерли с достоинством, не отрицаю. Эти люди были созданы для подмостков, - даже для подмостков эшафота. Как политические деятели, они достоинством не блистали. Политика - это шарлатанство, умеряемое проницательностью. У жирондистов было только шарлатанство. В политике есть сегодня и есть завтра, - больше нет ничего. А у них было вчера и через тысячу лет. В теории они желали быть гражданами платоновской республики. В действительности им хотелось стать либеральными министрами конституционного короля и удивлять демократическими фраками раззолоченную толпу версальских зал... Версальский блеск вообще оказал сильное действие на воображение разных революционеров... Жирондистам следовало родиться в Англии. Бриссо был создан для того, чтобы хитрым парламентским запросом или тонкой газетной статьей свалить чужое министерство. Для этого ему нужна была и революция. А вышло как назло совсем не то: невежественная Коммуна, разъяренная чернь, пьяный генерал Анрио, Революционный Трибунал, гильотина. Этого жирондисты не предвидели и были очень обижены.
   - Вы предпочитаете им нынешних якобинцев? - сухо спросил Штааль.
   - Якобинцы заливают клоаку кровью. Жирондисты хотели вспрыснуть ее духами. Да и духи у них были скверные. Повторяю, по человечески, мне их очень жаль, особенно Верньо и тех двух молодых богачей, Дюко и Фонфреда... Заметьте, кстати, это странно: у многих революционеров огромные состояния. Не редкость, особенно теперь, увидеть человека, который отдает родине жизнь. Но я еще ни разу не встретил ни одного, кто отдал бы ей свое богатство. Если б для спасения республики граждане должны были пожертвовать, скажем, третью состояния каждый, вся Франция оказалась бы состоящей из монархистов, то же самое в обратной форме было бы верно в отношении России или любой другой монархической страны. Это нелогично, ибо жизнь, разумеется, дороже людям, чем богатство... Один из бесчисленных абсурдов, заложенных в природу человека. Что же касается якобинцев... Honni soil qui bien y pense. [Позор тому, кто хорошо об этом подумает! (франц.). Перефразированный девиз английского ордена Подвязки: "Позор тому, кто плохо об этом подумает".] У нас теперь свирепствует какой-то новый тик: жажда облагодетельствовать человечество. И, разумеется, больше всего пылают этой жаждой всякие прохвосты и проходимцы; из них и состоит в массе Якобинский клуб... Я всегда рад, когда власть переходит к мерзавцам... Кроме того, у нас во Франции было слишком много адвокатов: должен вам сказать, у меня органическое отвращение от адвокатов. Может быть, к концу террора их число сократится... А вы, значит, не потеряли интереса к политическим спорам? Вот познакомьтесь с мосье Борегаром, - старик кивнул головой в сторону господина, игравшего на клавесине, - с ним наговоритесь о прелестях Революции.
   - По внешности он что-то не похож на революционера.
   - Я мог бы вам, конечно, ответить, что по внешности судить трудно. Самый благообразный, почтенный и представительный с виду человек из всех, кого я знал в жизни, был маркиз де Сад. Но в настоящем случае вы, пожалуй, не ошибаетесь... Мосье Борегар в разговоре, когда этого требует грамматика, употребляет imparfait du subjonctif [Прошедшее несовершенное в сослагательном наклонении (франц.)]. По-моему, человек, употребляющий imparfait du subjonctif, не может быть революционером. Но мосье Борегар нежной любовью любит революцию. По своим симпатиям он ближе к жирондистам, однако, видите ли, признает большие заслуги и за монтаньярами. Шамфор совершенно правильно заметил: "Il faut avoir lesprit de hair ses enne-mis". [Нужно собраться с духом, чтобы ненавидеть своих врагов (франц.)] Мосье Борегару недостает этого рода ума. Хотя, вообще говоря, он человек неглупый и порядочный... Мосье Борегар! - окликнул он игравшего, - оставьте старого монархиста Глюка, - во-первых, скоро позовут ужинать, а во-вторых, я хочу познакомить вас с юношей, который, как вы, страстно любит Великую Революцию...
