Главная » Книги

Тургенев Иван Сергеевич - Накануне, Страница 2

Тургенев Иван Сергеевич - Накануне


1 2 3 4 5 6 7 8

ы можешь думать обо мне, что тебе угодно. Я даже готов согласиться, что у меня теперь истерика, но я, ей-богу, влюблен в Елену, и Елена тебя любит. Впрочем, я обещал проводить тебя до дому и сдержу свое обещание.
   Он встал.
   - Какая ночь! серебристая, темная, молодая! Как хорошо теперь тем, кого любят! Как им весело не спать! Ты будешь спать, Андрей Петрович?
   Берсенев ничего не отвечал и ускорил шаги.
   - Куда ты торопишься? - продолжал Шубин. - Поверь моим словам, такой ночи в твоей жизни не повторится, а дома ждет тебя Шеллинг. Правда, он сослужил тебе сегодня службу; но ты все-таки не спеши. Пой, если умеешь, пой еще громче; если не умеешь - сними шляпу, закинь голову и улыбайся звездам. Они все на тебя смотрят, на одного тебя: звезды только и делают, что смотрят на влюбленных людей, - оттого они так прелестны. Ведь ты влюблен, Андрей Петрович?.. Ты не отвечаешь мне... Отчего ты не отвечаешь? - заговорил опять Шубин. - О, если ты чувствуешь себя счастливым, молчи, молчи! Я болтаю, потому что я горемыка, я нелюбимый, я фокусник, артист, фигляр; но какие безмолвные восторги пил бы я в этих ночных струях, под этими звездами, под этими алмазами, если б я знал, что меня любят!.. Берсенев, ты счастлив?
   Берсенев по-прежнему молчал и быстро шел по ровной дороге. Впереди, между деревьями, замелькали огни деревеньки, в которой он жил; она вся состояла из десятка небольших дач. При самом ее начале, направо от дороги, под двумя развесистыми березами, находилась мелочная лавочка; окна в ней уже были все заперты, но широкая полоса света падала веером из растворенной двери на притоптанную траву и била вверх по деревьям, резко озаряя беловатую изнанку сплошных листьев. Девушка, с виду горничная, стояла в лавке спиной к порогу и торговалась с хозяином: из-под красного платка, который она накинула себе на голову и придерживала обнаженной рукой у подбородка, едва виднелась ее круглая щечка и тонкая шейка. Молодые люди вступили в полосу света, Шубин глянул во внутренность лавки, остановился и кликнул: "Аннушка!" Девушка живо обернулась. Показалось миловидное, немножко широкое, но свежее лицо с веселыми карими глазами и черными бровями. "Аннушка!" - повторил Шубин. Девушка всмотрелась в него, испугалась, застыдилась и, не кончив покупки, спустилась с крылечка, проворно скользнула мимо и, чуть-чуть озираясь, пошла через дорогу, налево. Лавочник, человек пухлый и равнодушный ко всему на свете, как все загородные мелочные торговцы, крякнул и зевнул ей вслед, а Шубин обратился к Берсеневу со словами: "Это... это, вот видишь... тут есть у меня знакомое семейство... так это у них... ты не подумай..." - и, не докончив речи, побежал за уходившею девушкой.
   - Утри, по крайней мере, свои слезы, - крикнул ему Берсенев и не мог удержаться от смеха. Но когда он вернулся домой, на лице его не было веселого выражения; он не смеялся более. Он ни на одно мгновение не поверил тому, что сказал ему Шубин, но слово, им произнесенное, запало глубоко ему в душу. "Павел меня дурачил, - думал он, - но она когда-нибудь полюбит... Кого полюбит она?"
   У Берсенева в комнате стояло фортепьяно, небольшое и не новое, но с мягким и приятным, хоть и не совсем чистым тоном. Берсенев присел к нему и начал брать аккорды. Как все русские дворяне, он в молодости учился музыке и, как почти все русские дворяне, играл очень плохо; но он страстно любил музыку. Собственно говоря, он любил в ней не искусство, не формы, в которых она выражается (симфонии и сонаты, даже оперы наводили на него уныние), а ее стихию: любил те смутные и сладкие, беспредметные и всеобъемлющие ощущения, которые возбуждаются в душе сочетанием и переливами звуков. Более часа не отходил он от фортепьяно, много раз повторяя одни и те же аккорды, неловко отыскивая новые, останавливаясь и замирая на уменьшенных септимах. Сердце в нем ныло, и глаза не однажды наполнялись слезами. Он не стыдился их: он проливал их в темноте. "Прав Павел, - думал он, - я предчувствую: этот вечер не повторится", Наконец он встал, зажег свечку, накинул халат, достал с полки второй том Истории Гогенштауфенов, Раумера - и, вздохнув раза два, прилежно занялся чтением.
  

VI

  
   Между тем Елена вернулась в свою комнату, села перед раскрытым окном и оперлась головой на руки. Проводить каждый вечер около четверти часа у окна своей комнаты вошло у ней в привычку. Она беседовала сама с собою в это время, отдавала себе отчет в протекшем дне. Ей недавно минул двадцатый год. Росту она была высокого, лицо имела бледное и смуглое, большие серые глаза под круглыми бровями, окруженные крошечными веснушками, лоб и нос совершенно прямые, сжатый рот и довольно острый подбородок. Ее темно-русая коса спускалась низко на тонкую шею. Во всем ее существе, в выражении лица, внимательном и немного пугливом, в ясном, но изменчивом взоре, в улыбке, как будто напряженной, в голосе, тихом и неровном, было что-то нервическое, электрическое, что-то порывистое и торопливое, словом, что-то такое, что не могло всем нравиться, что даже отталкивало иных. Руки у ней были узкие, розовые, с длинными пальцами, ноги тоже узкие; она ходила быстро, почти стремительно, немного наклоняясь вперед. Она росла очень странно; сперва обожала отца, потом страстно привязалась к матери и охладела к обоим, особенно к отцу. В последнее время она обходилась с матерью, как с больною бабушкой; а отец, который гордился ею, пока она слыла за необыкновенного ребенка, стал ее бояться, когда она выросла, и говорил о ней, что она какая-то восторженная республиканка, бог знает в кого! Слабость возмущала ее, глупость сердила, ложь она не прощала "во веки веков"; требования ее ни перед чем не отступали, самые молитвы не раз мешались с укором. Стоило человеку потерять ее уважение, - а суд произносила она скоро, часто слишком скоро, - и уж он переставал существовать для нее. Все впечатления резко ложились в ее душу; не легко давалась ей жизнь.
   Гувернантка, которой Анна Васильевна поручила докончить воспитание своей дочери, - воспитание, заметим в скобках, даже не начатое скучавшей барыней, - была из русских, дочь разорившегося взяточника, институтка, очень чувствительное, доброе и лживое существо; она то и дело влюблялась и кончила тем, что в пятидесятом году (когда Елене минуло семнадцать лет) вышла замуж за какого-то офицера, который тут же ее и бросил. Гувернантка эта очень любила литературу и сама пописывала стишки; она приохотила Елену к чтению, но чтение одно ее не удовлетворяло: она с детства жаждала деятельности, деятельного добра; нищие, голодные, больные ее занимали, тревожили, мучили; она видела их во сне, расспрашивала об них всех своих знакомых; милостыню она подавала заботливо, с невольною важностью, почти с волнением. Все притесненные животные, худые дворовые собаки, осужденные на смерть котята, выпавшие из гнезда воробьи, даже насекомые и гады находили в Елене покровительство и защиту: она сама кормила их, не гнушалась ими. Мать не мешала ей; зато отец очень негодовал на свою дочь за ее, как он выражался, пошлое нежничанье и уверял, что от собак да кошек в доме ступить негде. "Леночка, - кричал он ей, бывало, - иди скорей, паук муху сосет, освобождай несчастную!" И Леночка, вся встревоженная, прибегала, освобождала муху, расклеивала ей лапки. "Ну, теперь дай себя покусать, коли ты такая добрая", - иронически замечал отец; но она его не слушала. На десятом году Елена познакомилась с нищею девочкой Катей и тайком ходила к ней на свидание в сад, приносила ей лакомства, дарила ей платки, гривеннички - игрушек Катя не брала. Она садилась с ней рядом на сухую землю, в глуши, за кустом крапивы; с чувством радостного смирения ела ее черствый хлеб, слушала ее рассказы. У Кати была тетка, злая старуха, которая ее часто била; Катя ее ненавидела и все говорила о том, как она убежит от тетки, как будет жить на всей божьей воле; с тайным уважением и страхом внимала Елена этим неведомым, новым словам, пристально смотрела на Катю, и все в ней тогда - ее черные, быстрые, почти звериные глаза, ее загорелые руки, глухой голосок, даже ее изорванное платье - казалось Елене чем-то особенным, чуть не священным. Елена возвращалась домой и долго потом думала о нищих, о божьей воле; думала о том, как она вырежет себе ореховую палку, и сумку наденет, и убежит с Катей, как она будет скитаться по дорогам в венке из васильков: она однажды видела Катю в таком венке. Входил ли в это время кто-нибудь из родных в комнату, она дичилась и глядела букой. Однажды она в дождь бегала на свиданье с Катей и запачкала себе платье; отец увидал ее и назвал замарашкой, крестьянкой. Она вспыхнула вся - и страшно и чудно стало ей на сердце. Катя часто напевала какую-то полудикую, солдатскую песенку; Елена выучилась у ней этой песенке... Анна Васильевна подслушала ее и пришла в негодование.
   - Откуда ты набралась этой мерзости? - спросила она свою дочь.
   Елена только посмотрела на мать и ни слова не сказала: она почувствовала, что скорее позволит растерзать себя на части, чем выдаст свою тайну, и опять стало ей и страшно и сладко на сердце. Впрочем, знакомство ее с Катей продолжалось недолго: бедная девочка занемогла горячкой и через несколько дней умерла.
   Елена очень тосковала и долго по ночам заснуть не могла, когда узнала о смерти Кати. Последние слова нищей девочки беспрестанно звучали у ней в ушах, и ей самой казалось, что ее зовут...
   А годы шли да шли; быстро и неслышно, как подснежные воды, протекала молодость Елены, в бездействии внешнем, во внутренней борьбе и тревоге. Подруг у ней не было: изо всех девиц, посещавших дом Стаховых, она не сошлась ни о одной. Родительская власть никогда не тяготела над Еленой, а с шестнадцатилетнего возраста она стала почти совсем независима; она зажила собственною своею жизнию, но жизнию одинокою. Ее душа и разгоралась и погасала одиноко, она билась, как птица в клетке, а клетки не было: никто не стеснял ее, никто ее не удерживал, а она рвалась и томилась. Она иногда сама себя не понимала, даже боялась самой себя. Все, что окружало ее, казалось ей не то бессмысленном, не то непонятным. "Как жить без любви? а любить некого!" - думала она, и страшно становилось ей от этих дум, от этих ощущений. Восемнадцати лет она чуть не умерла от злокачественной лихорадки; потрясенный до основания, весь ее организм, от природы здоровый и крепкий, долго не мог справиться: последние следы болезни исчезли наконец, но отец Елены Николаевны все еще не без озлобления толковал об ее нервах. Иногда ей приходило в голову, что она желает чего-то, чего никто не желает, о чем никто не мыслит в целой России. Потом она утихала, даже смеялась над собой, беспечно проводила день за днем, но внезапно что-то сильное, безымянное, с чем она совладеть не умела, так и закипало в ней, так и просилось вырваться наружу. Гроза проходила, опускались усталые, невзлетевшие крылья; но эти порывы не обходились ей даром. Как она ни старалась не выдать того, что в ней происходило, тоска взволнованной души сказывалась в самом ее наружном спокойствии, и родные ее часто были вправе пожимать плечами, удивляться и не понимать ее "странностей".
   В день, с которого начался наш рассказ, Елена дольше обыкновенного не отходила от окна. Она много думала о Берсеневе, о своем разговоре с ним. Он ей нравился; она верила теплоте его чувств, чистоте его намерений. Он никогда еще так не говорил с ней, как в тот вечер. Она вспомнила выражение его несмелых глаз, его улыбки - и сама улыбнулась и задумалась, но уже не о нем. Она принялась глядеть "в ночь" через открытое окно. Долго глядела она на темное, низко нависшее небо; потом она встала, движением головы откинула от лица волосы и, сама не зная зачем, протянула к нему, к этому небу, свои обнаженные, похолодевшие руки; потом она их уронила, стала на колени перед своею постелью, прижалась лицом к подушке и, несмотря на все свои усилия не поддаться нахлынувшему на нее чувству, заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами.
  

VII

  
   На другой день, часу в двенадцатом, Берсенев отправился на обратном извозчике в Москву. Ему нужно было получить с почты деньги, купить кой-какие книги, да кстати ему хотелось повидаться с Инсаровым и переговорить с ним. Берсеневу, во время последней беседы с Шубиным, пришла мысль пригласить Инсарова к себе на дачу. Но он не скоро отыскал его: с прежней своей квартиры он переехал на другую, до которой добраться было нелегко: она находилась на заднем дворе безобразного каменного дома, построенного на петербургский манер между Арбатом и Поварской. Тщетно Берсенев скитался от одного грязного крылечка к другому, тщетно взывал то к дворнику, то к "кому-нибудь". Дворники и в Петербурге стараются избегать взоров посетителей, а в Москве подавно: никто не откликнулся Берсеневу; только любопытный портной, в одном жилете и с мотком серых ниток на плече, выставил молча из высокой форточки свое тусклое и небритое лицо с подбитым глазом да черная безрогая коза, взобравшаяся на навозную кучу, обернулась, проблеяла жалобно и проворнее прежнего зажевала свою жвачку. Какая-то женщина в старом салопе и стоптанных сапогах сжалилась наконец над Берсеневым и указала ему квартиру Инсарова. Берсенев застал его дома. Он нанимал комнату у самого того портного, который столь равнодушно взирал из форточки на затруднение забредшего человека, - большую, почти совсем пустую комнату с темно-зелеными стенами, тремя квадратными окнами, крошечною кроваткой в одном углу, кожаным диванчиком в другом и громадной клеткой, подвешенной под самый потолок; в этой клетке когда-то жил соловей. Инсаров пошел навстречу Берсеневу, как только тот переступил порог дверец, но не воскликнул: "А, это вы!" или: "Ах, боже мой! какими судьбами?", не сказал даже: "Здравствуйте", а просто стиснул ему руку и подвел его к единственному, находившемуся в комнате стулу.
   - Сядьте, - сказал он и сам присел на край стола. - У меня, вы видите, еще беспорядок, - прибавил Инсаров, указывая на груду бумаг и книг на полу, - еще не обзавелся, как должно. Некогда еще было.
   Инсаров говорил по-русски совершенно правильно, крепко и чисто произнося каждое слово; но его гортанный, впрочем, приятный голос звучал чем-то нерусским. Иностранное происхождение Инсарова (он был болгар родом) еще яснее сказывалось в его наружности: это был молодой человек лет двадцати пяти, худощавый и жилистый, с впалою грудью, с узловатыми руками; черты лица имел он резкие, нос с горбиной, иссиня-черные прямые волосы, небольшой лоб, небольшие, пристально глядевшие, углубленные глаза, густые брови; когда он улыбался, прекрасные белые зубы показывались на миг из-под тонких жестких, слишком отчетливо очерченных губ. Одет он был в старенький, но опрятный сюртучок, застегнутый доверху.
   - Зачем вы с прежней вашей квартиры съехали? - спросил его Берсенев.
   - Эта дешевле; к университету ближе.
   - Да ведь теперь вакации... И что вам за охота жить в городе летом! Наняли бы дачу, коли уж решились переезжать.
   Инсаров ничего не отвечал на это замечание и предложил Берсеневу трубку, примолвив: "Извините, папирос и сигар не имею".
   Берсенев закурил трубку.
   - Вот я, - продолжал он, - нанял себе домик возле Кунцева. Очень дешево и очень удобно. Так что даже лишняя есть комната наверху.
   Инсаров опять ничего не отвечал.
   Берсенев затянулся.
   - Я даже думал, - заговорил он снова, выпуская дым тонкою струей, - что если бы, например, нашелся кто-нибудь... вы, например, так думал я... который бы захотел... который бы согласился поместиться у меня там наверху... как бы это хорошо было! Как вы полагаете, Дмитрий Никанорыч?
   Инсаров вскинул на него свои небольшие глазки.
   - Вы мне предлагаете жить у вас на даче?
   - Да; у меня наверху там есть лишняя комната.
   - Очень вам благодарен, Андрей Петрович; но я полагаю, средства мои мне не позволяют этого.
   - То есть как же не позволяют?
   - Не позволяют жить на даче. Мне две квартиры держать невозможно.
   - Да ведь я... - начал было Берсенев и остановился. - Вам от этого никаких лишних расходов бы не было, - продолжал он. - Здешняя квартира осталась бы, положим, за вами; зато там все очень дешево; можно бы даже так устроиться, чтоб обедать, например, вместе.
   Инсаров молчал. Берсеневу стало неловко.
   - По крайней мере, навестите меня когда-нибудь, - начал он, погодя немного. - От меня в двух шагах живет семейство, с которым мне очень хочется вас познакомить. Какая там есть чудная девушка, если бы вы знали, Инсаров! Там также живет один мой близкий приятель, человек с большим талантом; я уверен, что вы с ним сойдетесь. (Русский человек любит потчевать - коли нечем иным, так своими знакомыми.) Право, приезжайте. А еще лучше, переселяйтесь к нам, право. Мы бы могли вместе работать, читать... Я, вы знаете, занимаюсь историей, философией. Все это вас интересует, у меня и книг много.
   Инсаров встал и прошелся по комнате.
   - Позвольте узнать, - спросил он наконец, - сколько вы платите за вашу дачу?
   - Сто рублей серебром.
   - А сколько в ней всего комнат?
   - Пять.
   - Стало быть, по расчету, приходилось бы за одну комнату двадцать рублей?
   - По расчету... Да помилуйте, она мне совсем не нужна. Просто стоит пустая.
   - Может быть; но послушайте, - прибавил Инсаров с решительным и в то же время простодушным движением головы. - Я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь взять с меня деньги по расчету. Двадцать рублей дать я в силах, тем более что, по вашим словам, я буду там делать экономию на всем прочем.
   - Разумеется; но, право же, мне совестно.
   - Иначе нельзя, Андрей Петрович.
   - Ну, как хотите; только какой же вы упрямый!
   Инсаров опять ничего не ответил.
   Молодые люди условились насчет дня, в который Инсаров должен был переселиться. Позвали хозяина; но он сперва прислал свою дочку, девочку лет семи, с огромным пестрым платком на голове; она внимательно, чуть не с ужасом, выслушала все, что ей сказал Инсаров, и ушла молча; вслед за ней появилась ее мать, беременная на сносе, тоже с платком на голове, только крошечным. Инсаров объяснил ей, что он переезжает на дачу возле Кунцева, но оставляет квартиру за собой и поручает ей все свои вещи; портниха тоже словно испугалась и удалилась. Наконец пришел хозяин; этот сначала как будто все понял и только задумчиво проговорил: "Возле Кунцева?" - а потом вдруг отпер дверь и закричал: "За вами, што ль, фатера?" Инсаров его успокоил. "Потому, надо знать", - повторил портной сурово и скрылся.
   Берсенев отправился восвояси, очень довольный успехом своего предложения. Инсаров проводил его до двери с любезною, в России мало употребительною вежливостью и, оставшись один, бережно снял сюртук и занялся раскладыванием своих бумаг.
  

VIII

  
   Вечером того же дня Анна Васильевна сидела в своей гостиной и собиралась плакать. Кроме ее, в комнате находился ее муж да еще некто Увар Иванович Стахов, троюродный дядя Николая Артемьевича, отставной корнет лет шестидесяти, человек тучный до неподвижности, с сонливыми желтыми глазками и бесцветными толстыми губами на желтом пухлом лице. Он с самой отставки постоянно жил в Москве процентами с небольшого капитала, оставленного ему женой из купчих. Он ничего не делал и навряд ли думал, а если и думал, так берег свои думы про себя. Раз только в жизни он пришел в волнение и оказал деятельность, а именно: он прочел в газетах о новом инструменте на всемирной лондонской выставке: "контробомбардоне" и пожелал выписать себе этот инструмент, даже спрашивал, куда послать деньги и через какую контору? Увар Иванович носил просторный сюртук табачного цвета и белый платок на шее, ел часто и много, и только в затруднительных случаях, то есть всякий раз, когда ему приходилось выразить какое-либо мнение, судорожно двигал пальцами правой руки по воздуху, сперва от большого пальца к мизинцу, потом от мизинца к большому пальцу, с трудом приговаривая: "Надо бы... как-нибудь, того..."
   Увар Иванович сидел в креслах возле окна и дышал напряженно. Николай Артемьевич ходил большими шагами по комнате, засунув руки в карманы; лицо его выражало неудовольствие.
   Он остановился наконец и покачал головой.
   - Да, - начал он, - в наше время молодые люди были иначе воспитаны. Молодые люди не позволяли себе манкировать старшим. (Он произнес: ман, в нос, по-французски.) А теперь я только гляжу и удивляюсь. Может быть, не прав я, а они правы; может быть. Но все же у меня есть свой взгляд на вещи: не олухом же я родился. Как вы об этом думаете, Увар Иванович?
   Увар Иванович только поглядел на него и поиграл пальцами.
   - Елену Николаевну, например, - продолжал Николай Артемьевич, - Елену Николаевну я не понимаю, точно. Я для нее не довольно возвышен. Ее сердце так обширно, что обнимает всю природу, до малейшего таракана или лягушки, словом все, за исключением родного отца. Ну, прекрасно; я это знаю и уж не суюсь. Потому тут и нервы, и ученость, и паренье в небеса, это все не по нашей части. Но господин Шубин... положим, он артист удивительный, необыкновенный, я об этом не спорю; однако манкировать старшему, человеку, которому он все-таки, можно сказать, обязан многим, - это я, признаюсь, dans mon gros bon sens {при всем моем здравом смысле (франц.).}, допустить не могу. Я от природы не взыскателен, нет; но всему есть мера.
   Анна Васильевна позвонила с волнением. Вошел казачок.
   - Что же Павел Яковлевич не идет? - проговорила она. - Что это я его дозваться не могу?
   Николай Артемьевич пожал плечами.
   - Да на что, помилуйте, вы хотите его позвать? Я этого вовсе не требую, не желаю даже.
   - Как на что, Николай Артемьевич? Он вас обеспокоил; может быть, помешал курсу вашего лечения. Я хочу объясниться с ним. Я хочу знать, чем он мог вас прогневать.
   - Я вам повторяю, что я этого не требую. И что за охота... devant les domestiques... {перед прислугой... (франц.).}
   Анна Васильевна слегка покраснела.
   - Напрасно вы это говорите, Николай Артемьевич. Я никогда... devant... les domestiques... Ступай, Федюшка, да смотри, сейчас приведи сюда Павла Яковлевича.
   Казачок вышел.
   - И нисколько это все не нужно, - проговорил сквозь зубы Николай Артемьевич и снова принялся шагать по комнате. - Я совсем не к тому речь вел.
   - Помилуйте, Paul должен извиниться перед вами.
   - Помилуйте, на что мне его извинения? И что такое извинения? Это все фразы.
   - Как на что? его вразумить надо.
   - Вразумите его вы сами. Он вас скорей послушает. А я на него не в претензии.
   - Нет, Николай Артемьевич, вы сегодня с самого вашего приезда не в духе. Вы даже, на мои глаза, похудели в последнее время. Я боюсь, что курс лечения вам не помогает.
   - Курс лечения мне необходим, - заметил Николай Артемьевич, - у меня печень не в порядке.
   В это мгновение вошел Шубин. Он казался усталым. Легкая, чуть-чуть насмешливая улыбка играла на его губах.
   - Вы меня спрашивали, Анна Васильевна? - промолвил он.
   - Да, конечно, спрашивала. Помилуй, Paul, это ужасно. Я тобой очень недовольна. Как ты можешь манкировать Николаю Артемьевичу?
   - Николай Артемьевич вам жаловался на меня? - спросил, Шубин и с тою же усмешкой на губах глянул на Стахова.
   Тот отвернулся и опустил глаза.
   - Да, жаловался. Я не знаю, чем ты перед ним провинился, но ты должен сейчас извиниться, потому что его здоровье очень теперь расстроено, и, наконец, мы все в молодых летах должны уважать своих благодетелей.
   "Эх, логика!" - подумал Шубин и обратился к Стахову:
   - Я готов извиниться перед вами, Николай Артемьевич, - проговорил он с учтивым полупоклоном, - если я вас точно чем-нибудь обидел.
   - Я вовсе... не с тем, - возразил Николай Артемьевич, по-прежнему избегая взоров Шубина. - Впрочем, я охотно вас прощаю, потому что, вы знаете, я невзыскательный человек.
   - О, это не подвержено никакому сомнению! - промолвил Шубин. - Но позвольте полюбопытствовать: известно ли Анне Васильевне, в чем именно состоит моя вина?
   - Нет, я ничего не знаю, - заметила Анна Васильевна и вытянула шею.
   - О боже мой! - торопливо воскликнул Николай Артемьевич, - сколько раз уж я просил, умолял, сколько раз говорил, как мне противны все эти объяснения и сцены! В кои-то веки приедешь домой, хочешь отдохнуть, - говорят: семейный круг, interieur, будь семьянином, - а тут сцены, неприятности. Минуты нет покоя. Поневоле поедешь в клуб или... или куда-нибудь. Человек живой, у него физика, она имеет свои требования, а тут...
   И, не докончив начатой речи, Николай Артемьевич быстро вышел вон и хлопнул дверью. Анна Васильевна посмотрела ему вслед.
   - В клуб? - горько прошептала она. - Не в клуб вы едете, ветреник! В клубе некому дарить лошадей собственного завода - да еще серых! Любимой моей масти. Да, да, легкомысленный человек, - прибавила она, возвысив голос, - не в клуб вы едете. А ты, Paul, - продолжала она, вставая, - как тебе не стыдно? Кажется, не маленький. Вот теперь у меня голова заболела. Где Зоя, не знаешь?
   - Кажется, у себя наверху. Рассудительная сия лисичка в такую погоду всегда в свою норку прячется.
   - Ну, пожалуйста, пожалуйста! - Анна Васильевна поискала вокруг себя. - Рюмочку мою с натертым хреном ты не видел? Paul, сделай одолжение, вперед не серди меня.
   - Где вас рассердить, тетушка? Дайте мне вашу ручку поцеловать. А хрен ваш я видел в кабинете на столике.
   - Дарья его вечно где-нибудь позабудет, - промолвила Анна Васильевна и удалилась, шумя шелковым платьем.
   Шубин хотел было пойти за ней, но остановился, услышав за собою медлительный голос Увара Ивановича.
   - Не так бы тебя, молокососа... следовало, - говорил вперемежку отставной корнет.
   Шубин подошел к нему.
   - А за что же бы меня следовало, достохвальный Увар Иванович?
   - За что? Млад ты, так уважай. Да.
   - Кого?
   - Кого? Известно, кого. Скаль зубы-то.
   Шубин скрестил руки на груди.
   - Ах вы, представитель хорового начала, - воскликнул он, - черноземная вы сила, фундамент вы общественного здания!
   Увар Иванович заиграл пальцами.
   - Полно, брат, не искушай.
   - Ведь вот, - продолжал Шубин, - не молодой, кажется, дворянин, а сколько в нем еще таится счастливой, детской веры! Уважать! Да знаете ли вы, стихийный вы человек, за что Николай Артемьевич гневается на меня? Ведь я с ним сегодня целое утро провел у его немки; ведь мы сегодня втроем пели "Не отходи от меня"; вот бы вы послушали. Вас, кажется, это берет. Пели мы, сударь мой, пели - ну и скучно мне стало; вижу я: дело неладно, нежности много. Я и начал дразнить обоих. Хорошо вышло. Сперва она на меня рассердилась, а потом на него; а потом он на нее рассердился и сказал ей, что он только дома счастлив и что у него там рай; а она ему сказала, что он нравственности не имеет; а я ей сказал: "Ах!" по-немецки; он ушел, а я остался; он приехал сюда, в рай то есть, а в раю ему тошно. Вот он и принялся брюзжать. Ну-с, кто теперь, по-вашему, виноват?
   - Конечно, ты, - возразил Увар Иванович.
   Шубин уставился на него.
   - Осмелюсь спросить у вас, почтенный витязь, - начал он подобострастным голосом, - эти загадочные слова вы изволили произнести вследствие какого-либо соображения вашей мыслительной способности или же под наитием мгновенной потребности произвести сотрясение в воздухе, называемое звуком?
   - Не искушай, говорят! - простонал Увар Иванович.
   Шубин засмеялся и выбежал вон.
   - Эй! - воскликнул четверть часа спустя Увар Иванович, - того... рюмку водки.
   Казачок принес водки и закуску на подносе. Увар Иванович тихонько взял с подноса рюмку и долго, с усиленным вниманием глядел на нее, как будто не понимая хорошенько, что у него такое в руке. Потом он посмотрел на казачка и спросил: не Васькой ли его зовут? Потом он принял огорченный вид, выпил водки, закусил и полез доставать носовой платок из кармана. Но казачок уже давно отнес поднос и графин на место, и остаток селедки съел, и уже успел соснуть, прикорнув к барскому пальто, а Увар Иванович все еще держал платок перед собою на растопыренных пальцах и с тем же усиленным вниманием посматривал то в окно, то на пол и стены.
  

IX

  
   Шубин вернулся к себе во флигель и раскрыл было книгу. Камердинер Николая Артемьевича осторожно вошел в его комнату и вручил ему небольшую треугольную записку, запечатанную крупною гербовою печатью. "Я надеюсь, - стояло в этой записке, - что вы, как честный человек, не позволите себе намекнуть даже единым словом на некоторый вексель, о котором была сегодня утром речь. Вам известны мои отношения и мои правила, незначительность самой суммы и другие обстоятельства; наконец есть семейные тайны, которые должно уважать, и семейное спокойствие есть такая святыня, которую одни etres sans coeur {существа без сердца (франц.).}, к которым я не имею причины вас причислить, отвергают! (Сию записку возвратите.) Н.С.".
   Шубин начертил внизу карандашом: "Не беспокойтесь - я еще пока платков из карманов не таскаю"; возвратил записку камердинеру и снова взялся за книгу. Но она скоро выскользнула у него из рук. Он посмотрел на заалевшееся небо, на две молодые могучие сосны, стоявшие особняком от остальных деревьев, подумал: "Днем сосны синеватые бывают, а какие они великолепно зеленые вечером", - и отправился в сад, с тайною надеждой встретить там Елену. Он не обманулся. Впереди, на дороге между кустами, мелькнуло ее платье. Он нагнал ее и, поравнявшись с нею, промолвил:
   - Не глядите в мою сторону, я не стою.
   Она бегло взглянула на него, бегло улыбнулась и пошла дальше, в глубь сада. Шубин отправился вслед за нею.
   - Я прошу вас не смотреть на меня, - начал он, - а заговариваю с вами: противоречие явное! Но это все равно, мне не впервой. Я сейчас вспомнил, что я еще не попросил у вас как следует прощения в моей глупой вчерашней выходке. Вы не сердитесь на меня, Елена Николаевна?
   Она остановилась и не тотчас отвечала ему - не потому, чтоб она сердилась, а ее мысли были далеко.
   - Нет, - сказала она наконец, - я нисколько не сержусь.
   Шубин закусил губу.
   - Какое озабоченное... и какое равнодушное лицо! - пробормотал он. - Елена Николаевна, - продолжал он, возвысив голос, - позвольте мне рассказать вам маленький анекдотец. У меня был приятель, а у этого приятеля был тоже приятель, который сперва вел себя, как следует порядочному человеку, а потом запил. Вот однажды рано поутру мой приятель встречает его на улице (а уж они, заметьте, раззнакомились), встречает его и видит, что он пьян. Мой приятель взял да отвернулся от него. А тот-то подошел, да и говорит: "Я бы не рассердился, говорит, если б вы не поклонились, но зачем отворачиваться? Может быть, это я с горя. Мир моему праху!"
   Шубин умолк.
   - И только? - спросила Елена.
   - Только.
   - Я вас не понимаю. На что вы намекаете? Сейчас вы говорили мне, чтоб я не глядела в вашу сторону.
   - Да, а теперь я вам рассказал, как нехорошо отворачиваться.
   - Да разве я... - начала было Елена.
   - А разве нет?
   Елена слегка покраснела и протянула Шубину руку. Он крепко пожал ее.
   - Вот вы меня как будто поймали на дурном чувстве, - сказала Елена, - а ваше подозрение не справедливо. Я и не думала чуждаться вас.
   - Положим, положим. Но сознайтесь, что у вас в эту минуту тысяча мыслей в голове, из которых вы мне ни одной не поверите. Что? небось не правду я сказал?
   - Может быть.
   - Да отчего же это? отчего?
   - Мои мысли мне самой не ясны, - проговорила Елена.
   - Тут-то их и доверять другому, - подхватил Шубин. - Но я вам скажу, в чем дело. Вы дурного мнения обо мне.
   - Я?
   - Да, вы. Вы воображаете, что во мне все наполовину притворно, потому что я художник; что я не способен не только ни на какое дело, - в этом вы, вероятно, правы, - но даже ни к какому истинному, глубокому чувству: что я и плакать-то искренно не могу, что я болтун и сплетник, - и все потому, что я художник. Что же мы после этого за несчастные, богом убитые люди? Вы, например, я побожиться готов, не верите в мое раскаяние.
   - Нет, Павел Яковлевич, я верю в ваше раскаяние, и в ваши слезы я верю. Но мне кажется, самое ваше раскаяние вас забавляет, да и слезы тоже.
   Шубин дрогнул.
   - Ну, я вижу, это, как выражаются доктора, неизлечимый казус, casus incurabilis. Тут остается только поникнуть головой да покориться. А между тем, господи! неужели это правда, неужели же я все с собой вожусь, когда рядом живет такая душа? И знать, что никогда не проникнешь в эту душу, никогда не будешь ведать, отчего она грустит, отчего она радуется, что в ней бродит, чего ей хочется, куда она идет... Скажите, - промолвил он после небольшого молчания, - вы никогда, ни за что, ни в каком случае не полюбили бы художника?
   Елена посмотрела ему прямо в глаза.
   - Не думаю, Павел Яковлевич; нет.
   - Что и требовалось доказать, - проговорил с комической унылостию Шубин. - Засим, я полагаю, мне приличнее не мешать вашей уединенной прогулке. Профессор спросил бы вас: а на основании каких данных вы сказали нет? Но я не профессор, я дитя, по вашим понятиям; но от детей не отворачиваются, помните. Прощайте. Мир моему праху!
   Елена хотела было остановить его, но подумала и тоже сказала:
   - Прощайте.
   Шубин вышел со двора. В недальнем расстоянии от дачи Стаховых встретился ему Берсенев. Он шел проворными шагами, наклонив голову и сдвинув шляпу на затылок.
   - Андрей Петрович! - крикнул Шубин.
   Тот остановился.
   - Ступай, ступай, - продолжал Шубин, - я только так, я тебя не задерживаю, - и проберись прямо в сад; там ты найдешь Елену. Она, кажется, тебя ждет... кого-то она ждет, во всяком случае... Понимаешь ты силу этих слов: она ждет! А знаешь, брат, какое удивительное обстоятельство? Представь, вот уже два года, как я живу с ней в одном доме, я в нее влюблен, и только сейчас, сию минуту, не то что понял, а увидал ее. Увидал и руки расставил. Не взирай на меня, пожалуйста, с этою лжеязвительною усмешкой, которая мало идет к твоим степенным чертам. Ну да, разумею, ты хочешь напомнить мне об Аннушке. Что ж? Я не отказываюсь. Нашему брату Аннушки под стать. Да здравствуют же Аннушки, и Зои, и самые даже Августины Христиановны! Ты ступай к Елене теперь, а я отправлюсь... ты думаешь, к Аннушке? Нет, брат, хуже: к князю Чикурасову. Есть такой меценат из казанских татар, вроде Волгина. Видишь ты это пригласительное письмо, эти буквы: R.S.V.Р.? {Repondez s'il vous plait - ответьте, пожалуйста (франц.).} И в деревне мне нет покоя! Addio! {Прощай! (итал.).}
   Берсенев выслушал тираду. Шубина молча и как будто конфузясь немножко за него, потом он вошел на двор стаховской дачи. А Шубин действительно поехал к князю Чикурасову, которому наговорил, с самым любезным видом, самых колких дерзостей. Меценат из казанских татар хохотал, гости мецената смеялись, а никому не было весело, и, расставшись, все злились. Так два малознакомых господина, встретившись на Невском, внезапно оскалят друг перед другом зубы, приторно съежат глаза, нос и щеки и тотчас же, миновав друг друга, принимают прежнее, равнодушное или угрюмое, большею частию геморроидальное, выражение.
  

