лиона. Правда это?
- А я стал втрое богаче, - сказал Пьер. Пьер, несмотря на то, что
долги жены и необходимость построек изменили его дела, продолжал
рассказывать, что он стал втрое богаче.
- Что я выиграл несомненно, - сказал он, - так это свободу... -
начал он было серьезно; но раздумал продолжать, заметив, что это был слишком
эгоистический предмет разговора.
- А вы строитесь?
- Да, Савельич велит.
- Скажите, вы не знали еще о кончине графини, когда остались в Москве?
- сказала княжна Марья и тотчас же покраснела, заметив, что, делая этот
вопрос вслед за его словами о том, что он свободен, она приписывает его
словам такое значение, которого они, может быть, не имели.
- Нет, - отвечал Пьер, не найдя, очевидно, неловким то толкование,
которое дала княжна Марья его упоминанию о своей свободе. - Я узнал это в
Орле, и вы не можете себе представить, как меня это поразило. Мы не были
примерные супруги, - сказал он быстро, взглянув на Наташу и заметив в лице
ее любопытство о том, как он отзовется о своей жене. - Но смерть эта меня
страшно поразила. Когда два человека ссорятся - всегда оба виноваты. И своя
вина делается вдруг страшно тяжела перед человеком, которого уже нет больше.
И потом такая смерть... без друзей, без утешения. Мне очень, очень жаль еe,
- кончил он и с удовольствием заметил радостное одобрение на лице Наташи.
- Да, вот вы опять холостяк и жених, - сказала княжна Марья.
Пьер вдруг багрово покраснел и долго старался не смотреть на Наташу.
Когда он решился взглянуть на нее, лицо ее было холодно, строго и даже
презрительно, как ему показалось.
- Но вы точно видели и говорили с Наполеоном, как нам рассказывали? -
сказала княжна Марья.
Пьер засмеялся.
- Ни разу, никогда. Всегда всем кажется, что быть в плену - значит
быть в гостях у Наполеона. Я не только не видал его, но и не слыхал о нем. Я
был гораздо в худшем обществе.
Ужин кончался, и Пьер, сначала отказывавшийся от рассказа о своем
плене, понемногу вовлекся в этот рассказ.
- Но ведь правда, что вы остались, чтоб убить Наполеона? - спросила
его Наташа, слегка улыбаясь. - Я тогда догадалась, когда мы вас встретили у
Сухаревой башни; помните?
Пьер признался, что это была правда, и с этого вопроса, понемногу
руководимый вопросами княжны Марьи и в особенности Наташи, вовлекся в
подробный рассказ о своих похождениях.
Сначала он рассказывал с тем насмешливым, кротким взглядом, который он
имел теперь на людей и в особенности на самого себя; но потом, когда он
дошел до рассказа об ужасах и страданиях, которые он видел, он, сам того не
замечая, увлекся и стал говорить с сдержанным волнением человека, в
воспоминании переживающего сильные впечатления.
Княжна Марья с кроткой улыбкой смотрела то на Пьера, то на Наташу. Она
во всем этом рассказе видела только Пьера и его доброту. Наташа,
облокотившись на руку, с постоянно изменяющимся, вместе с рассказом,
выражением лица, следила, ни на минуту не отрываясь, за Пьером, видимо,
переживая с ним вместе то, что он рассказывал. Не только ее взгляд, но
восклицания и короткие вопросы, которые она делала, показывали Пьеру, что из
того, что он рассказывал, она понимала именно то, что он хотел передать.
Видно было, что она понимала не только то, что он рассказывал, но и то, что
он хотел бы и не мог выразить словами. Про эпизод свой с ребенком и
женщиной, за защиту которых он был взят, Пьер рассказал таким образом:
- Это было ужасное зрелище, дети брошены, некоторые в огне... При мне
вытащили ребенка... женщины, с которых стаскивали вещи, вырывали серьги...
Пьер покраснел и замялся.
- Тут приехал разъезд, и всех тех, которые не грабили, всех мужчин
забрали. И меня.
- Вы, верно, не все рассказываете; вы, верно, сделали что-нибудь... -
сказала Наташа и помолчала, - хорошее.
Пьер продолжал рассказывать дальше. Когда он рассказывал про казнь, он
хотел обойти страшные подробности; но Наташа требовала, чтобы он ничего не
пропускал.
Пьер начал было рассказывать про Каратаева (он уже встал из-за стола и
ходил, Наташа следила за ним глазами) и остановился.
- Нет, вы не можете понять, чему я научился у этого безграмотного
человека - дурачка.
- Нет, нет, говорите, - сказала Наташа. - Он где же?
- Его убили почти при мне. - И Пьер стал рассказывать последнее время
их отступления, болезнь Каратаева (голос его дрожал беспрестанно) и его
смерть.