   Мосье Борегар встал из-за клавесина. Это был высокий, немного сутуловатый, тучный человек лет тридцати пяти с усталым, приветливым лицом, желтым и немного опухшим, как от болезни почек. Он ласково поздоровался со Штаалем и поздравил его с выздоровлением.
   - Никогда не говорите о политике с мосье Ламором, - сказал он, улыбаясь, молодому человеку. - Есть люди, глухие к революции, как есть люди, не восприимчивые к музыке. Убедите-ка глухого в том, что Глюк великий человек! Мосье Ламор, к тому же, органически не способен видеть добро в жизни. Послушать его, в революции нет ничего, кроме уголовных преступлений, совершенных пьяной толпой под руководством шайки разбойников. В этом он совершенно сходится с господами эмигрантами, которых он, впрочем, считает другой шайкой разбойников.
   - Вот, вот, - сказал Пьер Ламор, вставая. - Учите молодого человека, объясняйте ему благодеяния Великой Революции. Может быть, вы сделаете из него со временем русского Робеспьера. Подумайте, как будет вам благодарно за это потомство... Пойдем ужинать, пора.
    
    Мосье Борегар очень понравился Штаалю. Он показался ему одновременно и умным и добрым человеком, - сочетание, не часто встречающееся в жизни. Штааль под влиянием болезни находился в размягченном душевном состоянии и инстинктивно тянулся сердцем к приветливым и ласковым людям.
   По профессии мосье Борегар был химик и в последнее время занимался изготовлением взрывчатых веществ для нужд армии. На этой работе он расстроил здоровье. Кроме того, через Кондорсе он был тесно связан с жирондистами, писал в свое время в их газетах, а потому состоял на учете в Комитете Всеобщей Безопасности. Ему рекомендовали пожить некоторое время в лечебнице. Он все это в первый же вечер откровенно рассказал Штаалю.
   - А вы купите себе certificat de civisme [свидетельство о гражданской благонадежности (франц.)], - посоветовал Пьер Ламор. - Молодые герои, которых гонят на фронт, очень охотно продают свои свидетельства - и недорого. Я бы и сам купил, но не подхожу по возрасту; не могу сойти за молодого героя.
   Мосье Борегар только отмахнулся. К насмешкам старика он относился вполне равнодушно. Умел и сам отвечать довольно колко, но вообще иронии не любил, а особенно иронии непрерывной, к которой сводилась речь Пьера Ламора. Говорил мосье Борегар очень хорошо и действительно так литературно, точно писал статью. По-видимому, он был прекрасно образован и страстно любил науку: недавняя казнь Лавуазье была для него тяжелым личным ударом; лицо его темнело всякий раз, когда Пьер Ламор, тотчас нащупавший больное место, сочувственно расспрашивал его о работах великого ученого или рассказывал подробности суда над ним. О химии мосье Борегар говорил с таким увлечением, что Штаалю захотелось заняться этой наукой и устроить себе лабораторию. Мосье Борегар был ученик Бертолле и вместе со своим учителем девять лет тому назад принял, после долгих колебаний, новое учение. Он пытался объяснить молодому человеку сущность нового учения, созданного гением Лавуазье; излагал, с радостной улыбкой на лице, содержание собственных химических исследований. О работе же своей по изготовлению взрывчатых веществ распространялся неохотно. Он считал эту работу необходимой для Республики, но изготовление орудий убийства и разрушения было ему неприятно.
    
    Штааль проводил часы в разговорах с новым знакомым. В освещении мосье Борегара молодой человек стал по-новому понимать Революцию. Конвент и правительство перестали ему казаться сборищем злодеев. Мосье Борегар не любил якобинцев, но отдавал должное их смелости и энергии. Он крайне отрицательно относился к террору, однако доказывал, что к стране, окруженной со всех стороны смертельными врагами, не могут прилагаться обычные политические и моральные мерила. Он верил в Революцию, подходил к ней исторически и только с досадой пожимал плечами, когда ему сообщали о творившемся кругом зле.