X

  
   Елена дружелюбно встретила Берсенева, уже не в саду, а в гостиной, и тотчас же, почти нетерпеливо, возобновила вчерашний разговор. Она была одна: Николай Артемьевич тихонько скрылся куда-то, Анна Васильевна лежала наверху с мокрою повязкой на голове. Зоя сидела возле нее, аккуратно расправив юбку и сложив на коленях ручки; Увар Иванович почивал в мезонине на широком и удобном диване, получившем прозвище "Самосон". Берсенев снова упомянул о своем отце: он свято чтил его память. Скажем и мы несколько слов о нем.
   Владелец восьмидесяти двух душ, которых он освободил перед смертию, иллюминат, старый геттингенский студент, автор рукописного сочинения о "Проступлениях или преобразованиях духа в мире", сочинения, в котором шеллингианизм, сведенборгианизм и республиканизм смешались самым оригинальным образом, отец Берсенева привез его в Москву еще мальчиком, тотчас после кончины его матери, и сам занялся его воспитанием. Он подготовлялся к каждому уроку, трудился необыкновенно добросовестно и совершенно неуспешно: он был мечтатель, книжник, мистик, говорил с запинкой, глухим голосом, выражался темно и кудряво, все больше сравнениями, дичился даже сына, которого любил страстно. Не мудрено, что сын только хлопал глазами за его уроками и не подвигался ни на волос. Старик (ему было под пятьдесят лет, он женился очень поздно) догадался наконец, что дело не идет на лад, и поместил своего Андрюшу в пансион. Андрюша стал учиться, но из-под родительского присмотра не вышел: отец навещал его беспрестанно, надоедая содержателю своими наставлениями и беседами; надзиратели также тяготились незваным гостем: он то и дело приносил им какие-то, по их словам, премудреные книги о воспитании. Даже школьникам становилось неловко при виде смуглого и рябого лица старика, его тощей фигуры, постоянно облеченной в какой-то вострополый серый фрак. Школьники не подозревали тогда, что этот угрюмый, никогда не улыбавшийся господин, с журавлиной походкой и длинным носом - сердцем сокрушался и болел о каждом из них почти так же, как о собственном сыне. Он однажды вздумал побеседовать с ними о Вашингтоне. "Юные питомцы!" - начал он, но при первых звуках его странного голоса юные питомцы разбежались. Честный геттингенец жил не на розах: он был постоянно подавлен ходом истории, всякого рода вопросами и соображениями. Когда молодой Берсенев поступил в университет, он ездил с ним на лекции; но уже здоровье начинало изменять ему. События 48-го года потрясли его до основания (надо было всю книгу переделать), и он умер зимой 53-го года, не дождавшись выхода сына из университета, но заранее поздравив его кандидатом и благословив его на служение науке. "Передаю тебе светоч, - говорил он ему за два часа до смерти, - я держал его, покамест мог, не выпускай и ты сей светоч до конца".
   Берсенев долго говорил с Еленой о своем отце. Неловкость, которую он чувствовал в ее присутствии, исчезла, и пришепетывал он не так сильно. Разговор перешел к университету.
   - Скажите, - спросила его Елена, - между вашими товарищами были замечательные люди?
   Берсенев вспомнил слова Шубина.
   - Нет, Елена Николаевна, сказать вам по правде, не было между нами ни одного замечательного человека. Да и где! Было, говорят, время в Московском университете! Только не теперь. Теперь это училище - не университет. Мне было тяжело с моими товарищами, - прибавил он, понизив голос.
   - Тяжело?.. - прошептала Елена.
   - Впрочем, - продолжал Берсенев, - я должен оговориться. Я знаю одного студента, - правда, он не моего курса, - это действительно замечательный человек.
   - Как его зовут? - с живостью спросила Елена.
   - Инсаров, Дмитрий Никанорович. Он болгар.
   - Не русский?
   - Нет, не русский.
   - Зачем же он живет в Москве?
   - Он приехал сюда учиться. И знаете ли, с какою целью он учится? У него одна мысль: освобождение его родины. И судьба его необыкновенная. Отец его был довольно зажиточный купец, родом из Тырнова. Тырнов теперь небольшой городок, а в старину это была столица Болгарии, когда еще Болгария была независимым королевством. Торговал он в Софии, имел сношения c Россией; сестра его, родная тетка Инсарова, до сих пор живет в Киеве, замужем за старшим учителей истории в тамошней гимназии. В тысяча восемьсот тридцать пятом году, стало быть восемнадцать лет тому назад, совершилось ужасное злодеяние: мать Инсарова вдруг пропала без вести; через неделю ее нашли зарезанною. - Елена содрогнулась. Берсенев остановился.
   - Продолжайте, продолжайте, - проговорила она.
   - Ходили слухи, что ее похитил и убил турецкий ага; ее муж, отец Инсарова, дознался правды, хотел отмстить, но он только ранил кинжалом агу... Его расстреляли.
   - Расстреляли? без суда?
   - Да. Инсарову в то время пошел восьмой год. Он остался на руках у соседей. Сестра узнала об участи братниного семейства и пожелала иметь племянника у себя. Его доставили в Одессу, а оттуда в Киев. В Киеве он прожил целых двенадцать лет. Оттого он так хорошо говорит по-русски.
   - Он говорит по-русски?
   - Как мы с вами. Когда ему минуло двадцать лет (это было в начале сорок восьмого года), он пожелал вернуться на родину. Был в Софии и Тырнове, всю Болгарию исходил вдоль и поперек, провел в ней два года, выучился опять родному языку. Турецкое правительство преследовало его, и он, вероятно, в эти два года подвергался большим опасностям; я раз увидел у него на шее широкий рубец, должно быть, след раны; но он об этом говорить не любит. Он тоже в своем роде молчальник. Я пытался его расспрашивать - не тут-то было. Отвечает общими фразами. Он ужасно упрям. В пятидесятом году он опять приехал в Россию, в Москву, с намерением образоваться вполне, сблизиться с русскими, а потом, когда он выйдет из университета...
&nb

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 484 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа