ует меня неизмеримо меньше, чем, например, сансара, индусское учение о переселении душ. Сегодня я беседую с вами, молодой гражданин Траси, а завтра - кто знает? - может быть, буду говорить с Паскалем или с Платоном... Только там мы о революции говорить не станем... Засим, милостивый государь, полагаю, что утомил вас долгой и ненужной беседой. Да и болезнь моя снова дает себя чувствовать... Простите...
Лицо старика в самом деле болезненно искривилось. Он высунулся из тележки и мимо спины извозчика посмотрел вперед, жадно втягивая в себя весенний воздух полей. Впереди ничего не было видно. Пьер Ламор откинулся на невысокую спинку тележки и утомленно закрыл глаза.
Штааль, поглядывая сбоку на собеседника, думал, кто бы мог быть этот человек, так явно и без толку щеголяющий всевозможными цитатами. Шпион? Конечно, нет... В его годы не занимаются шпионством... Раскаявшийся эмигрант? Разоренный герцог? - Штаалю вдруг показалось, что если 6 к древнему желтому лицу его соседа приделать длинную седую бороду, то он очень походил бы на одного престарелого еврея, которого все знали в Шклове как ученейшего из раввинов.
Мысли Штааля скоро перешли на другой предмет. Озабоченный предстоящим вступлением на французскую территорию, он снова проводил в уме вопросы, возможные со стороны революционных властей, и свои заранее приготовленные тонкие ответы. Кажется, все предусмотрено, опасности нет никакой... Штааль смотрел по сторонам на пустынные ровные поля. Сзади из фуры слышался смех и звон посуды: актеры весело завтракали. Молодой человек задумался об актерах, об их странной кочевой жизни. Среди них он, во дворе коменданта, видел молодую хорошенькую женщину. С кем она живет? С одним? Со всеми? Или ни с кем? Штаалю вдруг стало грустно, но ненадолго. Скоро он задремал.
Его разбудил толчок остановившейся тележки и громкий звук трубы. Он быстро приподнялся. Их возок подошел вплотную к переднему экипажу. Поезд сомкнулся. Впереди в кибитке, у древка белого флага, приложив к губам трубу, стоял имперский фельдъегерь. Пьер Ламор неподвижно сидел, откинувшись на спинку тележки. По темной щеке его, поросшей желто-седым пухом, скатывалась слеза.
Молодой человек с замиранием сердца уставился вперед. В сторонке недалеко от фельдъегеря на высоком столбе развевался трехцветный флаг. По направлению к их поезду, с саблями наголо, поспешно шли люди в странных мундирах. У одного из них был перекинут через плечо широкий шарф. Штааль уже мог разобрать часть надписи, сделанной на шарфе золотыми буквами: "...LibertИ... Frater..." ["...Свобода... Братст..." (франц.)]
- Стой! Паспорта!.. - властно, повышенным голосом сказал человек в шарфе, подойдя к поезду, который и без предписания стоял неподвижно.
Это были французские жандармы. Штааль находился в стране Революции.
В домике, расположенном на краю деревушки Пасси, лучше всего была круглая комната верхнего этажа, напоминавшая опрокинутую чашку, и таинственная винтовая лестница, которая вела в нее снизу, хорош был и сад, спускавшийся по откосу к Сене.
Круглой комнатой Штааль был особенно доволен. Ему никогда не случалось жить в круглых комнатах. Домик в Пасси незадолго до Революции богатый откупщик отделал для своей любовницы - не слишком роскошно, но и не скупо. В комнате, оклеенной бумажными обоями, стояла мебель розового дерева работы модного столяра Давида Рентгена, который очень искусно подражал Ризнеру, но брал гораздо дешевле. На этажерке, разукрашенной бронзовыми цветочками, находилось несколько статуэток мягкого Маккеровского фарфора лиможского производства под Севр; на шкафу стоял бронзовый бюст какого-то римлянина (Штааль так и не разобрал, какого именно; все римляне казались ему похожими один на другого); а на стене над неудобным, странной формы диванчиком с вышитыми на спинке игривыми картинками висела засиженная мухами пастель, на которой неразборчивая подпись могла сойти за подпись Латура. Пастель изображала красивую даму с улыбкой на губах и с печалью во взоре (это сочетание тоже было в большой моде). На улыбающуюся даму с другой стены очень хмуро смотрел своими маленькими коричневыми глазками Жан-Жак Руссо. Женевский философ был изображен в пожилом возрасте - в период армянского костюма, книги "Rousseau juge de Jean Jacques" ["Руссо судит Жан-Жака" (франц.)] и состояния, близкого к совершенному безумию. Штааль подумывал о том, чтобы убрать со стены портрет писателя: его начинало беспокоить это мрачное лицо, выражавшее последнюю степень отвращения от всего на свете.
На столе у дивана был приготовлен ужин, подходящий для любовного свидания. По добрым старым заветам, основой ужина были трюфели, которые казались Штаалю, как большинству иностранцев, воплощением роскоши французского стола. В уважение к особым, славившимся в ту пору, свойствам трюфелей, они имелись даже в двух видах - в виде пирога и в виде ratafia de truffes: этим напитком, ванильным ликером с трюфелями, Штааль особенно гордился. Все остальное на столе было тоже очень старательно обдумано и куплено в лучших магазинах.