   - Поверьте, - говорил он Штаалю, - через пятьдесят лет все это забудется или, по крайней мере, умным людям будет совестно об этом вспоминать. А вот Декларацию прав человека, всеобщее избирательное право, конституцию 1793 года, отражение неприятельского нашествия - история будет помнить вечно.
   - Да, этого я не отрицаю, - сказал услышавший его заключение Пьер Ламор (старик редко слушал речи Борегара). - Я не сомневаюсь, что "перед лицом истории" будете правы вы. История все осмыслит, она на это мастерица. В действительности, разумеется, прав я. Извините меня, история - дура.
   Мосье Борегар, обращаясь исключительно к Штаалю (что очень льстило молодому человеку), перечислял положительные заслуги Революции в области народного образования, культуры, развития искусств.
   - Ну да, ну да, - говорил старик. - Вы еще забыли ее заслуги в области создания новой национальной одежды. Говорят, нас всех скоро переоденут в какой-то балетный костюм, над которым теперь работает дурак Давид. Я недавно его встретил на улице, - на нем голубенькие туфельки, голубенькая блузка, шляпа с пером, на спине огромная сабля, а за поясом два пистолета. Ручаюсь, кстати, головой, что он боится и не умеет стрелять: пистолеты, наверное, не заряжены. Я принял бы его за балетмейстера, не будь он безобразен, как смертный грех. По-моему, таким безобразным людям следовало бы вообще запретить заниматься искусством.
   Штааль, со своей стороны, не желая слушать чужие мысли без возражений, рассказал о том, как на аукционе монастырского имущества продавались на вес книги. Многое, наверное, было куплено для вывоза из Франции.
   - Разумеется, - подтвердил с удовольствием Пьер Ламор. - С товарной биржи на улице Сен Мартен ежедневно уходят за границу огромные ящики с произведениями искусства. Вековые сокровища Франции расхищаются и распродаются, - а Конвент гордо ассигнует деньги на поощрение наук и искусств. Это и есть революционное творчество. Так у них всегда: на словах они облагодетельствовали весь мир, а в действительности к чему они ни прикоснутся, все гибнет, пачкается, пошлеет. Революция творить не может. Единственная ее заслуга: после нее все приходится строить заново. А иногда, далеко, впрочем, не всегда новое выходит лучше старого... Но эту заслугу французская революция всецело разделяет с лиссабонским землетрясением. Добавлю еще, что основные понятия добра и зла в политике не вполне разработаны революционной мыслью. Чего хотят мудрецы Конвента? Материального благополучия Франции? Расширения ее границ? Военной славы? Освобождения мира? Они сами этого не знают. А знать не мешало бы...
   Пьер Ламор отошел и уселся на диване, раскрыв "Мысли" Паскаля. Он все читал эту книгу и называл ее благочестивого автора королем скептиков и атеистов.
   Штааль и Борегар продолжали разговор. Молодой человек рассказывал о наблюдениях, которые им производились в столовой гостиницы на улице Закона. Химик с улыбкой качал головой.
   - Не придавайте всему этому значения, - говорил он. - В вашей гостинице, очевидно, собрались торгаши. Народ настроен духом высоко, он опьянен свободой. Помните и то, что цвет поколения находится на границах. Было бы странно, если б в стране, окруженной врагами, в тылу оставалась лучшая часть населения. Молодежь, воплощающая в себе идеализм Великой Революции, творит в борьбе за родину чудеса храбрости и самопожертвования. Судите о нас по воинам, а не по спекулянтам. А лучше всего вообще, не анализируйте. В революцию нужно верить! Вы музыкальны, так прислушайтесь же к мелодическому голосу Великой Революции.
   Мелодического голоса революции Штааль не слышал и про себя думал, что во многом, хотя и не во всем, прав Пьер Ламор. Чаще всего он мысленно соглашался с тем, с кем говорил, - пока говорил. Но оба толкователя были ему полезны: в своем докладе (он опять возвращался мыслями к докладу) молодой человек хотел использовать доводы противников и сторонников Революции, - доводы сторонников, разумеется, очень осторожно и в форме вопросительной.
