за Михайла Михайлыча. Она по-прежнему была мила, только пополнела в последнее время. Перед балконом, от которого в сад вели ступени, расхаживала кормилица с краснощеким ребенком на руках, в белой шинельке и с белым помпоном на шляпе. Александра Павловна то и дело взглядывала на него. Ребенок не пищал, с важностью сосал свой палец и спокойно посматривал кругом. Достойный сын Михайла Михайлыча уже сказывался в нем.
Возле Александры Павловны сидел на балконе старый наш знакомец, Пигасов. Он заметно поседел с тех пор, как мы расстались с ним, сгорбился, похудел и шипел, когда говорил: один передний зуб у него вывалился; шипение придавало еще более ядовитости его речам... Озлобление не уменьшалось в нем с годами, но остроты его притуплялись, и он чаще прежнего повторялся. Михайла Михайлыча не было дома; его ждали к чаю. Солнце уже село. Там, где оно закатилось, полоса бледно-золотого, лимонного цвела тянулась вдоль небосклона; на противоположной стороне их было две: одна, пониже, голубая, другая, выше, красно-лиловая. Легкие тучки таяли в вышине. Все обещало постоянную погоду.
Вдруг Пигасов засмеялся.
- Чему вы, Африкан Семеныч? - спросила Александра Павловна.
- Да так... Вчера, слышу я, один мужик говорит жене - а она, этак, разболталась: "Не скрыпи!.." Очень это мне понравилось. Не скрыпи! Да и в самом деле, о чем может рассуждать женщина? Я, вы знаете, никогда не говорю о присутствующих. Наши старики умнее нас были. У них в сказках красавица сидит под окном, во лбу звезда, а сама ни гугу. Вот это как следует. А то, посудите сами: третьего дня наша предводительша как из пистолета мне в лоб выстрелила; говорит мне, что ей не нравится моя тенденция! Тенденция! Ну, не лучше ли было и для нее и для всех, если б каким-нибудь благодетельным распоряжением природы она лишилась вдруг употребления языка?
- А вы все такой же, Африкан Семеныч: все нападаете на нас, бедных... Знаете ли, ведь это в своем роде несчастье, право. Я о вас сожалею.
- Несчастье? Что вы это изволите говорить! Во-первых, по-моему, на свете только три несчастья и есть: жить зимой в холодной квартире, летом носить узкие сапоги да ночевать в комнате, где пищит ребенок, которого нельзя посыпать персидским порошком; а во-вторых, помилуйте, я самый смирный стал теперь человек. Хоть прописи с меня пиши! Вот как я нравственно веду себя.
- Хорошо вы ведете себя, нечего сказать! Не дальше как вчера Елена Антоновна мне на вас жаловалась.
- Вот как-с! А что она вам такое говорила, позвольте узнать?
- Она говорила мне, что вы в течение целого утра на все ее вопросы только и отвечали, что "чего-с? чего-с?" да еще таким писклявым голосом.
Пигасов засмеялся.
- А ведь хорошая эта была мысль, согласитесь, Александра Павловна... а?
- Удивительная! Разве можно быть этак с женщиной невежливым, Африкан Семеныч?
- Как? Елена Антоновна, по-вашему, женщина?
- Что же она, по-вашему?
- Барабан, помилуйте, обыкновенный барабан, вот по которому бьют палками...
- Ах, да! - перебила Александра Павловна, желая переменить разговор, - вас, говорят, поздравить можно?
- С чем?
- С окончанием тяжбы. Глиновские луга остались за вами...
- Да, за мною, - мрачно возразил Пигасов.
- Вы столько лет этого добивались, а теперь словно недовольны.
- Доложу вам, Александра Павловна, - медленно промолвил Пигасов, - ничего не может быть хуже и обиднее слишком поздно пришедшего счастья. Удовольствия оно все-таки вам доставить не может, а зато лишает вас права, драгоценнейшего права - браниться и проклинать судьбу. Да, сударыня, горькая и обидная штука - позднее счастие.
Александра Павловна только плечами пожала.
- Нянюшка, - начала она, - я думаю, Мише пора спать лечь. Подай его сюда.
И Александра Павловна занялась своим сыном, а Пигасов отошел, ворча, на другой угол балкона.
Вдруг невдалеке, по дороге, идущей вдоль сада, показался Михаило Михайлыч на своих беговых дрожках. Перед лошадью его бежали две огромные дворные собаки: одна желтая, другая серая; он недавно завел их. Они беспрестанно грызлись и жили в неразлучной дружбе. Им навстречу вышла из ворот старая шавка, раскрыла рот, как бы собираясь залаять, а кончила тем, что зевнула и отправилась назад, дружелюбно повиливая хвостом.
- Глядь-ка, Саша, - закричал Лежнев издали своей жене, - кого я тебе везу...
Александра Павловна не сразу узнала человека, сидевшего за спиной ее мужа.
- А! господин Басистов! - воскликнула она наконец.
- Он, он, - отвечал Лежнев, - и какие славные вести привез. Вот погоди, сейчас узнаешь.
И он въехал на двор.
Несколько мгновений спустя он с Басистовым явился на балконе.
- Ура!- воскликнул он и обнял жену. - Сережа женится!