Пьер рассказывал свои похождения так, как он никогда их еще не
рассказывал никому, как он сам с собою никогда еще не вспоминал их. Он видел
теперь как будто новое значение во всем том, что он пережил. Теперь, когда
он рассказывал все это Наташе, он испытывал то редкое наслаждение, которое
дают женщины, слушая мужчину, - не умные женщины, которые, слушая,
стараются или запомнить, что им говорят, для того чтобы обогатить свой ум и
при случае пересказать то же или приладить рассказываемое к своему и
сообщить поскорее свои умные речи, выработанные в своем маленьком умственном
хозяйстве; а то наслажденье, которое дают настоящие женщины, одаренные
способностью выбирания и всасыванья в себя всего лучшего, что только есть в
проявлениях мужчины. Наташа, сама не зная этого, была вся внимание: она не
упускала ни слова, ни колебания голоса, ни взгляда, ни вздрагиванья мускула
лица, ни жеста Пьера. Она на лету ловила еще не высказанное слово и прямо
вносила в свое раскрытое сердце, угадывая тайный смысл всей душевной работы
Пьера.
Княжна Марья понимала рассказ, сочувствовала ему, но она теперь видела
другое, что поглощало все ее внимание; она видела возможность любви и
счастия между Наташей и Пьером. И в первый раз пришедшая ей эта мысль
наполняла ее душу радостию.
Было три часа ночи. Официанты с грустными и строгими лицами приходили
переменять свечи, но никто не замечал их.
Пьер кончил свой рассказ. Наташа блестящими, оживленными глазами
продолжала упорно и внимательно глядеть на Пьера, как будто желая понять еще
то остальное, что он не высказал, может быть. Пьер в стыдливом и счастливом
смущении изредка взглядывал на нее и придумывал, что бы сказать теперь,
чтобы перевести разговор на другой предмет. Княжна Марья молчала. Никому в
голову не приходило, что три часа ночи и что пора спать.
- Говорят: несчастия, страдания, - сказал Пьер. - Да ежели бы
сейчас, сию минуту мне сказали: хочешь оставаться, чем ты был до плена, или
сначала пережить все это? Ради бога, еще раз плен и лошадиное мясо. Мы
думаем, как нас выкинет из привычной дорожки, что все пропало; а тут только
начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много,
много. Это я вам говорю, - сказал он, обращаясь к Наташе.
- Да, да, - сказала она, отвечая на совсем другое, - и я ничего бы
не желала, как только пережить все сначала.
Пьер внимательно посмотрел на нее.
- Да, и больше ничего, - подтвердила Наташа.
- Неправда, неправда, - закричал Пьер. - Я не виноват, что я жив и
хочу жить; и вы тоже.
Вдруг Наташа опустила голову на руки и заплакала.
- Что ты, Наташа? - сказала княжна Марья.
- Ничего, ничего. - Она улыбнулась сквозь слезы Пьеру. - Прощайте,
пора спать.
Пьер встал и простился.
Княжна Марья и Наташа, как и всегда, сошлись в спальне. Они поговорили
о том, что рассказывал Пьер. Княжна Марья не говорила своего мнения о Пьере.
Наташа тоже не говорила о нем.
- Ну, прощай, Мари, - сказала Наташа. - Знаешь, я часто боюсь, что
мы не говорим о нем (князе Андрее), как будто мы боимся унизить наше
чувство, и забываем.
Княжна Марья тяжело вздохнула и этим вздохом признала справедливость
слов Наташи; но словами она не согласилась с ней.
- Разве можно забыть? - сказала она.
- Мне так хорошо было нынче рассказать все; и тяжело, и больно, и
хорошо. Очень хорошо, - сказала Наташа, - я уверена, что он точно любил
его. От этого я рассказала ему... ничего, что я рассказала ему? - вдруг
покраснев, спросила она.
- Пьеру? О нет! Какой он прекрасный, - сказала княжна Марья.
- Знаешь, Мари, - вдруг сказала Наташа с шаловливой улыбкой, которой
давно не видала княжна Марья на ее лице. - Он сделался какой-то чистый,
гладкий, свежий; точно из бани, ты понимаешь? - морально из бани. Правда?
- Да, - сказала княжна Марья, - он много выиграл.
- И сюртучок коротенький, и стриженые волосы; точно, ну точно из
бани... папа, бывало...
- Я понимаю, что он (князь Андрей) никого так не любил, как его, -
сказала княжна Марья.
- Да, и он особенный от него. Говорят, что дружны мужчины, когда
совсем особенные. Должно быть, это правда. Правда, он совсем на него не
похож ничем?
- Да, и чудесный.
- Ну, прощай, - отвечала Наташа. И та же шаловливая улыбка, как бы
забывшись, долго оставалась на ее лице.
Пьер долго не мог заснуть в этот день; он взад и вперед ходил по
комнате, то нахмурившись, вдумываясь во что-то трудное, вдруг пожимая
плечами и вздрагивая, то счастливо улыбаясь.
Он думал о князе Андрее, о Наташе, об их любви, и то ревновал ее к
прошедшему, то упрекал, то прощал себя за это. Было уже шесть часов утра, а
он все ходил по комнате.
"Ну что ж делать. Уж если нельзя без этого! Что ж делать! Значит, так
надо", - сказал он себе и, поспешно раздевшись, лег в постель, счастливый и
взволнованный, но без сомнений и нерешительностей.
"Надо, как ни странно, как ни невозможно это счастье, - надо сделать
все для того, чтобы быть с ней мужем и женой", - сказал он себе.
Пьер еще за несколько дней перед этим назначил в пятницу день своего
отъезда в Петербург. Когда он проснулся, в четверг, Савельич пришел к нему
за приказаниями об укладке вещей в дорогу.
"Как в Петербург? Что такое Петербург? Кто в Петербурге? - невольно,
хотя и про себя, спросил он. - Да, что-то такое давно, давно, еще прежде,
чем это случилось, я зачем-то собирался ехать в Петербург, - вспомнил он.
- Отчего же? я и поеду, может быть. Какой он добрый, внимательный, как все
помнит! - подумал он, глядя на старое лицо Савельича. - И какая улыбка
приятная!" - подумал он.
- Что ж, все не хочешь на волю, Савельич? - спросил Пьер.
- Зачем мне, ваше сиятельство, воля? При покойном графе, царство
небесное, жили и при вас обиды не видим.
- Ну, а дети?
- И дети проживут, ваше сиятельство: за такими господами жить можно.
- Ну, а наследники мои? - сказал Пьер. - Вдруг я женюсь... Ведь
может случиться, - прибавил он с невольной улыбкой.
- И осмеливаюсь доложить: хорошее дело, ваше сиятельство.
"Как он думает это легко, - подумал Пьер. - Он не знает, как это
страшно, как опасно. Слишком рано или слишком поздно... Страшно!"
- Как же изволите приказать? Завтра изволите ехать? - спросил
Савельич.
- Нет; я немножко отложу. Я тогда скажу. Ты меня извини за хлопоты, -
сказал Пьер и, глядя на улыбку Савельича, подумал: "Как странно, однако, что
он не знает, что теперь нет никакого Петербурга и что прежде всего надо,
чтоб решилось то. Впрочем, он, верно, знает, но только притворяется.
Поговорить с ним? Как он думает? - подумал Пьер. - Нет, после
когда-нибудь".
За завтраком Пьер сообщил княжне, что он был вчера у княжны Марьи и
застал там, - можете себе представить кого? - Натали Ростову.
Княжна сделала вид, что она в этом известии не видит ничего более
необыкновенного, как в том, что Пьер видел Анну Семеновну.
- Вы ее знаете? - спросил Пьер.
- Я видела княжну, - отвечала она. - Я слышала, что ее сватали за
молодого Ростова. Это было бы очень хорошо для Ростовых; говорят, они совсем
разорились.
- Нет, Ростову вы знаете?
- Слышала тогда только про эту историю. Очень жалко.
"Нет, она не понимает или притворяется, - подумал Пьер. - Лучше тоже
не говорить ей".
Княжна также приготавливала провизию на дорогу Пьеру.
"Как они добры все, - думал Пьер, - что они теперь, когда уж наверное
им это не может быть более интересно, занимаются всем этим. И все для меня;
вот что удивительно".
В этот же день к Пьеру приехал полицеймейстер с предложением прислать
доверенного в Грановитую палату для приема вещей, раздаваемых нынче
владельцам.
"Вот и этот тоже, - думал Пьер, глядя в лицо полицеймейстера, - какой
славный, красивый офицер и как добр! Теперь занимается такими пустяками. А
еще говорят, что он не честен и пользуется. Какой вздор! А впрочем, отчего
же ему и не пользоваться? Он так и воспитан. И все так делают. А такое
приятное, доброе лицо, и улыбается, глядя на меня".
Пьер поехал обедать к княжне Марье.
Проезжая по улицам между пожарищами домов, он удивлялся красоте этих
развалин. Печные трубы домов, отвалившиеся стены, живописно напоминая Рейн и
Колизей, тянулись, скрывая друг друга, по обгорелым кварталам. Встречавшиеся
извозчики и ездоки, плотники, рубившие срубы, торговки и лавочники, все с
веселыми, сияющими лицами, взглядывали на Пьера и говорили как будто: "А,
вот он! Посмотрим, что выйдет из этого".
При входе в дом княжны Марьи на Пьера нашло сомнение в справедливости
того, что он был здесь вчера, виделся с Наташей и говорил с ней. "Может
быть, это я выдумал. Может быть, я войду и никого не увижу". Но не успел он
вступить в комнату, как уже во всем существе своем, по мгновенному лишению
своей свободы, он почувствовал ее присутствие. Она была в том же черном
платье с мягкими складками и так же причесана, как и вчера, но она была
совсем другая. Если б она была такою вчера, когда он вошел в комнату, он бы
не мог ни на мгновение не узнать ее.
Она была такою же, какою он знал ее почти ребенком и потом невестой
князя Андрея. Веселый вопросительный блеск светился в ее глазах; на лице
было ласковое и странно-шаловливое выражение.
Пьер обедал и просидел бы весь вечер; но княжна Марья ехала ко
всенощной, и Пьер уехал с ними вместе.
На другой день Пьер приехал рано, обедал и просидел весь вечер.
Несмотря на то, что княжна Марья и Наташа были очевидно рады гостю; несмотря
на то, что весь интерес жизни Пьера сосредоточивался теперь в этом доме, к
вечеру они все переговорили, и разговор переходил беспрестанно с одного
ничтожного предмета на другой и часто прерывался. Пьер засиделся в этот
вечер так поздно, что княжна Марья и Наташа переглядывались между собою,
очевидно ожидая, скоро ли он уйдет. Пьер видел это и не мог уйти. Ему
становилось тяжело, неловко, но он все сидел, потому что не мог подняться и
уйти.
Княжна Марья, не предвидя этому конца, первая встала и, жалуясь на
мигрень, стала прощаться.
- Так вы завтра едете в Петербург? - сказала ока.
- Нет, я не еду, - с удивлением и как будто обидясь, поспешно сказал
Пьер. - Да нет, в Петербург? Завтра; только я не прощаюсь. Я заеду за
комиссиями, - сказал он, стоя перед княжной Марьей, краснея и не уходя.
Наташа подала ему руку и вышла. Княжна Марья, напротив, вместо того
чтобы уйти, опустилась в кресло и своим лучистым, глубоким взглядом строго и
внимательно посмотрела на Пьера. Усталость, которую она очевидно выказывала
перед этим, теперь совсем прошла. Она тяжело и продолжительно вздохнула, как
будто приготавливаясь к длинному разговору.
Все смущение и неловкость Пьера, при удалении Наташи, мгновенно исчезли
и заменились взволнованным оживлением. Он быстро придвинул кресло совсем
близко к княжне Марье.
- Да, я и хотел сказать вам, - сказал он, отвечая, как на слова, на
ее взгляд. - Княжна, помогите мне. Что мне делать? Могу я надеяться?
Княжна, друг мой, выслушайте меня. Я все знаю. Я знаю, что я не стою ее; я
знаю, что теперь невозможно говорить об этом. Но я хочу быть братом ей. Нет,
я не хочу.. я не могу...
Он остановился и потер себе лицо и глаза руками.
- Ну, вот, - продолжал он, видимо сделав усилие над собой, чтобы
говорить связно. - Я не знаю, с каких пор я люблю ее. Но я одну только ее,
одну любил во всю мою жизнь и люблю так, что без нее не могу себе
представить жизни. Просить руки ее теперь я не решаюсь; но мысль о том, что,
может быть, она могла бы быть моею и что я упущу эту возможность...
возможность... ужасна. Скажите, могу я надеяться? Скажите, что мне делать?
Милая княжна, - сказал он, помолчав немного и тронув ее за руку, так как
она не отвечала.
- Я думаю о том, что вы мне сказали, - отвечала княжна Марья. - Вот
что я скажу вам. Вы правы, что теперь говорить ей об любви... - Княжна
остановилась. Она хотела сказать: говорить ей о любви теперь невозможно; но
она остановилась, потому что она третий день видела по вдруг переменившейся
Наташе, что не только Наташа не оскорбилась бы, если б ей Пьер высказал свою
любовь, но что она одного только этого и желала.
- Говорить ей теперь... нельзя, - все-таки сказала княжна Марья.
- Но что же мне делать?
- Поручите это мне, - сказала княжна Марья. - Я знаю...
Пьер смотрел в глаза княжне Марье.
- Ну, ну... - говорил он.
- Я знаю, что она любит... полюбит вас, - поправилась княжна Марья.
Не успела она сказать эти слова, как Пьер вскочил и с испуганным лицом
схватил за руку княжну Марью.
- Отчего вы думаете? Вы думаете, что я могу надеяться? Вы думаете?!
- Да, думаю, - улыбаясь, сказала княжна Марья. - Напишите родителям.
И поручите мне. Я скажу ей, когда будет можно. Я желаю этого. И сердце мое
чувствует, что это будет.
- Нет, это не может быть! Как я счастлив! Но это не может быть... Как
я счастлив! Нет, не может быть! - говорил Пьер, целуя руки княжны Марьи.
- Вы поезжайте в Петербург; это лучше. А я напишу вам, - сказала она.
- В Петербург? Ехать? Хорошо, да, ехать. Но завтра я могу приехать к
вам?
На другой день Пьер приехал проститься. Наташа была менее оживлена, чем
в прежние дни; но в этот день, иногда взглянув ей в глаза, Пьер чувствовал,
что он исчезает, что ни его, ни ее нет больше, а есть одно чувство счастья.
"Неужели? Нет, не может быть", - говорил он себе при каждом ее взгляде,
жесте, слове, наполнявших его душу радостью.
Когда он, прощаясь с нею, взял ее тонкую, худую руку, он невольно
несколько дольше удержал ее в своей.
"Неужели эта рука, это лицо, эти глаза, все это чуждое мне сокровище
женской прелести, неужели это все будет вечно мое, привычное, такое же,
каким я сам для себя? Нет, это невозможно!.."
- Прощайте, граф, - сказала она ему громко. - Я очень буду ждать
вас, - прибавила она шепотом.
И эти простые слова, взгляд и выражение лица, сопровождавшие их, в
продолжение двух месяцев составляли предмет неистощимых воспоминаний,
объяснений и счастливых мечтаний Пьера. "Я очень буду ждать вас... Да, да,
как она сказала? Да, я очень буду ждать вас. Ах, как я счастлив! Что ж это
такое, как я счастлив!" - говорил себе Пьер.
В душе Пьера теперь не происходило ничего подобного тому, что
происходило в ней в подобных же обстоятельствах во время его сватовства с
Элен.
Он не повторял, как тогда, с болезненным стыдом слов, сказанных им, не
говорил себе: "Ах, зачем я не сказал этого, и зачем, зачем я сказал тогда
"je vous aime"?" [12] Теперь, напротив, каждое слово ее, свое он
повторял в своем воображении со всеми подробностями лица, улыбки и ничего не
хотел ни убавить, ни прибавить: хотел только повторять. Сомнений в том,
хорошо ли, или дурно то, что он предпринял, - теперь не было и тени. Одно
только страшное сомнение иногда приходило ему в голову. Не во сне ли все
это? Не ошиблась ли княжна Марья? Не слишком ли я горд и самонадеян? Я верю;
а вдруг, что и должно случиться, княжна Марья скажет ей, а она улыбнется и
ответит: "Как странно! Он, верно, ошибся. Разве он не знает, что он человек,
просто человек, а я?.. Я совсем другое, высшее".
Только это сомнение часто приходило Пьеру. Планов он тоже не делал
теперь никаких. Ему казалось так невероятно предстоящее счастье, что стоило
этому совершиться, и уж дальше ничего не могло быть. Все кончалось.
Радостное, неожиданное сумасшествие, к которому Пьер считал себя
неспособным, овладело им. Весь смысл жизни, не для него одного, но для всего
мира, казался ему заключающимся только в его любви и в возможности ее любви
к нему. Иногда все люди казались ему занятыми только одним - его будущим
счастьем. Ему казалось иногда, что все они радуются так же, как и он сам, и
только стараются скрыть эту радость, притворяясь занятыми другими
интересами. В каждом слове и движении он видел намеки на свое счастие. Он
часто удивлял людей, встречавшихся с ним, своими значительными, выражавшими
тайное согласие, счастливыми взглядами и улыбками. Но когда он понимал, что
люди могли не знать про его счастье, он от всей души жалел их и испытывал
желание как-нибудь объяснить им, что все то, чем они заняты, есть
совершенный вздор и пустяки, не стоящие внимания.
Когда ему предлагали служить или когда обсуждали какие-нибудь общие,
государственные дела и войну, предполагая, что от такого или такого исхода
такого-то события зависит счастие всех людей, он слушал с кроткой
соболезнующею улыбкой и удивлял говоривших с ним людей своими странными
замечаниями. Но как те люди, которые казались Пьеру понимающими настоящий
смысл жизни, то есть его чувство, так и те несчастные, которые, очевидно, не
понимали этого, - все люди в этот период времени представлялись ему в таком
ярком свете сиявшего в нем чувства, что без малейшего усилия, он сразу,
встречаясь с каким бы то ни было человеком, видел в нем все, что было
хорошего и достойного любви.
Рассматривая дела и бумаги своей покойной жены, он к ее памяти не
испытывал никакого чувства, кроме жалости в том, что она не знала того
счастья, которое он знал теперь. Князь Василий, особенно гордый теперь
получением нового места и звезды, представлялся ему трогательным, добрым и
жалким стариком.
Пьер часто потом вспоминал это время счастливого безумия. Все суждения,
которые он составил себе о людях и обстоятельствах за этот период времени,
остались для него навсегда верными. Он не только не отрекался впоследствии
от этих взглядов на людей и вещи, но, напротив, в внутренних сомнениях и
противуречиях прибегал к тому взгляду, который он имел в это время безумия,
и взгляд этот всегда оказывался верен.
"Может быть, - думал он, - я и казался тогда странен и смешон; но я
тогда не был так безумен, как казалось. Напротив, я был тогда умнее и
проницательнее, чем когда-либо, и понимал все, что стоит понимать в жизни,
потому что... я был счастлив".
Безумие Пьера состояло в том, что он не дожидался, как прежде, личных
причин, которые он называл достоинствами людей, для того чтобы любить их, а
любовь переполняла его сердце, и он, беспричинно любя людей, находил
несомненные причины, за которые стоило любить их.
С первого того вечера, когда Наташа, после отъезда Пьера, с
радостно-насмешливой улыбкой сказала княжне Марье, что он точно, ну точно из
бани, и сюртучок, и стриженый, с этой минуты что-то скрытое и самой ей
неизвестное, но непреодолимое проснулось в душе Наташи.
Все: лицо, походка, взгляд, голос - все вдруг изменилось в ней.
Неожиданные для нее самой - сила жизни, надежды на счастье всплыли наружу и
требовали удовлетворения. С первого вечера Наташа как будто забыла все то,
что с ней было. Она с тех пор ни разу не пожаловалась на свое положение, ни
одного слова не сказала о прошедшем и не боялась уже делать веселые планы на
будущее. Она мало говорила о Пьере, но когда княжна Марья упоминала о нем,
давно потухший блеск зажигался в ее глазах и губы морщились странной
улыбкой.
Перемена, происшедшая в Наташе, сначала удивила княжну Марью; но когда
она поняла ее значение, то перемена эта огорчила ее. "Неужели она так мало
любила брата, что так скоро могла забыть его", - думала княжна Марья, когда
она одна обдумывала происшедшую перемену. Но когда она была с Наташей, то не
сердилась на нее и не упрекала ее. Проснувшаяся сила жизни, охватившая
Наташу, была, очевидно, так неудержима, так неожиданна для нее самой, что
княжна Марья в присутствии Наташи чувствовала, что она не имела права
упрекать ее даже в душе своей.
Наташа с такой полнотой и искренностью вся отдалась новому чувству, что
и не пыталась скрывать, что ей было теперь не горестно, а радостно и весело.
Когда, после ночного объяснения с Пьером, княжна Марья вернулась в свою
комнату, Наташа встретила ее на пороге.
- Он сказал? Да? Он сказал? - повторила она. И радостное и вместе
жалкое, просящее прощения за свою радость, выражение остановилось на лице
Наташи.
- Я хотела слушать у двери; но я знала, что ты скажешь мне.
Как ни понятен, как ни трогателен был для княжны Марьи тот взгляд,
которым смотрела на нее Наташа; как ни жалко ей было видеть ее волнение; но
слова Наташи в первую минуту оскорбили княжну Марью. Она вспомнила о брате,
о его любви.
"Но что же делать! она не может иначе", - подумала княжна Марья; и с
грустным и несколько строгим лицом передала она Наташе все, что сказал ей
Пьер. Услыхав, что он собирается в Петербург, Наташа изумилась.
- В Петербург? - повторила она, как бы не понимая. Но, вглядевшись в
грустное выражение лица княжны Марьи, она догадалась о причине ее грусти и
вдруг заплакала. - Мари, - сказала она, - научи, что мне делать. Я боюсь
быть дурной. Что ты скажешь, то я буду делать; научи меня...
- Ты любишь его?
- Да, - прошептала Наташа.
- О чем же ты плачешь? Я счастлива за тебя, - сказала княжна Марья,
за эти слезы простив уже совершенно радость Наташи.
- Это будет не скоро, когда-нибудь. Ты подумай, какое счастие, когда я
буду его женой, а ты выйдешь за Nicolas.
- Наташа, я тебя просила не говорить об этом. Будем говорить о тебе.
Они помолчали.
- Только для чего же в Петербург! - вдруг сказала Наташа, и сама же
поспешно ответила себе: - Нет, нет, это так надо... Да, Мари? Так надо...
[(сноска 1)] первая колонна направится туда-то (нем.). - Ред.
[(сноска 2)] "рыцарь без страха и упрека".
[(сноска 3)] Записки Вильсона. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
[(сноска 4)] История 1812 года Богдановича: характеристика
Кутузова и рассуждение о неудовлетворительности результатов Красненских
сражений. (Примеч. Л. Н. Толстого.)
[(сноска 5)] О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди!
О мои добрые друзья!
[(сноска 6)] Да здравствует Генрих Четвертый! Да здравствует
сей храбрый король! и т. д. (французская песня).
[(сноска 7)] Имевший тройной талант, пить, драться и быть
любезником... - Ред.
[(сноска 8)] Вы хотите мне сказать, что мне не на чем есть.
Напротив, могу вам служить всем, даже если бы вы захотели давать обеды.
[(сноска 9)] Я хочу сказать только то, что говорю.
[(сноска 10)] Это кощунство - воевать с таким народом, как
вы.
[(сноска 11)] Вы запускаетесь, мой милый.
[(сноска 12)] я люблю вас.
Прошло семь лет после 12-го года. Взволнованное историческое море
Европы улеглось в свои берега. Оно казалось затихшим; но таинственные силы,
двигающие человечество (таинственные потому, что законы, определяющие их
движение, неизвестны нам), продолжали свое действие.
Несмотря на то, что поверхность исторического моря казалась
неподвижною, так же непрерывно, как движение времени, двигалось
человечество. Слагались, разлагались различные группы людских сцеплений;
подготовлялись причины образования и разложения государств, перемещений
народов.
Историческое море, не как прежде, направлялось порывами от одного
берега к другому: оно бурлило в глубине. Исторические лица, не как прежде,
носились волнами от одного берега к другому; теперь они, казалось, кружились
на одном месте. Исторические лица, прежде во главе войск отражавшие
приказаниями войн, походов, сражений движение масс, теперь отражали
бурлившее движение политическими и дипломатическими соображениями, законами,
трактатами...
Эту деятельность исторических лиц историки называют реакцией.
Описывая деятельность этих исторических лиц, бывших, по их мнению,
причиною того, что они называют реакцией, историки строго осуждают их. Все
известные люди того времени, от Александра и Наполеона до m-me Staël,
Фотия, Шеллинга, Фихте, Шатобриана и проч., проходят перед их строгим судом
и оправдываются или осуждаются, смотря по тому, содействовали ли они
прогрессу или реакции.
В России, по их описанию, в этот период времени тоже происходила
реакция, и главным виновником этой реакции был Александр I - тот самый
Александр I, который, по их же описаниям, был главным виновником либеральных
начинаний своего царствования и спасения России.
В настоящей русской литературе, от гимназиста до ученого историка, нет
человека, который не бросил бы своего камушка в Александра I за неправильные
поступки его в этот период царствования.
"Он должен был поступить так-то и так-то. В таком случае он поступил
хорошо, в таком дурно. Он прекрасно вел себя в начале царствования и во
время 12-го года; но он поступил дурно, дав конституцию Польше, сделав
Священный Союз, дав власть Аракчееву, поощряя Голицына и мистицизм, потом
поощряя Шишкова и Фотия. Он сделал дурно, занимаясь фронтовой частью армии;
он поступил дурно, раскассировав Семеновский полк, и т. д.".
Надо бы исписать десять листов для того, чтобы перечислить все те
упреки, которые делают ему историки на основании того знания блага
человечества, которым они обладают.
Что значат эти упреки?
Те самые поступки, за которые историки одобряют Александра I, -
как-то: либеральные начинания царствования, борьба с Наполеоном, твердость,
выказанная им в 12-м году, и поход 13-го года, не вытекают ли из одних и тех
же источников - условий крови, воспитания, жизни, сделавших личность
Александра тем, чем она была, - из которых вытекают и те поступки, за
которые историки порицают его, как-то: Священный Союз, восстановление
Польши, реакция 20-х годов?
В чем же состоит сущность этих упреков?
В том, что такое историческое лицо, как Александр I, лицо, стоявшее на
высшей возможной ступени человеческой власти, как бы в фокусе ослепляющего
света всех сосредоточивающихся на нем исторических лучей; лицо, подлежавшее
тем сильнейшим в мире влияниям интриг, обманов, лести, самообольщения,
которые неразлучны с властью; лицо, чувствовавшее на себе, всякую минуту
своей жизни, ответственность за все совершавшееся в Европе, и лицо не
выдуманное, а живое, как и каждый человек, с своими личными привычками,
страстями, стремлениями к добру, красоте, истине, - что это лицо, пятьдесят
лет тому назад, не то что не было добродетельно (за это историки не
упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет
теперь профессор, смолоду занимающийся наукой, то есть читанном книжек,
лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Но если даже предположить, что Александр I пятьдесят лет тому назад
ошибался в своем воззрении на то, что есть благо народов, невольно должно
предположить, что и историк, судящий Александра, точно так же по прошествии
некоторого времени окажется несправедливым, в своем воззрении на то, что
есть благо человечества. Предположение это тем более естественно и
необходимо, что, следя за развитием истории, мы видим, что с каждым годом, с
каждым новым писателем изменяется воззрение на то, что есть благо
человечества; так что то, что казалось благом, через десять лет
представляется злом; и наоборот. Мало того, одновременно мы находим в
истории совершенно противоположные взгляды на то, что было зло и что было
благо: одни данную Польше конституцию и Священный Союз ставят в заслугу,
другие в укор Александру.
Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была
полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего
вредна. Если деятельность эта кому-нибудь не нравится, то она не нравится
ему только вследствие несовпадения ее с ограниченным пониманием его о том,
что есть благо. Представляется ли мне благом сохранение в 12-м году дома
моего отца в Москве, или слава русских войск, или процветание Петербургского
и других университетов, или свобода Польши, или могущество России, или
равновесие Европы, или известного рода европейское просвещение - прогресс,
я должен признать, что деятельность всякого исторического лица имела, кроме
этих целей, ещь другие, более общие и недоступные мне цели.
Но положим, что так называемая наука имеет возможность примирить все
противоречия и имеет для исторических лиц и событий неизменное мерило
хорошего и дурного.
Положим, что Александр мог сделать все иначе. Положим, что он мог, по
предписанию тех, которые обвиняют его, тех, которые профессируют знание
конечной цели движения человечества, распорядиться по той программе
народности, свободы, равенства и прогресса (другой, кажется, нет), которую
бы ему дали теперешние обвинители. Положим, что эта программа была бы
возможна и составлена и что Александр действовал бы по ней. Что же сталось
бы тогда с деятельностью всех тех людей, которые противодействовали
тогдашнему направлению правительства, - с деятельностью, которая, по мнению
историков, хороша и полезна? Деятельности бы этой не было; жизни бы не было;
ничего бы не было.
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, - то
уничтожится возможность жизни.
Если допустить, как то делают историки, что великие люди ведут
человечество к достижению известных целей, состоящих или в величии России
или Франции, или в равновесии Европы, или в разнесении идей революции, или в
общем прогрессе, или в чем бы то ни было, то невозможно объяснить явлений
истории без понятий о случае и о гении.
Если цель европейских войн начала нынешнего столетия состояла в величии
России, то эта цель могла быть достигнута без всех предшествовавших войн и
без нашествия. Если цель - величие Франции, то эта цель могла быть
достигнута и без революции, и без империи. Если цель - распространение
идей, то книгопечатание исполнило бы это гораздо лучше, чем солдаты. Если
цель - прогресс цивилизации, то весьма легко предположить, что, кроме
истребления людей и их богатств, есть другие более целесообразные пути для
распространения цивилизации.
Почему же это случилось так, а не иначе?
Потому что это так случилось. "Случай сделал положение; гений
воспользовался им", - говорит история.
Но что такое случай? Что такое гений?
Слова случай и гений не обозначают ничего действительно существующего и
потому не могут быть определены. Слова эти только обозначают известную
степень понимания явлений. Я не знаю, почему происходит такое-то явление;
думаю, что не могу знать; потому не хочу знать и говорю: случай. Я вижу
силу, производящую несоразмерное с общечеловеческими свойствами действие; не
понимаю, почему это происходит, и говорю: гений.
Для стада баранов тот баран, который каждый вечер отгоняется овчаром в
особый денник к корму и становится вдвое толще других, должен казаться
гением. И то обстоятельство, что каждый вечер именно этот самый баран
попадает не в общую овчарню, а в особый денник к овсу, и что этот, именно
этот самый баран, облитый жиром, убивается на мясо, должно представляться
поразительным соединением гениальности с целым рядом необычайных
случайностей.
Но баранам стоит только перестать думать, что все, что делается с ними,
происходит только для достижения их бараньих целей; стоит допустить, что
происходящие с ними события могут иметь и непонятные для них цели, - и они
тотчас же увидят единство, последовательность в том, что происходит с
откармливаемым бараном. Ежели они и не будут знать, для какой цели он
откармливался, то, по крайней мере, они будут знать, что все случившееся с
бараном случилось не нечаянно, и им уже не будет нужды в понятии ни о
случае, ни о гении.
Только отрешившись от знаний близкой, понятной цели и признав, что
конечная цель нам недоступна, мы увидим последовательность и
целесообразность в жизни исторических лиц; нам откроется причина того
несоразмерного с общечеловеческими свойствами действия, которое они
производят, и не нужны будут нам слова случай и гений.
Стоит только признать, что цель волнений европейских народов нам
неизвестна, а известны только факты, состоящие в убийствах, сначала во
Франции, потом в Италии, в Африке, в Пруссии, в Австрии, в Испании, в
России, и что движения с запада на восток и с востока на запад составляют
сущность и цель этих событий, и нам не только не нужно будет видеть
исключительность и гениальность в характерах Наполеона и Александра, но
нельзя будет представить себе эти лица иначе, как такими же людьми, как и
все остальные; и не только не нужно будет объяснять случайностию тех мелких
событий, которые сделали этих людей тем, чем они были, но будет ясно, что
все эти мелкие события были необходимы.
Отрешившись от знания конечной цели, мы ясно поймем, что точно так же,
как ни к одному растению нельзя придумать других, более соответственных ему,
цвета и семени, чем те, которые оно производит, точно так же невозможно
придумать других двух людей, со всем их прошедшим, которое соответствовало
бы до такой степени, до таких мельчайших подробностей тому назначению,
которое им предлежало исполнить.
Основной, существенный смысл европейских событий начала нынешнего
столетия есть воинственное движение масс европейских народов с запада на
восток и потом с востока на запад. Первым зачинщиком этого движения было
движение с запада на восток. Для того чтобы народы запада могли совершить то
воинственное движение до Москвы, которое они совершили, необходимо было: 1)
чтобы они сложились в воинственную группу такой величины, которая была бы в
состоянии вынести столкновение с воинственной группой востока; 2) чтобы они
отрешились от всех установившихся преданий и привычек и 3) чтобы, совершая
свое воинственное движение, они имели во главе своей человека, который, и
для себя и для них, мог бы оправдывать имеющие совершиться обманы, грабежи и
убийства, которые сопутствовали этому движению.
И начиная с французской революции разрушается старая, недостаточно
великая группа; уничтожаются старые привычки и предания; вырабатываются, шаг
за шагом, группа новых размеров, новые привычки и предания, и приготовляется
тот человек, который должен стоять во главе будущего движения и нести на
себе всю ответственность имеющего совершиться.
Человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не
француз, самыми, кажется, странными случайностями продвигается между всеми
волнующими Францию партиями и, не приставая ни к одной из них, выносится на
заметное место.
Невежество сотоварищей, слабость и ничтожество противников, искренность
лжи и блестящая и самоуверенная ограниченность этого человека выдвигают его
во главу армии. Блестящий состав солдат итальянской армии, нежелание драться
противников, ребяческая дерзость и самоуверенность приобретают ему военную
славу. Бесчисленное количество так называемых случайностей сопутствует ему
везде. Немилость, в которую он впадает у правителей Франции, служит ему в
пользу. Попытки его изменить предназначенный ему путь не удаются: его не
принимают на службу в Россию, и не удается ему определение в Турцию. Во
время войн в Италии он несколько раз находится на краю гибели и всякий раз
спасается неожиданным образом. Русские войска, те самые, которые могут
разрушить его славу, по разным дипломатическим соображениям, не вступают в
Европу до тех пор, пока он там.
По возвращении из Италии он находит правительство в Париже в том
процессе разложения, в котором люди, попадающие в это правительство,
неизбежно стираются и уничтожаются. И сам собой для него является выход из
этого опасного положения, состоящий в бессмысленной, беспричинной экспедиции
в Африку. Опять те же так называемые случайности сопутствуют ему.
Неприступная Мальта сдается без выстрела; самые неосторожные распоряжения
увенчиваются успехом. Неприятельский флот, который не пропустит после ни
одной лодки, пропускает целую армию. В Африке над безоружными почти жителями
совершается целый ряд злодеяний. И люди, совершающие злодеяния эти, и в
особенности их руководитель, уверяют себя, что это прекрасно, что это слава,
что это похоже на Кесаря и Александра Македонского и что это хорошо.
Тот идеал славы и величия, состоящий в том, чтобы не только ничего не
считать для себя дурным, но гордиться всяким своим преступлением, приписывая
ему непонятное сверхъестественное значение, - этот идеал, долженствующий
руководить этим человеком и связанными с ним людьми, на просторе
вырабатывается в Африке.