   До возвращения в Россию было, однако, далеко. Штааль посылал в лавку мосье Дюкро за справками. Оказалось, что бывший учитель успел вернуться в Париж и снова уехать. Возвращение его ожидалось к началу лета. Впрочем, Штааль был еще слишком слаб для далекого путешествия. Да и трудно было теперь покинуть Францию в самый разгар террора.
   Лечебницей молодой человек был очень доволен. Полиция его не тревожила и, по-видимому, не разыскивала. Штааль начинал думать, что напрасно подозревал Маргариту Кольб. Быть может, она и не собиралась вовсе его выдавать.
   Мысли об этой женщине продолжали его тревожить, и ему очень хотелось ими поделиться с опытным в жизни человеком. Мосье Борегар, наверное, ничего не мог ему сказать: он был слишком чист и возвышен душою для того, чтобы понять Маргариту Кольб. Но Пьер Ламор казался подходящим. Штааль однажды во всех подробностях рассказал ему свой роман. Старик слушал очень внимательно, даже переспрашивал о некоторых интимных подробностях их отношений и переспрашивал так, что у молодого человека краска заливала лицо. Радостная, недобрая усмешка не сходила при этом с уст Ламора.
   - Вы отлично сделали, что бежали от этой госпожи, - сказал старик, выспросив Штааля как следует. - Ваше счастье... Она, наверное, состояла на службе у полиции и непременно выдала бы вас после того, как ей надоело бы ваше двадцатилетнее тело. Такими женщинами полна революционная эпоха, и они играют в ней немалую роль. Ваша-то дама, правда, - третий сорт, но кое-что от Маргариты Кольб есть, думаю, во всех героинях революции. Революция не создана для нормальных женщин; зато для ненормальных она настоящий клад. Вот интересная тема: роль половых извращений в революционной психологии. Не говорите этого мосье Борегару, он назовет меня пошляком или как-нибудь еще обиднее. Но мосье Борегар понимает в революции еще гораздо меньше, чем вы - в характере женщин.
   Последнее замечание несколько покоробило Штааля. Ему не нравился Пьер Ламор.
   В лечебнице старика недолюбливали и боялись. Он был окружен тайной. Все думали, что Пьер Ламор - не настоящее его имя. Одни говорили, будто он принадлежит к очень знатной семье овернского дворянства. Но кто-то из пациентов, встречавший его в молодости, передавал с чьих-то слов, не ручаясь за достоверность, что Ламор по происхождению потомок маранов - давно выкрестившихся испанских иудеев. Все сходились на том, что он человек недоброжелательный и злой.
    
    В конце весны в лечебницу ночью неожиданно явились агенты Комитета Всеобщей Безопасности и увезли в тюрьму несколько человек, в том числе Ламора и Борегара. Никто не успел с ними проститься. Врач ездил их выручать, но без успеха. Над арестованными, как оказалось, тяготело зловещее обвинение в сношениях с эмиграцией и в подозрительных знакомствах. Толком об их судьбе ничего не удалось узнать; да особенно никто и не старался: люди равнодушно узнавали об аресте и гибели даже близких родных и друзей.
     

IX

  
   Член Конвента Баррас в жаркий июльский день 1794 года получил от Фуше короткую записку, приглашавшую его явиться вечером в CafИ Corrazza, где обыкновенно собирались заговорщики.
   Франция переживала самые тяжелые времена всей своей истории. Военные дела республики были в блестящем состоянии: армия шла от победы к победе. Но эти успехи не радовали никого. Революция явно вступила в полосу развала и вырождения. Никому не было известно, кто и во имя чего правит государством: то ли вся власть принадлежит Якобинскому клубу; то ли страной распоряжается двадцать одна тысяча террористических революционных комитетов, состоящих из подонков населения; то ли, наконец, существует следующая конструкция власти: над Францией - Конвент, над Конвентом - Комитет Общественного Спасения, над Комитетом так называемые триумвиры, над триумвирами - Максимилиан Робеспьер.