- На ком? - с волнением спросила Александра Павловна.
- Разумеется, на Наталье... Вот приятель привез это известие из Москвы, и письмо к тебе есть... Слышишь, Мишук? - прибавил он, схватив сына на руки, - дядя твой женится!.. Экая флегма злодейская! и тут только глазами хлопает!
- Они спать хотят, - заметила няня.
- Да-с, - промолвил Басистов, подойдя к Александре Павловне, - я сегодня приехал из Москвы, по поручению Дарьи Михайловны - счеты по имению ревизовать. А вот и письмо.
Александра Павловна поспешно распечатала письмо своего брата. Оно состояло в нескольких строках. В первом порыве радости он уведомлял сестру, что сделал предложение Наталье, получил ее согласие и Дарьи Михайловны, обещался больше написать с первой почтой и заочно всех обнимал и целовал. Видно было, что он писал в каком-то чаду.
Подали чай, усадили Басистова. Расспросы посыпались на него градом. Всех, даже Пигасова, обрадовало известие, привезенное им.
- Скажите, пожалуйста, - сказал между прочим Лежнев, - до нас доходили слухи о каком-то господине Корчагине. Стало быть, это был вздор?
(Корчагин был красивый молодой человек - светский лев, чрезвычайно надутый и важный: он держался необыкновенно величественно, точно он был не живой человек, а собственная своя статуя, воздвигнутая по общественной подписке.)
- Ну, нет, не совсем вздор, - с улыбкой возразил Басистов. - Дарья Михайловна очень к нему благоволила; но Наталья Алексеевна и слышать о нем не хотела.
- Да ведь я его знаю, - подхватил Пигасов, - ведь он махровый болван, с треском болван... помилуйте! Ведь если б все люди были на него похожи, надо бы большие деньги брать, чтобы согласиться жить... помилуйте!
- Может быть, - возразил Басистов, - а в свете он играет роль не из последних.
- Ну, все равно! - воскликнула Александра Павловна, - бог с ним! Ах, как я рада за брата!.. И Наталья весела, счастлива?
- Да-с. Она спокойна, как всегда, - вы ведь ее знаете, - но, кажется, довольна.
Вечер прошел в приятных и оживленных разговорах. Сели за ужин.
- Да, кстати, - спросил Лежнев у Басистова, наливая ему лафиту, - вы знаете, где Рудин?
- Теперь наверное не знаю. Он приезжал прошлой зимой в Москву на короткое время, потом отправился с одним семейством в Симбирск; мы с ним некоторое время переписывались: в последнем письме своем он извещал меня, что уезжает из Симбирска - не сказал куда, - и вот с тех пор я ничего о нем не слышу.
- Не пропадет!- подхватил - Пигасов, - где-нибудь сидит да проповедует. Этот господин всегда найдет себе двух или трех поклонников, которые будут его слушать разиня рот и давать ему взаймы деньги. Посмотрите, он кончит тем, что умрет где-нибудь в Царевококшайске или в Чухломе - на руках престарелой девы в парике, которая будет думать о нем как о гениальнейшем человеке в мире...
- Вы очень резко о нем отзываетесь, - заметил вполголоса и с неудовольствием Басистов.
- Ничуть не резко! - возразил Пигасов, - а совершенно справедливо. По моему мнению, он просто не что иное, как лизоблюд. Я забыл вам сказать, - продолжал он, обращаясь к Лежневу, - ведь я познакомился с этим Терлаховым, с которым Рудин за границу ездил. Как же! как же! Что он мне рассказывал о нем, вы себе представить не можете - умора просто! Замечательно, что все друзья и последователи Рудина со временем становятся его врагами.
- Прошу меня исключить из числа таких друзей! - с жаром перебил Басистов.
- Ну, вы - другое дело! О вас и речи нет.
- А что такое вам рассказывал Терлахов? - спросила Александра Павловна.
- Да многое рассказывал: всего не упомнишь. Но самый лучший вот какой случился с Рудиным анекдот. Беспрерывно развиваясь (эти господа все развиваются; другие, например, просто спят или едят, - а они находятся в моменте развития спанья или еды; не так ли господин Басистов? - Басистов ничего не ответил)... Итак, развиваясь постоянно, Рудин дошел путем философии до того умозаключения, что ему должно влюбиться. Начал он отыскивать предмет, достойный такого удивительного умозаключения. Фортуна ему улыбнулась. Познакомился он с одной француженкой, прехорошенькой модисткой. Дело происходило в одном немецком городе, на Рейне, заметьте. Начал он ходить к ней, носить ей разные книги, говорить ей о природе и Гегеле. Можете себе представить положение модистки? Она считала его за астронома. Однако, вы знаете, малый он из себя ничего; ну - иностранец, русский - понравился. Вот, наконец, назначает он свидание, и очень поэтическое свидание: в гондоле на реке. Француженка согласилась: приоделась получше и поехала с ним в гондоле. Так они катались часа два. Чем же, вы думаете, занимался он все это время? Гладил француженку по голове, задумчиво глядел в небо и несколько раз повторил, что чувствует к ней отеческую нежность. Француженка вернулась домой взбешенная, и сама потом все рассказала Терлахову. Вот он какой господин!
И Пигасов засмеялся.
- Вы старый циник!- заметила с досадой Александра Павловна, - а я более и более убеждаюсь в том, что про Рудина даже те, которые его бранят, ничего дурного сказать не могут.
- Ничего дурного? Помилуйте! а его вечное житье на чужой счет, его займы... Михайло Михайлыч! ведь он и у вас, наверное, занимал?
- Послушайте, Африкан Семеныч!- начал Лежнев, и лицо его приняло серьезное выражение, - послушайте: вы знаете, и жена моя знает, что я в последнее время особенного расположения к Рудину не чувствовал и даже часто осуждал его. Со всем тем (Лежнев разлил шампанское по бокалам) вот что я вам предлагаю: мы сейчас пили за здоровье дорогого нашего брата и его невесты; я предлагаю вам выпить теперь за здоровье Дмитрия Рудина!
Александра Павловна и Пигасов с изумлением посмотрели на Лежнева, а Басистов встрепенулся весь, покраснел от радости и глаза вытаращил.
- Я знаю его хорошо, - продолжал Лежнев, - недостатки его мне хорошо известны. Они тем более выступают наружу, что сам он не мелкий человек.
- Рудин - гениальная натура! - подхватил Басистов.
- Гениальность в нем, пожалуй, есть, - возразил Лежнев, - а натура... В том-то вся его беда, что натуры-то, собственно, в нем нет... Но не в этом дело. Я хочу говорить о том, что в нем есть хорошего, редкого. В нем есть энтузиазм; а это, поверьте мне, флегматическому человеку, самое драгоценное качество в наше время. Мы все стали невыносимо рассудительны, равнодушны и вялы; мы заснули, мы застыли, и спасибо тому, кто хоть на миг нас расшевелит и согреет! Пора! Помнишь, Саша, я раз говорил с тобой о нем и упрекал его в холодности. Я был и прав и неправ тогда. Холодность эта у него в крови - это не его вина, - а не в голове. Он не актер, как я называл его, не надувало, не плут; он живет на чужой счет не как проныра, а как ребенок... Да, он действительно умрет где-нибудь в нищете и в бедности; но неужели ж и за это пускать в него камнем? Он не сделает сам ничего именно потому, что в нем натуры, крови нет; но кто вправе сказать, что он не принесет, не принес уже пользы? что его слова не заронили много добрых семян в молодые души, которым природа не отказала, как ему, в силе деятельности, в умении исполнять собственные замыслы? Да я сам, я первый, все это испытал на себе... Саша знает, чем был для меня в молодости Рудин. Я, помнится, также утверждал, что слова Рудина не могут действовать на людей; но я говорил тогда о людях, подобных мне, в теперешние мои годы, о людях, уже поживших и поломанных жизнью. Один фальшивый звук в речи - и вся ее гармония для нас исчезла; а в молодом человеке, к счастью, слух еще не так развит, не так избалован. Если сущность того, что он слышит, ему кажется прекрасной, что ему за дело до тона! Тон он сам в себе найдет.
- Браво! браво!- воскликнул Басистов, - как это справедливо сказано! А что касается до влияния Рудина, клянусь вам, этот человек не только умел потрясти тебя, он с места тебя сдвигал, он не давал тебе останавливаться, он до основания переворачивал, зажигал тебя!
- Вы слышите? - продолжал Лежнев, обращаясь к Пигасову, - какого вам еще доказательства нужно? Вы нападаете на философию; говоря о ней, вы не находите довольно презрительных слов. Я сам ее не больно жалую и плохо ее понимаю: но не от философии наши главные невзгоды! Философические хитросплетения и бредни никогда не привьются к русскому: на это у него слишком много здравого смысла; но нельзя же допустить, чтобы под именем философии нападали на всякое честное стремление к истине и к сознанию. Несчастье Рудина состоит в том, что он России не знает, и это точно большое несчастье. Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится! Космополитизм - чепуха, космополит - нуль, хуже нуля; вне народности ни художества, ни истины, ни жизни, ничего нет. Без физиономии нет даже идеального лица; только пошлое лицо возможно без физиономии. Но опять-таки скажу, это не вина Рудина: это его судьба, судьба горькая и тяжелая, за которую мы-то уж винить его не станем. Нас бы очень далеко повело, если бы мы хотели разобрать, отчего у нас являются Рудины. А за то, что в нем есть хорошего, будем же ему благодарны. Это легче, чем быть несправедливым к нему, а мы были к нему несправедливы. Наказывать его не наше дело, да и не нужно: он сам себя наказал гораздо жесточе, чем заслуживал... И дай бог, чтобы несчастье вытравило из него все дурное и оставило одно прекрасное в нем! Пью за здоровье Рудина! Пью за здоровье товарища моих лучших годов, пью за молодость, за ее надежды, за ее стремления, за ее доверчивость и честность, за все то, от чего и в двадцать лет бились наши сердца, и лучше чего мы все-таки ничего не узнали и не узнаем в жизни... Пью за тебя, золотое время, пью за здоровье Рудина!
Все чокнулись с Лежневым. Басистов сгоряча чуть не разбил своего стакана и осушил его разом, а Александра Павловна пожала Лежневу руку.
- Я, Михайло Михайлыч, и не подозревал, что вы так красноречивы, - заметил Пигасов, - хоть бы самому господину Рудину подстать; даже меня проняло.
- Я вовсе не красноречив, - возразил Лежнев не без досады, - а вас, я думаю, пронять мудрено. Впрочем, довольно о Рудине; давайте говорить о чем-нибудь другом... Что... как бишь его?.. Пандалевский все у Дарьи Михайловны живет? - прибавил он, обратясь к Басистову.
- Как же, все у ней! Она выхлопотала ему очень выгодное место.
Лежнев усмехнулся.
- Вот этот не умрет в нищете, за это можно поручиться.
Ужин кончился. Гости разошлись. Оставшись наедине с своим мужем, Александра Павловна с улыбкой посмотрела ему в лицо.
- Как ты хорош был сегодня, Миша! - промолвила она, лаская его рукою по лбу, - как ты умно и благородно говорил! Но сознайся, что ты немного увлекся в пользу Рудина, как прежде увлекался против него..
- Лежачего не бьют... а я тогда боялся, как бы он тебе голову не вскружил.
- Нет, - простодушно возразила Александра Павловна, - он мне казался всегда слишком ученым, я боялась его и не знала, что говорить в его присутствии. А ведь Пигасов довольно зло подсмеялся над ним сегодня, сознайся?
- Пигасов? - проговорил Лежнев. - Я оттого именно и заступился так горячо за Рудина, что Пигасов был тут. Он смеет называть Рудина лизоблюдом! А по-моему, его роль, роль Пигасова, во сто раз хуже. Имеет независимое состояние, надо всем издевается, а уж как льнет к знатным да к богатым! Знаешь ли, что этот Пигасов, который с таким озлоблением все и всех ругает, и на философию нападает, и на женщин, - знаешь ли ты, что он, когда служил, брал взятки, и как еще! А! Вот то-то вот и есть!
- Неужели? - воскликнула Александра Павловна. - Этого я никак не ожидала!.. Послушай, Миша, - прибавила она, помолчав немного, - что я хочу у тебя спросить...
- Что?
- Как ты думаешь, будет ли брат счастлив с Натальей?
- Как тебе сказать... вероятности все есть... Командовать будет она - между нами таить это не для чего, - она умней его; но он славный человек и любит ее от души. Чего же больше? Ведь вот мы друг друга любим и счастливы, не правда ли?
Александра Павловна улыбнулась и стиснула руку Михайле Михайлычу.
В тот самый день, когда все, рассказанное нами, происходило в доме Александры Павловны, - в одной из отдаленных губерний России тащилась, в самый зной, по большой дороге, плохенькая рогожная кибитка, запряженная тройкой обывательских лошадей. На облучке торчал, упираясь искоса ногами в валек, седой мужичок в дырявом армяке и то и дело подергивал веревочными вожжами и помахивал кнутиком; а в самой кибитке сидел, на тощем чемодане, человек высокого роста в фуражке и старом запыленном плаще. То был Рудин. Он сидел понурив голову и нахлобучив козырек фуражки на глаза. Неровные толчки кибитки бросали его с стороны на сторону, он казался совершенно бесчувственным, словно дремал. Наконец он выпрямился.
- Когда же это мы до станции доедем? - спросил он мужика, сидевшего на облучке.
- А вот, батюшка, - заговорил мужик и еще сильнее задергал вожжами, - как на взволочек взберемся, версты две останется, не боле... Ну, ты! думай... Я тебе подумаю, - прибавил он тоненьким голосом, принимаясь стегать правую пристяжную.
- Ты, кажется, очень плохо едешь, - заметил Рудин, - мы с самого утра тащимся и никак доехать не можем. Ты бы хоть спел что-нибудь.
- Да что будешь делать, батюшка! Лошади, вы сами видите, заморенные... опять жара. А петь мы не можем: мы не ямщики... Барашек, а барашек! - воскликнул вдруг мужичок, обращаясь к прохожему в бурой свитчонке и стоптанных лаптишках, - посторонись, барашек.
- Вишь ты... кучер! - пробормотал ему вслед прохожий и остановился. - Московская косточка! - прибавил он голосом, исполненным укоризны, тряхнул головой и заковылял далее.
- Куда ты! - подхватил мужичок с расстановкой, дергая коренную, - ах ты, лукавая! право, лукавая...
Измученные лошаденки кое-как доплелись, наконец, до почтового двора. Рудин вылез из кибитки, расплатился с мужиком (который ему не поклонился и деньги долго пошвыривал на ладони - знать, на водку мало досталось) и сам внес чемодан в станционную комнату.
Один мой знакомый, много показавшийся на своем веку по России, сделал замечание, что если в станционной комнате на стенах висят картинки, изображающие сцены из "Кавказского пленника" или русских генералов, то лошадей скоро достать можно; но если на картинках представлена жизнь известного игрока Жоржа де Жермани, то путешественнику нечего надеяться на быстрый отъезд: успеет он налюбоваться на закрученный кок, белый раскидной жилет и чрезвычайно узкие и короткие панталоны игрока в молодости, на его исступленную физиономию, когда он, будучи уже старцем, убивает, высоко взмахнув стулом, в хижине с крутою крышей, своего сына. В комнате, куда вошел Рудин, висели именно эти картины из "Тридцати лет, или Жизни игрока". На крик его явился смотритель, заспанный (кстати - видел ли кто-нибудь смотрителя не заспанного?), и, не выждав даже вопроса Рудина, вялым голосом объявил, что лошадей нет.
- Как же вы говорите, что лошадей нет, - промолвил Рудин, - а даже не знаете, куда я иду? Я сюда на обывательских приехал.
- У нас никуда лошадей нет, - отвечал смотритель. - А вы куда едете?
- В ...ск.
- Нет лошадей, - повторил смотритель и вышел вон.
Рудин с досадой приблизился к окну и бросил фуражку на стол. Он не много изменился, но пожелтел в последние два года; серебряные нити заблистали кой-где в кудрях, и глаза, все еще прекрасные, как будто потускнели; мелкие морщины, следы горьких и тревожных чувств, легли около губ, на щеках, на висках.
Платье на нем было изношенное и старое, и белья не виднелось нигде. Пора его цветения, видимо, прошла: он, как выражаются садовники, пошел в семя.
Он принялся читать надписи по стенам... известное развлечение скучающих путешественников... вдруг дверь заскрипела, и вошел смотритель.
- Лошадей в ...ск нет и долго еще не будет, - заговорил он, - а вот в ...ов есть обратные.
- В ...ов? - промолвил Рудин. - Да помилуйте! это мне совсем не по дороге. Я еду в Пензу, а ...ов лежит, кажется, в направлении к Тамбову.
- Что ж? вы из Тамбова можете тогда проехать, а не то из ...ова как-нибудь свернете.
Рудин подумал.
- Ну, пожалуй, - проговорил он наконец, - велите закладывать лошадей. Мне все равно; поеду в Тамбов.
Лошадей скоро подали. Рудин вынес свой чемоданчик, вылез на телегу, сел, понурился попрежнему. Было что-то беспомощное и грустно-покорное в его нагнутой фигуре... И тройка поплелась неторопливой рысью, отрывисто позвякивая бубенчиками.
Прошло еще несколько лет.
Был осенний холодный день. К крыльцу главной гостиницы губернского города С...а подъехала дорожная коляска; из нее, слегка потягиваясь и покряхтывая, вылез господин, еще не пожилой, но уже успевший приобресть ту полноту в туловище, которую привыкли называть почтенной. Поднявшись по лестнице во второй этаж, он остановился у входа в широкий коридор и, не видя никого перед собою, громким голосом спросил себе нумер. Дверь где-то стукнула, из-за низких ширмочек выскочил длинный лакей и пошел вперед проворной, боковой походкой, мелькая в полутьме коридора глянцевитой спиной и подвороченными рукавами. Войдя в нумер, проезжий тотчас сбросил с себя шинель и шарф, сел на диван и, опершись в колени кулаками, сперва поглядел кругом, как бы спросонья, потом велел позвать своего слугу. Лакей сделал уклончивое движение и исчез. Проезжий этот был не кто иной, как Лежнев. Рекрутский набор вызвал его из деревни в С...
Слуга Лежнева, малый молодой, курчавый и краснощекий, в серой шинели, подпоясанной голубым кушачком, и мягких валенках, вошел в комнату.
- Ну вот, брат, мы и доехали, - промолвил Лежнев, - а ты все боялся, что шина с колеса соскочит.
- Доехали! - возразил слуга, силясь улыбнуться через поднятый воротник шинели, - а уж отчего эта шина не соскочила...
- Никого здесь нет? - раздался голос в коридоре.
Лежнев вздрогнул и стал прислушиваться.
- Эй! кто там? - повторил голос.
Лежнев встал, подошел к двери и быстро отворил ее.
Перед ним стоял человек высокого роста, почти совсем седой и сгорбленный, в старом плисовом сюртуке с бронзовыми пуговицами. Лежнев узнал его тотчас.
- Рудин! - воскликнул он с волнением.
Рудин обернулся. Он не мог разобрать черты Лежнева, стоявшего к свету спиною, и с недоумением глядел на него.
- Вы меня не узнаете? - заговорил Лежнев.
- Михайло Михайлыч!- воскликнул Рудин и протянул руку, но смутился и отвел ее было назад...
Лежнев поспешно ухватился за нее своими обеими.
- Войдите, войдите ко мне! - сказал он Рудину и ввел его в нумер.
- Как вы изменились! - произнес Лежнев, помолчав и невольно понизив голос.
- Да, говорят! - возразил Рудин, блуждая по комнате взором. - Года... А вот вы - ничего. Как здоровье Александры... вашей супруги?
- Благодарствуйте, хорошо. Но какими судьбами вы здесь?
- Я? Это долго рассказывать. Собственно, сюда я зашел случайно. Я искал одного знакомого. Впрочем, я очень рад...
- Где вы обедаете?
- Я? Не знаю. Где-нибудь в трактире. Я должен сегодня же выехать отсюда.
- Должны?
Рудин значительно усмехнулся.
- Да-с, должен. Меня отправляют к себе в деревню на жительство.
- Пообедайте со мной.
Рудин в первый раз взглянул прямо в глаза Лежневу.
- Вы мне предлагаете с собой обедать? - проговорил он.
- Да, Рудин, по-старинному, по-товарищески. Хотите? Не ожидал я вас встретить, и бог знает, когда мы увидимся опять. Не расстаться же нам с вами так!
- Извольте, я согласен.
Лежнев пожал Рудину руку, кликнул слугу, заказал обед и велел поставить в лед бутылку шампанского.
В течение обеда Лежнев и Рудин, как бы сговорившись, все толковали о студенческом своем времени, припоминали многое и многих - мертвых и живых. Сперва Рудин говорил неохотно, но он выпил несколько рюмок вина, и кровь в нем разгорелась. Наконец лакей вынес последнее блюдо. Лежнев встал, запер дверь и, вернувшись к столу, сел прямо напротив Рудина и тихонько оперся подбородком на обе руки.
- Ну, теперь, - начал он, - рассказывайте-ка мне все, что с вами случилось с тех пор, как я вас не видал.
Рудин посмотрел на Лежнева.
"Боже мой! - подумал опять Лежнев, - как он изменился, бедняк!"
Черты Рудина изменились мало, особенно с тех пор, как мы видели его на станции, хотя печать приближающейся старости уже успела лечь на них; но выражение их стало другое. Иначе глядели глаза; во всем существе его, в движениях, то замедленных, то бессвязно порывистых, в похолодевшей, как бы разбитой речи высказывалась усталость окончательная, тайная и тихая скорбь, далеко различная от той полупритворной грусти, которою он щеголял, бывало, как вообще щеголяет ею молодежь, исполненная надежд и доверчивого самолюбия.
- Рассказать вам все, что со мною случилось? - заговорил он. - Всего рассказать нельзя и не стоит... Маялся я много, скитался не одним телом - душой скитался. В чем и в ком я не разочаровался, бог мой! с кем не сближался! Да, с кем! - повторил Рудин, заметив, что Лежнев с каким-то особенным участием посмотрел ему в лицо. - Сколько раз мои собственные слова становились мне противными - не говорю уже в моих устах, но и в устах людей, разделявших мои мнения! Сколько раз переходил я от раздражительности ребенка к тупой бесчувственности лошади, которая уже и хвостом не дрыгает, когда ее сечет кнут... Сколько раз я радовался, надеялся, враждовал и унижался напрасно! Сколько раз вылетал соколом - и возвращался ползком, как улитка, у которой раздавили раковину!.. Где не бывал я, по каким дорогам не ходил!.. А дороги бывают грязные, - прибавил Рудин и слегка отвернулся. - Вы знаете... - продолжал он...
- Послушайте, - перебил его Лежнев, - мы когда-то говорили "ты" друг другу... Хочешь? возобновим старину... Выпьем на ты!
Рудин встрепенулся, приподнялся, а в глазах его промелькнуло что-то, чего слово выразить не может.
- Выпьем, - сказал он, - спасибо тебе, брат, выпьем.
Лежнев и Рудин выпили по бокалу.
- Ты знаешь, - начал опять, с ударением на слове "ты" и с улыбкою, Рудин, - во мне сидит какой-то червь, который грызет меня и гложет и не даст мне успокоиться до конца. Он наталкивает меня на людей - они сперва подвергаются моему влиянию, а потом...
Рудин провел рукой по воздуху.
- С тех пор, как я расстался с вами... с тобою, я переиспытал и переизведал многое... Начинал я жить, принимался за новое раз двадцать - и вот видишь!
- Выдержки в тебе не было, - проговорил, как бы про себя, Лежнев.
- Как ты говоришь, выдержки во мне не было!.. Строить я никогда ничего не умел; да и мудрено, брат, строить, когда и почвы-то под ногами нету, когда самому приходится собственный свой фундамент создавать! Всех моих похождений, то есть, собственно говоря, всех моих неудач, я тебе описывать не буду. Передам тебе два-три случая... те случаи из моей жизни, когда, казалось, успех уже улыбался мне, или нет, когда я начинал надеяться на успех - что не совсем одно и то же...
Рудин откинул назад свои седые и уже жидкие волосы тем самым движением руки, какие он некогда отбрасывал свои темные и густые кудри.
- Ну, слушай, - начал он. - Сошелся я в Москве с одним довольно странным господином. Он был очень богат и владел обширными поместьями; не служил. Главная, единственная его страсть была любовь к науке, к науке вообще. До сих пор я постигнуть не могу, почему эта страсть в нем проявилась! Шла она к нему, как к корове седло. Сам он с усилием держался на высоте ума и говорить почти не умел, только поводил выразительно глазами и значительно покачивал головой. Я, брат, не встречал бездарнее и бедней его природы... В Смоленской губернии есть такие места - песок и больше ничего, да изредка трава, которую ни одно животное есть не станет. Ничего ему в руки не давалось - все так и ползло от него прочь, подальше; а он еще помешан был на том, чтобы все легкое делать трудным. Если бы это зависело от его распоряжений, у него бы люди ели пятками, право. Работал, писал и читал он неутомимо. Он ухаживал за наукой с какою-то упрямой настойчивостью, с терпением страшным; самолюбие в нем было огромное, и характер он имел железный. Он жил один и слыл чудаком. Я познакомился с ним... ну, и понравился ему. Я, признаюсь, скоро его понял, но рвение его меня тронуло. Притом, он владел такими средствами, столько можно было через него сделать добра, принести пользы существенной... Я поселился у него и уехал с ним, наконец, в его деревню. Планы, брат, у меня были громадные: я мечтал о разных усовершенствованиях, нововведениях...
- Как у Ласунской, помнишь, - заметил Лежнев с добродушной улыбкой.
- Какое! там я знал, в душе, что из слов моих ничего не выйдет; а тут... тут совсем другое поле раскрывалось передо мною... Я навез с собою агрономических книг... правда, я до конца не прочел ни одной... ну, и приступил к делу. Сначала оно не пошло, как я и ожидал, а потом оно как будто и пошло. Мой новый друг все помалчивал да посматривал, не мешал мне, то есть до известной степени не мешал мне. Он принимал мои предложения и исполнял их, но с упорством, туго, с тайной недоверчивостью, и все гнул на свое. Он чрезвычайно дорожил каждой своей мыслью. Взберется на нее с усилием, как божия коровка на конец былинки, и сидит, сидит на ней, все как будто крылья расправляет и полететь собирается - и вдруг свалится, и опять полезет ... Не удивляйся всем этим сравнениям. Они еще тогда накипели у меня на душе. Так я вот и бился года два. Дело подвигалось плохо, несмотря на все мои хлопоты. Начал я уставать, приятель мой надоедал мне, я стал язвить его, он давил меня, словно перина; недоверчивость его перешла в глухое раздражение, неприязненное чувство охватывало нас обоих, мы уже не могли говорить ни о чем; он исподтишка, но беспрестанно старался доказать мне, что не подчиняется моему влиянию; распоряжения мои либо искажались, либо отменялись вовсе... Я заметил, наконец, что состою у господина помещика в качестве приживальщика по части умственных упражнений. Горько мне стало тратить попусту время и силы, горько почувствовать, что я опять и опять обманулся в своих ожиданиях. Я знал очень хорошо, что' я терял, уезжая; но я не мог сладить с собой и в один день, вследствие тяжелой и возмутительной сцены, которой я был свидетелем и которая показала мне моего приятеля со стороны уже слишком невыгодной, я рассорился с ним окончательно и уехал, бросил барича-педанта, вылепленного из степной муки с примесью немецкой патоки...
- То есть бросил насущный кусок хлеба, - проговорил Лежнев и положил обе руки на плечи Рудину.
- Да, и очутился опять легок и гол в пустом пространстве. Лети, мол, куда хочешь... Эх, выпьем!
- За твое здоровье!- промолвил Лежнев, приподнялся и поцеловал Рудина в лоб. - За твое здоровье и в память Покорского... Он также умел остаться нищим.
- Вот тебе и нумер первый моих похождений, - начал спустя немного Рудин. - Продолжать, что ли?
- Продолжай, пожалуйста.
- Эх! да говорить-то не хочется. Устал я говорить, брат... Ну, однако, так и быть. Потолкавшись еще по разным местам... кстати, я бы мог рассказать тебе, как я попал было в секретари к благонамеренному сановному лицу и что из этого вышло; но это завело бы нас слишком далеко... Потолкавшись по разным местам, я решился сделаться, наконец... не смейся, пожалуйста... деловым человеком, практическим. Случай такой вышел: я сошелся с одним... ты, может быть, слыхал о нем... с одним Курбеевым... нет?
- Нет, не слыхал. Но, помилуй, Рудин, как же ты, с своим умом, не догадался, что твое дело не в том состоит, чтобы быть... извини за каламбур... деловым человеком?
- Знаю, брат, что не в том; а впрочем, в чем оно состоит-то?.. Но если б ты видел Курбеева! Ты, пожалуйста, не воображай его себе каким-нибудь пустым болтуном. Говорят, я был красноречив когда-то. Я перед ним просто ничего не значу. Это был человек удивительно ученый, знающий, голова, творческая, брат, голова в деле промышленности и предприятий торговых. Проекты самые смелые, самые неожиданные так и кипели у него на уме. Мы соединились с ним и решились употребить свои силы на общеполезное дело...
- На какое, позволь узнать?
Рудин опустил глаза.
- Ты засмеешься.
- Почему же? Нет, не засмеюсь.
- Мы решились одну реку в К...ой губернии превратить в судоходную, - проговорил Рудин с неловкой улыбкой.
- Вот как! Стало быть, этот Курбеев капиталист?
- Он был беднее меня, - возразил Рудин и тихо поникнул своей седой головой.
Лежнев захохотал, но вдруг остановился и взял за руку Рудина.
- Извини меня, брат, пожалуйста, - заговорил он, - но я этого никак не ожидал. Ну, что ж, это предприятие ваше так и осталось на бумаге?
- Не совсем. Начало исполнения было. Мы наняли работников... ну, и приступили. Но тут встретились различные препятствия. Во-первых, владельцы мельниц никак не хотели понять нас, да сверх того, мы с водой без машины справиться не могли, а на машину не хватило денег. Шесть месяцев прожили мы в землянках. Курбеев одним хлебом питался, я тоже недоедал. Впрочем, я об этом не сожалею: природа там удивительная. Мы бились, бились, уговаривали купцов, письма писали, циркуляры. Кончилось тем, что я последний грош свой добил на этом проекте.
- Ну! - заметил Лежнев, - я думаю, добить твой последний грош было не мудрено.
- Не мудрено, точно.
Рудин глянул в окно.
- А проект, ей-богу, был недурен и мог бы принесть огромные выгоды.
- Куда же Курбеев этот делся? - спросил Лежнев.
- Он? он в Сибири теперь, золотопромышленником сделался. И ты увидишь, он себе составит состояние; он не пропадет.
- Может быть; но ты вот уж наверное состояния себе не составишь.
- Я? Что делать! Впрочем, я знаю, я всегда в глазах твоих был пустым человеком.
- Ты? Полно, брат!.. Было время, точно, когда мне в глаза бросались одни твои темные стороны; но теперь, поверь мне, я научился ценить тебя. Ты себе состояния не составишь... Да я люблю тебя за это... помилуй!
Рудин слабо усмехнулся.
- В самом деле?
- Я уважаю тебя за это! - повторил Лежнев, - понимаешь ли ты меня?
Оба помолчали.
- Что ж, переходить к нумеру третьему? - спросил Рудин.
- Сделай одолжение.
- Изволь. Нумер третий и последний. С этим нумером я только теперь разделался. Но не наскучил ли я тебе?
- Говори, говори.
- Вот видишь ли, - начал Рудин, - я однажды подумал на досуге... досуга-то у меня всегда много было... я подумал: сведений у меня довольно, желания добра... Послушай, ведь и ты не станешь отрицать во мне желания добра?
- Еще бы!
- На других всех пунктах я более или менее срезался... отчего бы мне не сделаться педагогом, или, говоря попросту, учителем... чем так жить даром...
Рудин остановился и вздохнул.
- Чем жить даром, не лучше ли постараться передать другим, что я знаю: может быть, они извлекут из моих познаний хотя некоторую пользу. Способности мои недюжинные же, наконец, языком я владею... Вот я и решился посвятить себя этому новому делу. Хлопотно мне было достать место; частных уроков давать я не хотел; в низших училищах мне делать было нечего. Наконец мне удалось достать место преподавателя в здешней гимназии.
- Преподавателя - чего? - спросил Лежнев.
- Преподавателя русской словесности. Скажу тебе, ни за одно дело не принимался я с таким жаром, как за это. Мысль действовать на юношество меня воодушевила. Три недели просидел я над составлением вступительной лекции.
- Ее нет у тебя? - перебил Лежнев.
- Нет: затерялась куда-то. Она вышла недурна и понравилась. Как теперь вижу лица моих слушателей, - лица добрые, молодые, с выражением чистосердечного внимания, участия, даже изумления. Взошел я на кафедру, прочел лекцию в лихорадке; я думал, ее хватит на час с лишком, а я ее в двадцать минут кончил. Инспектор тут же сидел - сухой старик в серебряных очках и коротком парике, - он изредка наклонял голову в мою сторону. Когда я кончил и соскочил с кресел, он мне сказал: "Хорошо-с, только высоко немножко, темновато, да и о самом предмете мало сказано". А гимназисты с уважением проводили меня взорами... право. Ведь вот чем драгоценна молодежь! Вторую лекцию я принес написанную, и третью тоже... потом я стал импровизировать.
- И имел успех? - спросил Лежнев.
- Имел большой успех. Слушатели приходили толпами. Я им передавал все, что у меня было в душе. Между ними было три-четыре мальчика действительно замечательных; остальные меня понимали плохо. Впрочем, сознаться надо, что и те, которые меня понимали, иногда смущали меня своими вопросами. Но я не унывал. Любить-то меня все любили; я на репетициях ставил полные баллы всем. Но тут началась против меня интрига... или нет! никакой интриги не было, а я просто попал не в свою сферу. Я стеснял других, и меня теснили. Я читал гимназистам, как и студентам не всегда читают; слушатели мои выносили мало из моих лекций... факты я сам знал плохо. Притом я не удовлетворялся кругом действий, который был мне назначен... уж это, ты знаешь, моя слабость. Я хотел коренных преобразований, и, клянусь тебе, эти преобразования были и дельны и легки. Я надеялся провести их через директора, доброго и честного человека, на которого я сначала имел влияние. Его жена мне помогала. Я, брат, в жизни своей не много встречал таких женщин. Ей уже было лет под сорок; но она верила в добро, любила все прекрасное, как пятнадцатилетняя девушка, и не боялась высказывать свои убеждения перед кем бы то ни было. Я никогда не забуду ее благородной восторженности и чистоты. По ее совету я написал было план... Но тут под меня подкопались, очернили меня перед ней. Особенно повредил мне учитель математики, маленький человек, острый, желчный и ни во что не веривший, вроде Пигасова, только гораздо дельнее его... Кстати, что Пигасов, жив?
- Жив и, вообрази, женился на мещанке, которая, говорят, его бьет.
- Поделом! Ну, а Наталья Алексеевна здорова?
- Да.
- Счастлива?
- Да.
Рудин помолчал.