Домик в Пасси был сдан Штаалю внаем по случаю за бесценок, главным образом потому, что сдавал его не настоящий владелец (настоящий скрывался в бегах). Таких загородных особняков, выстроенных до Революции весело жившими людьми, сдавалось в ту пору немало в Пасси и в Монруже. Между этими двумя деревнями Штааль остановил выбор на первой, ибо по ней протекала Сена, а для любовных встреч вид на реку казался молодому человеку почти столь же нужным, как трюфели. Правда, Сена сама по себе не могла идти в сравнение ни с Днепром, ни с Невою, но все-таки это была Сена, и Штаалю нравилось, что прозрачные воды тихо струились, журча, под окнами пустынного жилища (так было записано в красной сафьянной тетради после первого ночного свидания с Маргаритой Кольб). Впрочем, в этот холодный октябрьский вечер журчанья вод не было слышно; шел дождь, и жалюзи уныло колотились о стекла закрытых, затянутых изнутри занавесями окон. В круглой комнате не было камина; зато рядом, в спальной, где стояла постель таких размеров, что на ней одинаково удобно было лежать вдоль и поперек, разгоревшиеся дрова отсвечивались на полу красным пятном. Это золотое дрожащее пятно на полу неосвещенной комнаты, подобно винтовой лестнице, создавало уют и таинственность. "Домик мой будто создан для адюльтера", - сказал себе Штааль; но тут же подумал, что адюльтером, собственно, нельзя назвать его любовное похождение, ибо ему совершенно неизвестно, замужем ли Маргарита Кольб. Да и вообще ему ничего о ней не известно.
Штааль сел на диван под пастелью и встретился глазами с Жан-Жаком Руссо, который из-под меховой шапки посмотрел на него с крайним отвращением и затем как будто даже отвернулся. Молодой человек тотчас пришел в дурное настроение. Мысли его приняли неприятный оборот (вдобавок он чувствовал себя в этот день скверно).
Он все меньше понимал, какие отношения связывают его с Маргаритой Кольб. Она была его любовницей, но он не чувствовал к ней никакой любви. Физическое общение с ней длилось долго, повторялось слишком часто и под конец почти опротивело.
Взятая Штаалем на себя миссия оставляла ему очень много свободного времени. Работы у него, собственно, не было никакой. Он еще изредка являлся к представителю британской тайной агентуры, и тот небрежно и не очень внимательно его расспрашивал. Молодой человек излагал, как умел, свои наблюдения в Париже, но ясно чувствовал, что они не могут представлять большого интереса для союзной коалиции. Штааль не знал, что девять десятых всей агентуры союзников не имеют решительно никакого дела; не знал и того, что всякая агентура чаще всего сама выдумывает себе разные занятия для оправдания получаемого жалованья. И он первое время очень тяготился неудачными результатами своей поездки. Потом он привык к этой мысли: морально его оправдывал тот риск, которому он подвергался во Франции.
Впрочем, революционная полиция оказалась менее проницательной и менее свирепой, чем думал Штааль. Обыск на границе прошел быстро и благополучно. Остаться в армии или вблизи от нее молодому человеку не пришлось. Предприятие Дюмурье очень быстро провалилось; сам Дюмурье бежал к австрийцам; о стремительном продвижении союзных войск вперед больше не было речи. Штааль отправился, как ему и хотелось, прямо в Париж. По дороге его не останавливали и не обыскивали. Сейчас же по приезде в столицу он явился, тщательно заметая за собой следы и переменив два раза извозчика, к агенту британской разведки. Агент принял его довольно равнодушно и, заметив, что Штааль не вполне свободно говорит по-английски, посоветовал ему не пользоваться фальшивым американским документом. Границу было трудно перейти без нейтрального паспорта, но в самом Париже в 1793 году жило легально немало иностранцев 43 враждебных Франции держав, и первое время их не слишком беспокоили. В частности, к русским революционные власти относились вполне терпимо, несмотря на то, что французский уполномоченный в Польше Бонно был схвачен в Варшаве по приказанию императрицы Екатерины и посажен в Шлиссельбургскую крепость. Декрет Комитета Общественного Спасения от 20 апреля разрешал русским гражданам свободно жить во Франции. Независимо от этого декрета, агент разведки знал в революционной полиции таких людей, которые, по его словам, могли законнейшим образом прописать в Париже самого Питта. Штааль вздохнул с облегчением, но и был немного разочарован, когда за сто ливров ему принесли прописанный вид на жительство, где были указаны его настоящая фамилия и национальность. Молодой человек долго дивился революционной печати, под которой чиновник секции сделал очень искусный и пышный росчерк чуть не во всю ширину страницы.
Как это часто бывает с людьми, впервые попадающими в Париж, Штааль вначале испытывал некоторое чувство разочарования. Петербург, до посещения которого он ничего не видал, кроме городков русского захолустья, в свое время поразил его много сильнее: Петербург был не только грандиозен, - он был новенький, весь будто только что выкрашенный. В Париже все потускнело и облупилось от времени. Свежесть и блеск краски входили, как часть в целое, в ощущение красоты неопытного Штааля: он еще не научился ценить очарование выцветавших столетьями зданий. Первое время ему казалось, что не мешало бы выкрасить заново и Лувр, и Palais de Justice, и Notre Dame de Paris. Непередаваемую красоту Парижа Штааль стал чувствовать лишь много позже. Изъездив всю Европу, он пришел к мысли, что есть чудесные города, как Венеция, Толедо, Эдинбург или Киев, но названия великих столиц заслуживают в мире только Петербург и Париж.
Не имея ни дела, ни знакомых, Штааль сильно скучал и стыдился своей скуки: ему хотелось любить одиночество, а оно теперь мучительно его тяготило. Молодой человек вначале поселился в гостинице на улице Закона, но в своею номере сидел редко: большую часть дня проводил на улицах; часто уезжал за город, в леса Медона, Бельвю, Марли: леса были как леса, - над Днепром водились и не такие. Гулял там Штааль только по утрам, да и то не без опаски: в окрестностях Парижа разбойники грабили проезжих среди белого дня. В Эрменонвиле он посидел на островке Тополей над гробницей Руссо и, хоть не любил автора "Исповеди", повздыхал над поэтической могилой и сделал несколько заметок на память, чтобы когда-нибудь потом описать островок в "Дневнике путника". Побывал он также в Версале, - творение Мансара и Ленотра поразило его, хотя дворец был разорен, а сады запущены и изгажены. Походив так с неделю, Штааль решил, что знает Париж, и всецело занялся изучением революции. С разведкой дело не ладилось, но молодой человек все же рассчитывал, что выполнит с пользой свою миссию: он предполагал в докладе Питту и императрице осветить глубокие причины революционных событий и сделать соответствующие выводы, которые могли иметь значение для дела монархов, ведь это был доклад, составленный на месте с ежеминутной опасностью для жизни.
Хотя опасность оказалась значительно меньшей, чем Штааль предполагал вначале, он все-таки, ложась спать, с гордостью ставил у. изголовья шкатулку с заряженными пистолетами и тщательно проверял заряд; а один из пистолетов приподнимал даже на ночь рукояткой из бархатной впадины, чтобы иметь возможность стрелять, как только революционная полиция начнет ломиться в дверь. Он, впрочем, еще не решил твердо, будет ли стрелять в полицию или сам тотчас застрелится. Штааль закрывал на ночь дверь двойным поворотом ключа и на запор, да еще на всякий случай придвигал к ней изнутри тяжелое кресло. Все это оказывалось довольно неудобным по утрам, когда горничная отеля приносила кофе: нужно было, услышав ее стук, выходить из теплой постели, прятать пистолеты и бесшумно ставить кресло на обычное место, успокаивая горничную повторением: "Un moment, Marie, un moment" [Сейчас, Мари, сейчас (франц.)] (Штааль при этом для правдоподобия громко зевал и покашливал). Порою его предосторожности казались ему самому чрезмерными; но он тогда вспоминал слова британского военного агента: "Вы идете на очень опасное дело". Все меры безопасности почему-то принимались им только на ночь. Между тем обыск мог, разумеется, произойти и днем. И действительно, однажды в полдень в гостиницу явились из секции люди свирепого вида, вооруженные с ног до головы, и произвели в сопровождении хозяина обход всех комнат, причем в каждой комнате спрашивали бумаги жильца и приказывали открыть какой-либо ящик или чемодан; но ни к чему почти не прикасались, а вопросы задавали довольно бестолковые. Потом, когда дозор, не найдя ничего подозрительного, удалился, Штааль с ужасом вспомнил, что у него в чемодане могли отыскать второй, американский паспорт. Вечером того же дня хозяин объяснил ему, что начальнику дозора он вперед уплатил за всю гостиницу двести ливров (из которых десять были затем включены в недельный счет Штааля под неразборчиво написанным названием "специальный расход"). В дозоре, по словам хозяина, брал взятки только старший, служивший в участке и в королевские времена; все остальные были молодые люди, душой преданные революции, но незнакомые с полицейским делом.
Штааль деятельно принялся собирать материалы для своего доклада. Это тоже оказалось нелегко. Проникнуть в Конвент (Штааль никак не мог понять, что, собственно, означает это странное слово, прежде мало кому известное) и в Якобинский клуб было, вообще говоря, не очень трудно; однако для входа туда требовались связи, которых молодой человек не имел. Он побывал на открытых революционных собраньях, но там выступали перед немногочисленной публикой неизвестные люди, в большинстве случаев молодые и бестолковые, - о них было бы совестно докладывать Питту и императрице. Штаалю сказали, что революционные знаменитости собираются в CafИ Procoре - Zoppi и что там будто бы Марат ежедневно под вечер пьет стакан миндального молока с глиной (он лечился этим странным питьем). Штааль стал бывать в CafИ Procope и ни разу не встретил Марата. Народа в кофейне всегда было немало, но распознать в лицо знаменитых революционеров Штааль не мог, а расспрашивать не решался. Однажды в каком-то тощем и мрачном господине он признал было Бриссо; господин этот приходил каждый вечер, говорил на политические темы и отстаивал политику жирондистов. Его внимательно слушали, и молодой человек, сразу уверовавший в свою догадку, стал распознавать и собеседников Бриссо: один из них напоминал как будто лицом Кондорсе. Но на третий вечер, к большому разочарованию Штааля, из разговора выяснилось, что замеченные им люди принадлежали к торговому классу и ничего общего не имели с вождями жирондистской партии. Только много позже, в июне, в ресторане Мео Штааль впервые увидел революционную знаменитость - красавца Геро де Сешеля, который в отдельном кабинете этого ресторана за бутылкой вина, как говорили, писал конституцию 1793 года.
Побывал молодой человек и в театрах. Начал он с "VariИtИs amusantes", горячо рекомендованных ему Насковым. В этом театре шла теперь революционная пьеса "Свобода негров" - и Штааль никак не мог досидеть до ее конца. Позже ему случилось побывать еще на другой революционной пьесе, где изображалась гибель всех тиранов. Главными действующими лицами в ней были римский папа и "Ma-dame l'EnjambИe" [Здесь: мадам с широким размахом (франц.)], то есть Екатерина II. Римский папа на необитаемом острове делал постыдное предложение Екатерине, после чего они вступали между собою в рукопашную драку. Публика бешено аплодировала, но не столько гибели тиранов, сколько драке римского папы с императрицей и особенно тем непристойным словам и жестам, которые щедро добавлял от себя к пьесе игравший римского папу известный комик Дюгазон. Эту драму Штааль смотрел не без удовольствия. Артистка, изображавшая Екатерину, ему особенно понравилась и напоминала талант Авдотьи Михайловой, но использовать пьесу в качестве материала для доклада императрице было трудно. Из знаменитостей он в зрительном зале опять-таки не увидел никого.
Молодой человек решил отложить знакомство с революционными верхами до более позднего времени. Он сам в точности не знал, на какой срок прибыл в Париж. Ждать ему, в сущности, было нечего; в глубине души Штаалю захотелось домой в первый же день пребывания в столице; в первый день даже сильнее хотелось домой, чем потом. Но простое приличие требовало, по его мнению, чтобы он провел в Париже, по крайней мере, несколько месяцев. За это время Штааль надеялся обзавестись связями, которые помогли бы ему добраться до верхов революции. Для начала же он занялся ее низами и производил наблюдения в столовой своей гостиницы. В гостинице жило довольно много разного народа; в обеденные часы все сходились в столовой и разговаривали порою откровенно: террор только начинал развиваться, и люди, не занимавшиеся политикой, мало его чувствовали.
Крайне удивило Штааля с первых же дней то, что на повседневной жизни парижан революция сама по себе, по-видимому, отразилась не очень сильно. Интерес к политическим событиям был невелик. Штаалю казалось, будто в Париже идеями французской революции интересуются меньше, чем в Лондоне или даже в Петербурге. Правда, везде заседали комитеты, комиссии, секции, клубы, и каждый парижанин был куда-то записан и сочувствовал той или другой партии. Но в большинстве своем люди на заседания ходили редко, а когда ходили, то недолго там засиживались, точно отбывали обязательную и скучную повинность. На заседаниях сами ораторы жаловались на то, что теперь слушать речи ходит в десять раз меньше граждан, чем в первые революционные годы. Штааль прежде думал, что во Франции, а особенно в Париже, все "занимаются Революцией". В действительности это было верно только в отношении очень немногих; громадное большинство французов занималось обычным делом - кто торговлей, кто службой, кто ученьем. Жизнь населения текла независимо от революции.
В столовой гостиницы на улице Закона разговор ежедневно, хоть ненадолго, заходил на политические темы: одни жильцы высказывались за жирондистов, другие за монтаньяров. Но ни те, ни другие не проявляли большого энтузиазма в политических спорах. Революция очень давно стала из праздника буднем. Общее настроение совершенно не соответствовало тону революционных газет и речей. Высказывались порою те же мысли, но без пышных фраз. Пышные фразы в небольшой компании неизменно вызывали усмешку (как это всегда бывает во Франции, - вопреки мнению людей, которые французов не знают). Называли друг друга на "ты", но как будто конфузились этого недавно введенного обычая и часто вдруг переходили на "вы". Отдав должное политической злобе дня, разговор перескакивал на другие темы, и тогда часто проявлялось и больше интереса, и больше горячности, чем при обсуждении великих событий революции. Штааля однажды поразило, как после вялого политического спора о борьбе партий в Конвенте речь за столом, в отсутствие хозяина, вдруг перешла на порядки гостиницы. Кто-то заметил, что хозяин, наверное, зарабатывает не менее половины взимаемой им с жильцов платы. Лица оживились, все приняли участие в разговоре, стали производиться точные подсчеты.
Денежные интересы вообще занимали огромное место в жизни населения революционной столицы. Почти каждый день Штааль слышал в столовой разговоры о том, как разные лица на поставках, на скупке конфискованных имуществ, на спекуляции нажили сотни тысяч или даже миллионы. Цифры эти, по-видимому, составляли исключение, судя по тому почтительно-завистливому тону, в котором о них говорилось. Но в меньшем размере наживались почти все. Иногда из разговоров выяснялось, кем был до революции тот или другой жилец гостиницы, - и почти всегда оказывалось, что он теперь занимал гораздо более выгодное положение, чем прежде. При этом каждый жаловался на растущую стоимость жизни и с грустной улыбкой приводил изумительные примеры прежней дешевизны и удобств, которых никто не замечал в былые времена.
Почти столь же часто, как о наживе, говорилось за столом о новых сановниках, о сказочных карьерах: такой-то, прежде захудалый, адвокат теперь состоял членом Конвента и заседал в правительстве; другой, бывший школьный учитель, в качестве комиссара распоряжался судьбами огромной провинции, казнил и миловал людей; третий, служивший до революции сержантом, в чине генерала командовал армией. Об этих счастливцах говорили не без иронии; но при подобных рассказах блестели глаза, и зевков нельзя было подметить.
Иногда Штаалю казалось, что вся Революция была только гигантским перемещением людей с одних ступеней благополучия и почета на другие. Общая масса благ в стране уменьшилась - и об этом все сожалели. Но для большинства французов произошедшая общественная перетасовка, по-видимому, все-таки оказалась выгодной. Пострадавших от нее, перешедших с высшей ступени на низшую, Штааль почти не замечал: он догадывался, что они в значительной своей части бежали за границу; это и были те аристократы, о нищете и бедствиях которых рассказывал ему в Лондоне Воронцов. К эмигрантам во Франции почти все относились враждебно или, по крайней мере, неодобрительно. Старого порядка тоже никто не отстаивал; кроме дешевизны и удобств жизни почти ничего от той поры не хвалили. Веря иностранным газетам, Штааль рассчитывал найти монархические чувства в стране тысячелетней монархии. Но он таких чувств не замечал. О казненном короле вспоминали редко и равнодушно. Жалкая участь его сына, заключенного в башню Тампль, тоже не вызывала участия, - мало ли есть на свете несчастных детей. В общем, все жаловались на революцию, все ее принимали, - как люди принимают климат или время года.
Однажды в Люксембургском саду Штааль неожиданно встретил своего бывшего наставника по Шкловскому училищу, мосье Дюкро. Ничто другое не могло бы обрадовать юношу сильнее, чем встреча с этим, когда-то столь близким, человеком. Еще в Петербурге, подготовляясь к отъезду за границу, Штааль смутно надеялся, что, быть может, свидится с любимым учителем, местопребывание которого было ему неизвестно. Эта смутная мечта сбылась так неожиданно, - Штааль почти оторопел от счастья. Он едва, впрочем, узнал своего наставника. Мосье Дюкро сильно изменился: полысел и очень потолстел; новенькая, ловко сшитая карманьола облегала теперь весьма плотную, солидную фигуру. Он заключил молодого человека в объятья. Еще в объятьях учителя Штааль успел смущенно пролепетать, что приехал поглядеть на Революцию. Дюкро не слишком этому удивился и не очень расспрашивал своего ученика; заметил только, что в Париже теперь находится немало русских: вообще у себя в Якобинском клубе он постоянно встречает иностранцев. Это "у себя в Якобинском клубе" несколько огорошило Штааля. После пятиминутного разговора он с грустью почувствовал, что от их прежней близости осталось немного: у них не было ни общего дела, ни общих практических интересов, а без этого встреча после долгой разлуки неизбежно влечет за собой разочарование и грусть. Так оно и случилось. Мосье Дюкро вдобавок куда-то торопился. Он собирался уезжать из Парижа на довольно продолжительное время, по важным делам, не то коммерческим, не то политическим, - Штааль не мог разобрать: Дюкро, как оказалось, занимался теперь торговлей и поставками (это очень поразило молодого человека) и в связи с одним подрядом уезжал на север Франции. Но в его передаче выходило так, что взятый им подряд имеет государственное значение и что он его принял по чисто патриотическим соображениям. В политических взглядах его тоже произошла, по-видимому, некоторая перемена. Он больше не восхищался Верньо и о жирондистах вообще отзывался иронически, даже враждебно. Дюкро обещал Штаалю немедленно по своем возвращении в Париж ввести его в Якобинский клуб, в котором сам бывший учитель состоял, судя по его тону, не последним деятелем; обещал также познакомить юношу с разными знаменитостями. Это обещание обрадовало Штааля: теперь его пребывание в Париже имело цель и срок; он откладывал изучение революционных верхов до возвращения мосье Дюкро, а пока мог понемногу продолжать собирание материалов для доклада. Ссылаясь на близкий отъезд, Дюкро не звал его к себе в гости; но оставил ему для справок адрес своего магазина. Они скоро расстались - и эта встреча в течение целого вечера щемила неопределенной грустью сердце молодого человека.
Падение жирондистов прошло для Штааля почти незаметно. Только разговоры за столом гостиницы стали несколько менее откровенны, чем были прежде: жильцы начали остерегаться друг друга. Разгоралась гражданская война; террор усиливался.
В один июльский вечер по городу молнией пронеслось известие о том, что Марат убит женщиной-аристократкой в своей квартире на улице Кордельеров; через час весь Париж повторял на разные лады имя Марии Корде (в первых сообщениях ее называли Марией). Личность убитого, эффектная, драматическая обстановка убийства, то, что убийцей была молодая, красивая девушка, правнучка великого Корнеля, ее геройское поведение, ее римские ответы на суде, - все это произвело потрясающее действие. Но говорили в Париже об историческом преступлении совершенно не так, как мог ожидать Штааль. Все знали, что Марат был не то зверь, не то сумасшедший; любая его статья убеждала в этом с несомненностью. Тем не менее его телу воздавались божеские почести. О Корде втихомолку, в тесном кругу, говорили с благоговейным восторгом. На людях же все возмущались гнусным убийством и выражали по его поводу глубокую скорбь. Для Штааля, как для многих других, Марат был самим воплощением зла. Молодой человек с жадностью слушал и читал все, что касалось драмы на улице Кордельеров. Он до последнего часа не верил, что Шарлотта Корде будет казнена; рассказы об ее смерти чрезвычайно его потрясли.
Через два дня после убийства Марата в гостиницу снова явился тот полицейский, который прежде приходил во главе дозора. Он долго наедине разговаривал с хозяином. Вслед за тем в недельный счет Штааля было вписано неразборчивым почерком двадцать ливров на специальные расходы, а хозяин потихоньку предупредил жильцов, чтобы они, особенно иностранцы, вели себя очень осторожно: в столице ожидаются всякие строгости и стеснения. Штааль подумал, что теперь не худо бы убраться на время из Парижа; в городе было вдобавок жарко и душно, а возвращение мосье Дюкро ожидалось не так скоро.
В начале августа молодого человека вызвал к себе агент британской разведки, к которому он являлся по приезде из-за границы, и с гораздо более озабоченным видом, чем прежде, рекомендовал ему крайнюю осторожность. Начиналось трудное время. Декрет Конвента объявлял Питта "врагом человеческого рода", и малейшее подозрение в службе иностранному правительству, конечно, влекло за собой неминуемую казнь. Хотя Штааль и до того не раз себе говорил, что рискует головою, однако от слов агента у него пробежал по спине холодок и захотелось выпить коньяку. Агент вызвал его не только для того, чтобы предостеречь. У него было и дело. Некая дама, по имени Маргарита Кольб, состоявшая на службе у революционной полиции, дала туманно понять, что готова оказывать услуги британской разведке. Этого, впрочем, агент не сказал Штаалю ясно. Он только сообщил молодому человеку, что желал бы приставить его к одной даме, которая, по-видимому, знает немало интересных вещей и с которой поэтому надо завязать тесные сношения. Без излишних тонкостей агент объявил Штаалю, что азбука ремесла предписывает вступить с дамой в любовную связь.
Штааль был озадачен и оскорблен. Он все еще не мог разобрать толком, что такое, собственно, представляет собой и как расценивается морально миссия, взятая им на себя (может быть, слишком поспешно, - думал он теперь): геройский ли подвиг или дело весьма предосудительное, а то, быть может, и грязное. Риск, связанный с его миссией, и безвозмездность оказываемых им услуг как будто его оправдывали и даже ставили очень высоко. Штааль чувствовал, что другие смотрели на дело совершенно иначе. Он, подергиваясь, вспоминал тот тон, в котором с ним говорил в Брюсселе английский генерал. ("А Воронцову, непогрешимому судье в делах чести, я ведь так и не решился сказать правду", - думал он.) Новое предложение, исходившее от агента разведки, - вступить в связь с женщиной в интересах дела - было уж совсем трудно истолковать в выгодную сторону. Правда, некоторый налет возвышенного можно было усмотреть и в нем. Но Штааль чувствовал, что гораздо легче усмотреть в нем другое. Однако что-то удержало молодого человека от отказа.
Агент разведки говорил таким тоном, точно предлагал нечто самое обыкновенное и само собой разумеющееся: ему действительно и в голову не приходили колебания его собеседника. Штааль решил, что отказаться можно будет и позже; а раньше нужно узнать ближе, в чем дело (ему неловко было себе сознаться, что он прежде всего хотел посмотреть на загадочную даму). Агент сообщил ему, где и как встретиться с Маргаритой Кольб, а затем начал было говорить о том, что не имеет, к сожалению, больших свободных сумм. Штааль совершенно побагровел и замотал головой; выйдя на улицу, он еще долго вздрагивал.
Маргариту Кольб он повидал на следующий день. Она оказалась довольно красивой женщиной не первой уже молодости: Штааль дал ей на вид тридцать три - тридцать четыре года, но смутно чувствовал, что вернее было бы несколько лет набавить. С первой же встречи, а особенно в дальнейшем, его удивила ее манера речи, весьма неестественная и странная: она говорила о самых простых предметах туманно и загадочно; часто подчеркивала слова, но не те, какие можно было бы подчеркнуть по смыслу, а другие. Постоянно казалось, будто она на что-то намекает; смысла ее намеков Штааль, однако, в большинстве случаев не мог понять; сама она их никогда не разъясняла. Выражение лица ее тоже на что-то намекало (и даже яснее намекало, чем ее слова). К собеседнику она обращалась отрывистым тоном и почти всегда в форме приказов или мольбы: выражений обыкновенной вежливости никогда не употребляла. В наружности ее, обыкновенно-красивой, не было ничего примечательного, кроме бледных припухших губ, сразу останавливавших внимание своей величиной, оттопыренной формой и не вполне естественным цветом: она постоянно чем-то их мазала. Губы эти придавали ее лицу выражение силы и хищности, которым она заметно гордилась. Впоследствии Штааль пытался разгадать тайну ее лица (как обыкновенно делают молодые люди в отношении своих любовниц), и ему показалось, что тайна эта - в несимметричности и в несоответствии глаз и рта: нижняя часть лица имела выражение резко отличное от выражения глаз. В глазах Маргариты Кольб, обыкновенных, коричневых, не слишком больших, часто проскальзывал какой-то испуг - особенно, если на нее смотрели в упор; этот испуг впоследствии казался Штаалю самым естественным из всего, что в ней было.
Испуг скользнул в ее глазах и при первой встрече, когда молодой человек довольно бесцеремонно стал ее разглядывать. Она тотчас смерила его взором (это она вообще делала чрезвычайно часто без всякой причины) и заговорила особенно отрывисто. Штааль еще и не решил, следовать ли ему ради дела правилам ремесла, преподанным ему агентом, когда для нее этот вопрос был уже решен положительно. Здесь она нашла возможным обойтись без загадочных намеков. После получаса знакомства она очень просто - сначала в форме краткой мольбы, а затем в форме краткого приказа - выразила желание стать любовницей Штааля. Молодой человек был опять озадачен, но не спорил; он с Брюсселя соблюдал целомудрие. "Что ж, если все этого требуют!" - сказал он себе и ответил кратким же согласием. Маргарита Кольб захохотала. Смеялась она так, как хохочут злодейки в плохих театрах, - Штааль подумал, что у самых плохих учениц Дмитриевского хохот выходил естественней.
Принимать даму в гостинице было неудобно. Молодой человек решил немедленно переехать в окрестности Парижа и снял особняк над Сеной в Пасси. Он предложил Маргарите Кольб поселиться там вместе с ним. Она отрывисто отказалась, не объясняя причин отказа, но приезжала к нему каждый день, - чаще под вечер, иногда и с утра. Первые недели, проведенные в Пасси, навсегда запечатлелись в памяти Штааля по остроте жгучих ощущений, которые были с ними связаны. Он прежде думал и говорил, что в петербургском кружке молодежи видал всякие виды. Но теперь чувствовал, что в особняк Пасси вступил совершенным ребенком. Вначале ему иногда казалось, что он по-настоящему влюблен в Маргариту Кольб; раз даже молодой человек поймал себя на мысли: уж не жениться ли ему на ней? отчего бы и нет в самом деле? Маргарита Кольб тоже была в него влюблена по-настоящему, - так, по крайней мере, он думал.
Порученное ему агентом дело не подвигалось, однако, ни на шаг. В первое время Штааль старался незаметно расспрашивать свою любовницу. Она всякий раз смеривала его взглядом и адски хохотала. Раз как-то под утро она сама стала задавать ему вопросы, и он на следующий день с тревогой об этом вспоминал: как сквозь сон помнил, что она особенно осведомлялась о каких-то адресах, - эти адреса не были ему известны. Еще до того он сообщил агенту разведки, что выполнил поручение, но ничего подозрительного не нашел в госпоже Кольб и ничего от нее не узнал. Агент, все более хмурый и озабоченный, молча его выслушал и с той поры не давал ему поручений.
Штааль, со своей стороны, потерял интерес к делу и больше ни о чем не выспрашивал Маргариту Кольб. Он так и не знал до конца, кому она служит: якобинской ли полиции или британской разведке; порою думал даже, что она и сама этого толком не знает. Разговаривать с ней ему вообще было нелегко и не о чем. Если она приезжала в Пасси рано, он заботливо придумывал разные развлечения, чтобы заполнить время до ночи. Часто они садились на rue Vineuse в почтовую карету и через заставу уезжали в Париж; обедали в Palais EgalitИ [Дворец равенства (франц.)] и пили в кофейнях чай, который в ту пору вошел в большую моду. Штааль сопровождал свою даму по магазинам, по аукционам (в столице развелось необычайное множество всяких аукционов). Маргарита Кольб покупала очень много, часто совершенно ненужные ей вещи. Так, на аукционе имущества одного из монастырей купила два ящика книг в темных кожаных переплетах (книги продавались на вес), к большому удивлению Штааля, который знал, что она ничего не читает. За покупки всегда платил он. В первое время Штааль не знал, следует ли давать деньги Маргарите Кольб. Однажды вечером, она, точно в рассеянности, взяла с ночного столика его бумажник, просмотрела все, что в нем содержалось, и переложила в свою сумку несколько ассигнаций. На следующий день он сам предложил ей денег. Она адски захохотала и воскликнула трагическим голосом: "Il me prend pour une fille". ["Он принимает меня за девку" (франц.)] Но через неделю снова рассеянно переложила к себе из бумажника довольно крупную сумму. Штааль охотно принял этот способ оплаты и только старался его урегулировать, оставляя на ночь в бумажнике ровно столько денег, сколько он находил нужным дать своей любовнице.
Страсть молодого человека быстро шла на убыль. Из данного ему политического поручения вышла самая обыкновенная связь, оплачиваемая деньгами, ни в каком особом отношении не интересная и скоро ему надоевшая. Странными и непонятными были только некоторые черты характера этой женщины. Днем она казалась ему плохой комедианткой дурного тона. Но иногда, ночью, он видел в ней и другое.
Маргарита Кольб очень любила посещать казни (террор все усиливался) и часто звала с собой Штааля. Он отказывался под разными предлогами: стыдился сознаться в своей нервности (как всех в ту пору, его тянуло к гильотине). Очень удивило молодого человека следующее: Маргарита Кольб не присутствовала ни при казни Шарлотты Корде, ни при казни Марии-Антуанетты, хоть весь Париж в те дни высыпал на площадь Революции.
Она вошла хорошо: так, как демоническим женщинам полагается приходить на свиданье. В передней, куда был проведен колокольчик, послышались три звонка, один громкий и довольно протяжный, два других - после небольшого перерыва - краткие, злые и зловещие. Этот условный сигнал придумала для их встреч она сама. Штааль быстро сбежал вниз по винтовой лестнице и отпер входную дверь. Шнурок колокольчика еще вздрагивал от резкого звонка. Как только Маргарита Кольб переступила порог, молодой человек порывисто схватил ее за руку обеими руками и горячо произнес:
- Вы! Наконец! Как я счастлив!
Здесь он подумал, что уже раза три или четыре встречал Маргариту Кольб именно этими словами, - нужно придумать что-нибудь новое. Первую фразу Штааль обыкновенно приготовлял для разговора заблаговременно. Маргарита Кольб поднесла ему руку к губам. Рука у нее была колодная и мокрая. "Зачем она без перчаток?" - подумал Штааль, целуя. Гостья смотрела на него в упор, молча и без улыбки, с таким видом, точно хотела сказать что-то очень важное и даже роковое, но не решалась; Штааль знал, что ей не нужно ничего ему сказать; это просто была ее обычная манера. Они пошли наверх. Посредине лестницы Штааль счел долгом вежливости остановиться и обнять Маргариту Кольб. Она слегка его оттолкнула, затем взяла его голову обеими руками и прижала лоб к своим губам, не целуя и не отпуская. Штаалю было неудобно и смешно стоять в этой позе на узкой лестнице, и он пожалел о том, что преждевременно обнял свою даму. "Хорошо было бы теперь поднять ее и отнести на руках в гостиную", - подумал он, но тотчас отказался от этого проекта: в Маргарите Кольб было не менее четырех с половиной пудов веса. Молодой человек ограничился тем, что, освободив лоб, страстно припал к руке своей гостьи и несколько раз повторил:
- Как я счастлив! Боже, как я счастлив!
Она вырвала руку, вдруг захохотала и побежала наверх. Штааль последовал за ней. При этом, пользуясь полутьмой, он поспешно вынул носовой платок и вытер неприятный мокрый след ее губ на лбу. Ему удалось спрятать платок в карман прежде, чем Маргарита Кольб вновь к нему повернулась.
"Теперь, значит, этак часов на пятнадцать? - с тоской спросил он себя. - Как она ненатурально смеется!.. Ничего, кажется, не было смешного. Зачем ломается?.."
В гостиной он засуетился у стола, усаживая гостью и сразу начиная угощать ее. Маргарита Кольб окинула взором закуску.
- Я буду ужинать. Я проголодалась, - сказала она трагически и принялась есть. Ела она жадно и много. Штааль потягивал из рюмки ratafia de truffes и думал, что эта женщина смертельно ему надоела.
"Хорошо было бы, если б она потом ушла домой, а не оставалась здесь всю ночь", - подумал он. В доме не было второй постели. Штааль любил спать один; он вспоминал слова Наскова: "Порядочный человек никогда не спит с женщиной". Да нет, она не уйдет. Куда ей идти ночью?"
- В Периге охотники дрессируют свиней, чтобы те отыскивали трюфели, - сказала чрезвычайно значительным тоном Маргарита Кольб, отрываясь от пирога. - Больше всего любят трюфели гурманы и свиньи.
- Возьмите еще, - умоляюще предложил Штааль.
Маргарита Кольб разочарованно улыбнулась и отодвинула тарелку.
- Налейте мне вина. Много, - сказала она.
- Какие новости? Что процесс? - спросил, Штааль, наливая вина гостье.
Он имел в виду дело жирондистов, которое шло в Революционном Трибунале.
Маргарита Кольб быстро провела суставом указательного пальца ниже подбородка.
- Завтра... Все, - сказала она.
- Разве приговор вынесен? - вскрикнул Штааль.
Гостья внимательно на него посмотрела.
- Его выносят сейчас, - ответила она нехотя.
"Почем же она знает, каков будет приговор?" - подумал Штааль. Ему вдруг стало нехорошо. Ликер пролился на ковер из рюмки, которую молодой человек держал в руках. Штааль быстро поставил рюмку на стол, встал и прошелся по комнате. Жан-Жак Руссо смотрел на него с безграничным отвращением.
"Кому служит эта женщина?" - в сотый раз спросил себя Штааль.
В первый раз в жизни он столкнулся вплотную с тайной чужой души.
- Мы завтра пойдем на площадь Революции, - сказала Маргарита Кольб.
"Завтра! Так и есть, будет сидеть у меня всю ночь и половину дня..."
Он угрюмо кивнул головой.
- Почему вы думаете, что их приговорят к смерти? - спросил он, не глядя на гостью. - Верньо еще не говорил. Его ораторский гений может спасти их.
- Революционное правительство не шутит с врагами, - ответила кратко Маргарита Кольб.
"Допустим. Но каким образом ей известно, что приговор будет вынесен сегодня?"
- Кроме того, как вы знаете, у меня есть разные источники осведомления, - загадочно добавила она, помолчав.
- Вы ошибаетесь, я о ваших источниках осведомления ничего не знаю, - с живостью сказал Штааль.
- И не надо.
- Позвольте мне быть другого мнения...
"Какой глупый разговор!" - подумал он с тоской и отошел к окну, повернувшись спиной к гостье. Темные жалюзи тоскливо колотились о стекло. На Сене ветер выл, то усиливаясь, то замирая. Где-то поблизости, надрываясь, лаяли собаки. Штаалю вдруг стало страшно. Что-то заставило его быстро повернуться, будто сзади ему грозила опасность. Маргарита Кольб смотрела на него в упор. Выражение лица ее было странно. Их глаза встретились. Внезапно в ее взоре скользнул легкий испуг.
"Кажется, я нездоров... У меня, должно быть, жар", - подумал Штааль.
- Вы обо мне забываете, - сказала насмешливо Маргарита Кольб.
Штааль взял себя в руки, подошел к ее креслу и, опустившись на колени, поцеловал ее. Она долго молча на него смотрела.
- Завтра мы пойдем на казнь жирондистов, - опять повторила Маргарита Кольб с вопросом в голосе, хоть он не возражал и тогда.
Он не сводил с нее глаз и чувствовал, что бледнеет без причины.
- Нож гильотины бьет по этому месту, - сказала она, быстро проводя ногтем мизинца по шее молодого человека и отдергивая руку. - Рубец очень тонкий - как красная нитка... Но только при первых ударах. Когда казнят сразу много народа, нож быстро тупеет. Образуются зубцы... Если тебя казнят, старайся попасть в число первых.
- Какой вздор вы говорите! - прошептал Штааль.
Она со странной, тотчас исчезнувшей улыбкой посмотрела на него, приблизив глаза к его лицу. Затем схватила его за голову и покрыла поцелуями.
- Раздевайся скорее, - негромко сказала она и поспешно прошла в спальню.
Утро было серое, дождливое, октябрьское. Утомленный Штааль с трудом приподнял жалюзи, - он все не мог справиться с их несложным механизмом. В комнате стало немного светлее. Приоткрыл окно и с жадностью втянул в себя сырой воздух. Маргарита Кольб что-то промычала во сне, почувствовав холод на выбившемся из-под одеяла теле. Штааль оглянулся на нее почти с отвращением.
"Как она могла мне нравиться?" - спросил он себя.
При тусклом свете октябрьского дня она казалась ему не только непривлекательной, но прямо противной. Она спала, уткнувшись лицом в подушку и засунув руки под валик изголовья. Штаалю были видны лишь редкие волосы, желтая нездоровая кожа шеи и кружева рубашки не первой свежести. Он вспомнил ее любовь и даже повел плечами от отвращения.
"А я, кажется, и в самом деле расхворался", - подумал он, почувствовав острый холод. Закрыл окно и отправился умываться в уборную, расположенную рядом со спальней. Там на столе стояло десятка полтора разных вазочек; чашка умывальника не превышала размером большой тарелки. Штааль в десятый раз сказал себе, что нужно будет обзавестись если не ванной, то хоть настоящим умывальн