   О народе никто и не говорил. После казни Дантона народ уже больше ничего не понимал и, потеряв интерес к событиям, все терпел безучастно. Лучшие из вождей революции погибли под ножом гильотины. Многие ушли от политики и переживали острые припадки мизантропии. В общем, почти все думали, что так дальше продолжаться не может; безобразию и позору должен прийти конец. Как придет конец, насчет этого мнения расходились. Одни стояли за общенациональное объединение против террористов; в последние месяцы своей жизни к этой мысли примкнул Дантон. Другие, напротив, опасаясь реакции, оставались верны старой формуле Анахарсиса Клоотса: "Ni Marat, ni Roland", разумеется, изменив ее сообразно с событиями, ибо и Марат и Ролан уже погибли. Третьи, наконец, как Лаканаль и Буасси д'Англа, думали, что существующий хаос пройдет сам собой, и проповедовали мирный труд на пользу родины, кто бы ни был у власти. Триумвиры - Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст - боялись первых, ненавидели вторых и искусно пользовались третьими, глубоко их презирая.
   К лету 1794 года большое распространение получила мысль, что оздоровление придет снизу и что, пока зверские инстинкты не улягутся в народных массах, борьба с властью совершенно бесполезна.
   Но существовало и другое мнение.
   Несколько отважных, беспринципных и бесчестных людей, которым нечего было терять, составило заговор против Робеспьера. Они предполагали искусным маневром преодолеть апатию Конвента, поднять вооруженное восстание, уничтожить триумвиров и разогнать Якобинский клуб. Дальше заговорщики не заглядывали, рассчитывая, что там будет видно. Действовали они по личным мотивам, большей частью низменного свойства. Но порядочные люди, знавшие о заговоре, всей душой ему сочувствовали.
   Сбылось то, что в своей мудрости предвидел граф Мирабо. Не могли спасти Францию честные политические деятели с их честными политическими действиями. Несчастную, порабощенную страну спасали от фанатиков негодяи.
   Главным режиссером заговора термидорианцев был Фуше, в прошлом профессор духовного училища, в настоящем террорист, в будущем герцог Отрантский, знаменитый министр полиции, служивший всем режимам и всегда своевременно их предававший.
   Баррасу в вооруженном восстании предназначалась роль командующего войсками. Бывший офицер королевской армии, Баррас любил разъяснять штатским людям тонкие стратегические вопросы и умел очень хорошо говорить о походах Конде, Тюренна и Фридриха II. Это искусство, в связи с его атлетической фигурой, воинственной выправкой и врожденным апломбом провансальца, создало ему в Конвенте репутацию рубаки и знатока военного дела. Но сам Баррас в глубине души был не слишком уверен в своих боевых талантах, и, чем ближе дело пододвигалось к восстанию, тем чаще ему приходило в голову, что хорошо было бы выписать на время в Париж, себе в помощники, одного молодого корсиканского офицера, работу которого он недавно наблюдал, находясь в миссии в Тулоне. Этот офицер, невысокий, худой, крайне нервный человек с подвижным, бледным лицом и страшными серыми глазами, звался не то Буонапарте, не то Бона-Парте. Он был еще очень молод и не имел никакого имени. Тем не менее все, кому приходилось вести с ним опасную и ответственную работу, испытывали такое чувство, что за этим человеком не пропадешь.
   Нервное состояние, в котором находился Баррас по дороге в CafИ Corrazza, усиливалось еще от разных мелочей. Так, накануне, находясь по делу в Тампле, он натолкнулся на неприятную сцену. Когда он проходил по двору тюрьмы, сопровождавший его дежурный комиссар секции, по профессии портной, внезапно накинулся на заморенного длинноволосого десятилетнего мальчика в лохмотьях, смирно лежавшего на крыльце, и за что-то несколько раз ударил его палкой. Баррас недовольно оглянулся на плач поднявшегося ребенка - и внезапно почувствовал легкий прилив крови к голове: это был тот самый, всем когда-то знакомый по портретам, мальчик, которого заграничные газеты, после казни его отца, называли Людовиком XVII, королем Франции и Наварры. Баррас видел его в последний раз

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 430 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа