bsp; - Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас
расстанемся?.. Столько времени не видались...
- Мне пора, Максим Максимыч, - был ответ.
- Боже мой, боже мой! да куда это так спешите?.. Мне столько бы
хотелось вам сказать... столько расспросить... Ну что? в отставке?.. как?..
что поделывали?..
- Скучал! - отвечал Печорин, улыбаясь.
- А помните наше житье-бытье в крепости? Славная страна для охоты!..
Ведь вы были страстный охотник стрелять... А Бэла?..
Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся...
- Да, помню! - сказал он, почти тотчас принужденно зевнув...
Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два.
- Мы славно пообедаем, - говорил он, - у меня есть два фазана; а
кахетинское здесь прекрасное... разумеется, не то, что в Грузии, однако
лучшего сорта... Мы поговорим... вы мне расскажете про свое житье в
Петербурге... А?
- Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч... Однако
прощайте, мне пора... я спешу... Благодарю, что не забыли... - прибавил он,
взяв его за руку.
Старик нахмурил брови... он был печален и сердит, хотя старался скрыть
это.
- Забыть! - проворчал он, - я-то не забыл ничего... Ну, да бог с
вами!.. Не так я думал с вами встретиться...
- Ну полно, полно! - сказал Печорин. обняв его дружески, - неужели я не
тот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога... Удастся ли еще встретиться, -
бог знает!.. - Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал
подбирать вожжи.
- Постой, постой! - закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы
коляски, - совсем было/парт забыл... У меня остались ваши бумаги, Григорий
Александрович... я их таскаю с собой... думал найти вас в Грузии, а вот где
бог дал свидеться... Что мне с ними делать?..
- Что хотите! - отвечал Печорин. - Прощайте...
- Так вы в Персию?.. а когда вернетесь?.. - кричал вслед Максим
Максимыч...
Коляска была уж далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно
было перевести следующим образом: вряд ли! да и зачем?..
Давно уж не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по
кремнистой дороге, - а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой
задумчивости.
- Да, - сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза
досады по временам сверкала на его ресницах, - конечно, мы были приятели, -
ну, да что приятели в нынешнем веке!.. Что ему во мне? Я не богат, не
чиновен, да и по летам совсем ему не пара... Вишь, каким он франтом
сделался, как побывал опять в Петербурге... Что за коляска!.. сколько
поклажи!.. и лакей такой гордый!.. - Эти слова были произнесены с
иронической улыбкой. - Скажите, - продолжал он, обратясь ко мне, - ну что вы
об этом думаете?.. ну, какой бес несет его теперь в Персию?.. Смешно,
ей-богу, смешно!.. Да я всегда знал, что он ветреный человек, на которого
нельзя надеяться... А, право, жаль, что он дурно кончит... да и нельзя
иначе!.. Уж я всегда говорил, что нет проку в том, кто старых друзей
забывает!.. - Тут он отвернулся, чтоб скрыть свое волнение, пошел ходить по
двору около своей повозки, показывая, будто осматривает колеса, тогда как
глаза его поминутно наполнялись слезами.
- Максим Максимыч, - сказал я, подошедши к нему, - а что это за бумаги
вам оставил Печорин?
- А бог его знает! какие-то записки...
- Что вы из них сделаете?
- Что? а велю наделать патронов.
- Отдайте их лучше мне.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал
рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на
землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было
что-то детское; мне стало смешно и жалко...
- Вот они все, - сказал он, - поздравляю вас с находкою...
- И я могу делать с ними все, что хочу?
- Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его
какой?.. или родственник? Правда, мы жили долго под одной кровлей... А мало
ли с кем я не жил?..
Я схватил бумаги и поскорее унес их, боясь, чтоб штабс-капитан не
раскаялся. Скоро пришли нам объявить, что через час тронется оказия; я велел
закладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в то время, когда я уже надевал
шапку; он, казалось, не готовился к отъезду; у него был какой-то
принужденный, холодный вид.
- А вы, Максим Максимыч, разве не едете?
- Нет-с.
- А что так?
- Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать ему кой-какие казенные
вещи...
- Да ведь вы же были у него?
- Был, конечно, - сказал он, заминаясь - да его дома не было... а я не
дождался.
Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может быть, бросил
дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, - и как же
он был награжден!
- Очень жаль, - сказал я ему, - очень жаль, Максим Максимыч, что нам до
срока надо расстаться.
- Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь
светская, гордая: еще пока здесь, под черкесскими пулями, так вы
туда-сюда... а после встретишься, так стыдитесь и руку протянуть нашему
брату.
- Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.
- Да я, знаете, так, к слову говорю: а впрочем, желаю вам всякого
счастия и веселой дороги.
Мы простились довольно сухо. Добрый Максим Максимыч сделался упрямым,
сварливым штабс-капитаном! И отчего? Оттого, что Печорин в рассеянности или
от другой причины протянул ему руку, когда тот хотел кинуться ему на шею!
Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда пред
ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на дела и чувства
человеческие, хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми,
не менее проходящими, но зато не менее сладкими... Но чем их заменить в лета
Максима Максимыча? Поневоле сердце очерствеет и душа закроется...
Предисловие
Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие
меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я
воспользовался случаем поставить имя над чужим произведением. Дай Бог, чтоб
читатели меня не наказали за такой невинный подлог!
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать
публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был
еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я
видел его только раз в моей жизни на большой дороге, следовательно, не могу
питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы,
ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над
его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так
беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души
человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее
истории целого народа, особенно когда она - следствие наблюдений ума зрелого
над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие
или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим
друзьям.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала,
доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о
которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут
оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не
имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то,
что понимаем.
Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребывания Печорина
на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает
всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею
взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере
Печорина? - Мой ответ - заглавие этой книги. "Да это злая ирония!" - скажут
они. - Не знаю.
Тамань - самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я
там чуть-чуть не умер с голода, да еще в добавок меня хотели утопить. Я
приехал на перекладной тележке поздно ночью. Ямщик остановил усталую тройку
у ворот единственного каменного дома, что при въезде. Часовой, черноморский
казак, услышав звон колокольчика, закричал спросонья диким голосом: "Кто
идет?" Вышел урядник и десятник. Я им объяснил, что я офицер, еду в
действующий отряд по казенной надобности, и стал требовать казенную
квартиру. Десятник нас повел по городу. К которой избе ни подъедем - занята.
Было холодно, я три ночи не спал, измучился и начинал сердиться. "Веди меня
куда-нибудь, разбойник! хоть к черту, только к месту!" - закричал я. "Есть
еще одна фатера, - отвечал десятник, почесывая затылок, - только вашему
благородию не понравится; там нечисто!" Не поняв точного значения последнего
слова, я велел ему идти вперед и после долгого странствования по грязным
переулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали к
небольшой хате на самом берегу моря.
Полный месяц светил на камышовую крышу и белые стены моего нового
жилища; на дворе, обведенном оградой из булыжника, стояла избочась другая
лачужка, менее и древнее первой. Берег обрывом спускался к морю почти у
самых стен ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темно-синие волны.
Луна тихо смотрела на беспокойную, но покорную ей стихию, и я мог различить
при свете ее, далеко от берега, два корабля, которых черные снасти, подобно
паутине, неподвижно рисовались на бледной черте небосклона. "Суда в пристани
есть, - подумал я, - завтра отправлюсь в Геленджик".
При мне исправлял должность денщика линейский казак. Велев ему выложить
чемодан и отпустить извозчика, я стал звать хозяина - молчат; стучу -
молчат... что это? Наконец из сеней выполз мальчик лет четырнадцати.
"Где хозяин?" - "Нема". - "Как? совсем нету?" - "Совсим". - "А
хозяйка?" - "Побигла в слободку". - "Кто же мне отопрет дверь?" - сказал я,
ударив в нее ногою. Дверь сама отворилась; из хаты повеяло сыростью. Я
засветил серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белые
глаза. Он был слепой, совершенно слепой от природы. Он стоял передо мною
неподвижно, и я начал рассматривать черты его лица.
Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых,
глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда
есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как
будто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на
лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с небольшим сожалением,
как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю
отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей
родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно
я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой
целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям...
"Ты хозяйский сын?" - спросил я его наконец. - "Ни". - "Кто же ты?" -
"Сирота, убогой". - "А у хозяйки есть дети?" - "Ни; была дочь, да утикла за
море с татарином". - "С каким татарином?" - "А бис его знает! крымский
татарин, лодочник из Керчи".
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи
составляли всю его мебель. На стене ни одного образа - дурной знак! В
разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой
огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставил в угол шашку и
ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на
другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во
мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
Так прошло около часа. Месяц светил в окно, и луч его играл по
земляному полу хаты. Вдруг на яркой полосе, пересекающей пол, промелькнула
тень. Я привстал и взглянул в окно: кто-то вторично пробежал мимо его и
скрылся Бог знает куда. Я не мог полагать, чтоб это существо сбежало по
отвесу берега; однако иначе ему некуда было деваться. Я встал, накинул
бешмет, опоясал кинжал и тихо-тихо вышел из хаты; навстречу мне слепой
мальчик. Я притаился у забора, и он верной, но осторожной поступью прошел
мимо меня. Под мышкой он нес какой-то узел, и повернув к пристани, стал
спускаться по узкой и крутой тропинке. "В тот день немые возопиют и слепые
прозрят", - подумал я, следуя за ним в таком расстоянии, чтоб не терять его
из вида.
Между тем луна начала одеваться тучами и на море поднялся туман; едва
сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкала
пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить. Я, с трудом спускаясь,
пробирался по крутизне, и вот вижу: слепой приостановился, потом повернул
низом направо; он шел так близко от воды, что казалось, сейчас волна его
схватит и унесет, но видно, это была не первая его прогулка, судя по
уверенности, с которой он ступал с камня на камень и избегал рытвин. Наконец
он остановился, будто прислушиваясь к чему-то, присел на землю и положил
возле себя узел. Я наблюдал за его движениями, спрятавшись за выдавшеюся
скалою берега. Спустя несколько минут с противоположной стороны показалась
белая фигура; она подошла к слепому и села возле него. Ветер по временам
приносил мне их разговор.
- Что, слепой? - сказал женский голос, - буря сильна. Янко не будет.
- Янко не боится бури, отвечал тот.
- Туман густеет, - возразил опять женский голос с выражением печали.
- В тумане лучше пробраться мимо сторожевых судов, - был ответ.
- А если он утонет?
- Ну что ж? в воскресенье ты пойдешь в церковь без новой ленты.
Последовало молчание; меня, однако поразило одно: слепой говорил со
мною малороссийским наречием, а теперь изъяснялся чисто по-русски.
- Видишь, я прав, - сказал опять слепой, ударив в ладоши, - Янко не
боится ни моря, ни ветров, ни тумана, ни береговых сторожей; это не вода
плещет, меня не обманешь, - это его длинные весла.
Женщина вскочила и стала всматриваться в даль с видом беспокойства.
- Ты бредишь, слепой, - сказала она, - я ничего не вижу.
Признаюсь, сколько я ни старался различить вдалеке что-нибудь наподобие
лодки, но безуспешно. Так прошло минут десять; и вот показалась между горами
волн черная точка; она то увеличивалась, то уменьшалась. Медленно поднимаясь
на хребты волн, быстро спускаясь с них, приближалась к берегу лодка. Отважен
был пловец, решившийся в такую ночь пуститься через пролив на расстояние
двадцати верст, и важная должна быть причина, его к тому побудившая! Думая
так, я с невольном биением сердца глядел на бедную лодку; но она, как утка,
ныряла и потом, быстро взмахнув веслами, будто крыльями, выскакивала из
пропасти среди брызгов пены; и вот, я думал, она ударится с размаха об берег
и разлетится вдребезги; но она ловко повернулась боком и вскочила в
маленькую бухту невредима. Из нее вышел человек среднего роста, в татарской
бараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то из
лодки; груз был так велик, что я до сих пор не понимаю, как она не потонула.
Взяв на плечи каждый по узлу, они пустились вдоль по берегу, и скоро я
потерял их из вида. Надо было вернуться домой; но, признаюсь, все эти
странности меня тревожили, и я насилу дождался утра.
Казак мой был очень удивлен, когда, проснувшись, увидел меня совсем
одетого; я ему, однако ж, не сказал причины. Полюбовавшись несколько времени
из окна на голубое небо, усеянное разорванными облачками, на дальний берег
Крыма, который тянется лиловой полосой и кончается утесом, на вершине коего
белеется маячная башня, я отправился в крепость Фанагорию, чтоб узнать от
коменданта о часе моего отъезда в Геленджик.
Но, увы; комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда,
стоящие в пристани, были все - или сторожевые, или купеческие, которые еще
даже не начинали нагружаться. "Может быть, дня через три, четыре придет
почтовое судно, сказал комендант, - и тогда - мы увидим". Я вернулся домой
угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.
- Плохо, ваше благородие! - сказал он мне.
- Да, брат, Бог знает когда мы отсюда уедем! - Тут он еще больше
встревожился и, наклонясь ко мне, сказал шепотом:
- Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника, он мне
знаком - был прошлого года в отряде, как я ему сказал, где мы остановились,
а он мне: "Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!.." Да и в самом деле, что
это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой... уж
видно, здесь к этому привыкли.
- Да что ж? по крайней мере показалась ли хозяйка?
- Сегодня без вас пришла старуха и с ней дочь.
- Какая дочь? У нее нет дочери.
- А Бог ее знает, кто она, коли не дочь; да вон старуха сидит теперь в
своей хате.
Я взошел в лачужку. Печь была жарко натоплена, и в ней варился обед,
довольно роскошный для бедняков. Старуха на все мои вопросы отвечала, что
она глухая, не слышит. Что было с ней делать? Я обратился к слепому, который
сидел перед печью и подкладывал в огонь хворост. "Ну-ка, слепой чертенок, -
сказал я, взяв его за ухо, - говори, куда ты ночью таскался с узлом, а?"
Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: "Куды я ходив?.. никуды не
ходив... с узлом? яким узлом?" Старуха на этот раз услышала и стала ворчать:
"Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?" Мне
это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
Я завернулся в бурку и сел у забора на камень, поглядывая вдаль; передо
мной тянулось ночною бурею взволнованное море, и однообразный шум его,
подобный ропоту засыпающегося города, напомнил мне старые годы, перенес мои
мысли на север, в нашу холодную столицу. Волнуемый воспоминаниями, я
забылся... Так прошло около часа, может быть и более... Вдруг что-то похожее
на песню поразило мой слух. Точно, это была песня, и женский, свежий
голосок, - но откуда?.. Прислушиваюсь - напев старинный, то протяжный и
печальный, то быстрый и живой. Оглядываюсь - никого нет кругом;
прислушиваюсь снова - звуки как будто падают с неба. Я поднял глаза: на
крыше хаты моей стояла девушка в полосатом платье с распущенными косами,
настоящая русалка. Защитив глаза ладонью от лучей солнца, она пристально
всматривалась в даль, то смеялась и рассуждала сама с собой, то запевала
снова песню.
Я запомнил эту песню от слова до слова:
Как по вольной волюшке -
По зелену морю,
Ходят все кораблики
Белопарусники.
Промеж тех корабликов
Моя лодочка,
Лодка неснащенная,
Двухвесельная.
Буря ль разыграется -
Старые кораблики
Приподымут крылышки,
По морю размечутся.
Стану морю кланяться
Я низехонько:
"Уж не тронь ты, злое море,
Мою лодочку:
Везет моя лодочка
Вещи драгоценные.
Правит ею в темну ночь
Буйная головушка".
Мне невольно пришло на мысль, что ночью я слышал тот же голос; я на
минуту задумался, и когда снова посмотрел на крышу, девушки там уж не было.
Вдруг она пробежала мимо меня, напевая что-то другое, и, пощелкивая
пальцами, вбежала к старухе, и тут начался между ними спор. Старуха
сердилась, она громко хохотала. И вот вижу, бежит опять вприпрыжку моя
ундина: поравнявшись со мной, она остановилась и пристально посмотрела мне в
глаза, как будто удивленная моим присутствием; потом небрежно обернулась и
тихо пошла к пристани. Этим не кончилось: целый день она вертелась около
моей квартиры; пенье и прыганье не прекращались ни на минуту. Странное
существо! На лице ее не было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее с
бойкою проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось, были
одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они как будто бы ждали
вопроса. Но только я начинал говорить, она убегала, коварно улыбаясь.
Решительно, я никогда подобной женщины не видывал. Она была далеко не
красавица, но я имею свои предубеждения также и насчет красоты. В ней было
много породы... порода в женщинах, как и в лошадях, великое дело; это
открытие принадлежит Юной Франции. Она, то есть порода, а не Юная Франция,
большею частью изобличается в поступи, в руках и ногах; особенно нос много
значит. Правильный нос в России реже маленькой ножки. Моей певунье казалось
не более восемнадцати лет. Необыкновенная гибкость ее стана, особенное, ей
только свойственное наклонение головы, длинные русые волосы, какой-то
золотистый отлив ее слегка загорелой кожи на шее и плечах и особенно
правильный нос - все это было для меня обворожительно. Хотя в ее косвенных
взглядах я читал что-то дикое и подозрительное, хотя в ее улыбке было что-то
неопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел меня с
ума; я вообразил, что нашел Гетеву Миньону, это причудливое создание его
немецкого воображения, - и точно, между ими было много сходства: те же
быстрые переходы от величайшего беспокойства к полной неподвижности, те же
загадочные речи, те же прыжки, странные песни.
Под вечер, остановив ее в дверях, я завел с нею следующий разговор.
- "Скажи-ка мне, красавица, - спросил я, - что ты делала сегодня на
кровле?" - "А смотрела, откуда ветер дует". - "Зачем тебе?" - "Откуда ветер,
оттуда и счастье". - "Что же? разве ты песнею зазывала счастье?" - "Где
поется, там и счастливится". - "А как неравно напоешь себе горе?" - "Ну что
ж? где не будет лучше, там будет хуже, а от худа до добра опять недалеко". -
"Кто же тебя выучил эту песню?" - "Никто не выучил; вздумается - запою; кому
услыхать, то услышит; а кому не должно слышать, тот не поймет". - "А как
тебя зовут, моя певунья?" - "Кто крестил, тот знает". - "А кто крестил?" -
"Почему я знаю?" - "Экая скрытная! а вот я кое-что про тебя узнал". (Она не
изменилась в лице, не пошевельнула губами, как будто не об ней дело). "Я
узнал, что ты вчера ночью ходила на берег". И тут я очень важно пересказал
ей все, что видел, думая смутить ее - нимало! Она захохотала во все горло.
"Много видели, да мало знаете, так держите под замочком". - "А если б я,
например, вздумал донести коменданту?" - и тут я сделал очень серьезную,
даже строгую мину. Она вдруг прыгнула, запела и скрылась, как птичка,
выпугнутая из кустарника. Последние мои слова были вовсе не у места, я тогда
не подозревал их важности, но впоследствии имел случай в них раскаяться.
Только что смеркалось, я велел казаку нагреть чайник по-походному,
засветил свечу и сел у стола, покуривая из дорожной трубки. Уж я заканчивал
второй стакан чая, как вдруг дверь скрыпнула, легкий шорох платья и шагов
послышался за мной; я вздрогнул и обернулся, - то была она, моя ундина! Она
села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю
почему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из тех
взглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею жизнью. Она,
казалось, ждала вопроса, но я молчал, полный неизъяснимого смущения. Лицо ее
было покрыто тусклой бледностью, изобличавшей волнение душевное; рука ее без
цели бродила по столу, и я заметил на ней легкий трепет; грудь ее то высоко
поднималась, то, казалось, она удерживала дыхание. Эта комедия начинала меня
надоедать, и я готов был прервать молчание самым прозаическим образом, то
есть предложить ей стакан чая, как вдруг она вскочила, обвила руками мою
шею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих. В глазах у меня
потемнело, голова закружилась, я сжал ее в моих объятиях со всею силою
юношеской страсти, но она, как змея, скользнула между моими руками, шепнув
мне на ухо: "Нынче ночью, как все уснут, выходи на берег", - и стрелою
выскочила из комнаты. В сенях она опрокинула чайник и свечу, стоявшую на
полу. "Экой бес-девка!" - закричал казак, расположившийся на соломе и
мечтавший согреться остатками чая. Только тут я опомнился.
Часа через два, когда все на пристани умолкло, я разбудил своего
казака. "Если я выстрелю из пистолета, - сказал я ему, - то беги на берег".
Он выпучил глаза и машинально отвечал: "Слушаю, ваше благородие". Я заткнул
за пояс пистолет и вышел. Она дожидалась меня на краю спуска; ее одежда была
более нежели легкая, небольшой платок опоясывал ее гибкий стан.
"Идите за мной!" - сказала она, взяв меня за руку, и мы стали
спускаться. Не понимаю, как я не сломил себе шеи; внизу мы повернули направо
и пошли по той же дороге, где накануне я следовал за слепым. Месяц еще не
вставал, и только две звездочки, как два спасительные маяка, сверкали на
темно-синем своде. Тяжелые волны мерно и ровно катились одна за другой, едва
приподымая одинокую лодку, причаленную к берегу. "Взойдем в лодку", -
сказала моя спутница; я колебался, я не охотник до сентиментальных прогулок
по морю; но отступать было не время. Она прыгнула в лодку, я за ней, и не
успел еще опомниться, как заметил, что мы плывем. "Что это значит?" - сказал
я сердито. "Это значит, - отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мой
стан руками, - это значит, что я тебя люблю..." И щека ее прижалась к моей,
и почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание. Вдруг что-то шумно упало в
воду: я хвать за пояс - пистолета нет. О, тут ужасное подозрение закралось
мне в душу, кровь хлынула мне в голову!. Оглядываюсь - мы от берега около
пятидесяти сажен, а я не умею плавать! Хочу ее оттолкнуть от себя - она как
кошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня в
море. Лодка закачалась, но я справился, и между нами началась отчаянная
борьба; бешенство придавало мне силы, но я скоро заметил, что уступаю моему
противнику в ловкости... "Чего ты хочешь?" - закричал я, крепко сжав ее
маленькие руки; пальцы ее хрустели, но она не вскрикнула: ее змеиная натура
выдержала эту пытку.
"Ты видел, - отвечала она, - ты донесешь!" - и сверхъестественным
усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки, ее волосы
касались воды: минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее
одной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и я
мгновенно сбросил ее в волны.
Было уже довольно темно; голова ее мелькнула раза два среди морской
пены, и больше я ничего не видал...
На дне лодки я нашел половину старого весла и кое-как, после долгих
усилий, причалил к пристани. Пробираясь берегом к своей хате, я невольно
всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца;
луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на
берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над
обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что
внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Она выжимала морскую пену из длинных волос своих; мокрая рубашка
обрисовывала гибкий стан ее и высокую грудь. Скоро показалась вдали лодка,
быстро приблизилась она; из нее, как накануне, вышел человек в татарской
шапке, но стрижен он был по-казацки, и за ременным поясом его торчал большой
нож. "Янко, - сказала она, - все пропало!" Потом разговор их продолжался так
тихо, что я ничего не мог расслышать. "А где же слепой?" - сказал наконец
Янко, возвыся голос. "Я его послала", - был ответ. Через несколько минут
явился и слепой, таща на спине мешок, который положили в лодку.
- Послушай, слепой! - сказал Янко, - ты береги то место... знаешь? там
богатые товары... скажи (имени я не расслышал), что я ему больше не слуга;
дела пошли худо, он меня больше не увидит; теперь опасно; поеду искать
работы в другом месте, а ему уж такого удальца не найти. Да скажи, кабы он
получше платил за труды, так и Янко бы его не покинул; а мне везде дорога,
где только ветер дует и море шумит! - После некоторого молчания Янко
продолжал: - Она поедет со мною; ей нельзя здесь оставаться; а старухе
скажи, что, дескать. пора умирать, зажилась, надо знать и честь. Нас же
больше не увидит.
- А я? - сказал слепой жалобным голосом.
- На что мне тебя? - был ответ.
Между тем моя ундина вскочила в лодку и махнула товарищу рукою; он
что-то положил слепому в руку, примолвив: "На, купи себе пряников". -
"Только?" - сказал слепой. - "Ну, вот тебе еще", - и упавшая монета
зазвенела, ударясь о камень. Слепой ее не поднял. Янко сел в лодку, ветер
дул от берега, они подняли маленький парус и быстро понеслись. Долго при
свете месяца мелькал парус между темных волн; слепой мальчик точно плакал,
долго, долго... Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный
круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я
встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну!
Я возвратился домой. В сенях трещала догоревшая свеча в деревянной
тарелке, и казак мой, вопреки приказанию, спал крепким сном, держа ружье
обеими руками. Я его оставил в покое, взял свечу и пошел в хату. Увы! моя
шкатулка, шашка с серебряной оправой, дагестанский кинжал - подарок приятеля
- все исчезло. Тут-то я догадался, какие вещи тащил проклятый слепой.
Разбудив казака довольно невежливым толчком, я побранил его, посердился, а
делать было нечего! И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой
мальчик меня обокрал, а восьмнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила?
Слава Богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань. Что
сталось с старухой и с бедным слепым - не знаю. Да и какое дело мне до
радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с
подорожной по казенной надобности!..
(Окончание журнала Печорина)
11-го мая.
Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом
высоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться до
моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната
наполнилась запахом цветов, растуших в скромном палисаднике. Ветки цветущих
черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их
белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый
Бешту синеет, как "последняя туча рассеянной бури"; на север поднимается
Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона;
на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенький
городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там, дальше,
амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта
тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь
двуглавым Эльборусом... Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство
разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце
ярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? - зачем тут страсти, желания,
сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят,
утром собирается все водяное обшество.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько
печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию
семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по
истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей;
видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на
меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их
в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием
отвернулись.
Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; у
них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на
Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой
фуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год их
обожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимой
любезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, я
обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после,
составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют -
однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют и
жалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец
кислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носят
светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Они
исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о
столичных аристократических гостиных, куда их не пускают.
Наконец вот и колодец... На площадке близ него построен домик с красной
кровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя. Несколько
раненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, - бледные, грустные.
Несколько дам скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке, ожидая
действия вод. Между ними были два-три хорошеньких личика. Под виноградными
аллеями, покрывающими скат Машука, мелькали порою пестрые шляпки любительниц
уединения вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки я замечал или военную
фуражку или безобразную круглую шляпу. На крутой скале, где построен
павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили
телескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими воспитанниками,
приехавшими лечиться от золотухи.
Я остановился, запыхавшись, на краю горы и, прислонясь к углу домика,
стал рассматривать окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос:
- Печорин! давно ли здесь?
Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним в
действующем отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделю
прежде меня. Грушницкий - юнкер. Он только год в службе, носит, по
особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский
солдатский крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно
дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает
голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою
опирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые
на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не
трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные
страсти и исключительные страдания. Производить эффект - их наслаждение; они
нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаются
либо мирными помещиками, либо пьяницами - иногда тем и другим. В их душе
часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии. Грушницкого страсть была
декламировать: он закидывал вас словами, как скоро разговор выходил из круга
обыкновенных понятий; спорить с ним я никогда не мог. Он не отвечает на ваши
возражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинает
длинную тираду, по-видимому имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, но
которая в самом деле есть только продолжение его собственной речи.
Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бывают
метки и злы: он никого не убьет одним словом; он не знает людей и их слабых
струн, потому что занимался целую жизнь одним собою. Его цель - сделаться
героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо,
не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам
почти в этом уверился. Оттого-то он так гордо носит свою толстую солдатскую
шинель. Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых
дружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел в
деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-то
не русская храбрость!..
Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся
на узкой дороге, и одному из нас несдобровать.
Приезд его на Кавказ - также следствие его романтического фанатизма: я
уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом
какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но
что ищет смерти, потому что... тут, он, верно, закрыл глаза рукою и
продолжал так: "Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа
содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?" - и так далее.
Он мне сам говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк,
останется вечною тайной между им и небесами.
Впрочем, в те минуты, когда сбрасывает трагическую мантию, Грушницкий
довольно мил и забавен. Мне любопытно видеть его с женщинами: тут-то он, я
думаю, старается!
Мы встретились старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образе
жизни на водах и о примечательных лицах.
- Мы ведем жизнь довольно прозаическую, - сказал он, вздохнув, - пьющие
утром воду - вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру - несносны, как
все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они
играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год
из Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком. Моя
солдатская шинель - как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает,
тяжело, как милостыня.
В эту минуту прошли к колодцу мимо нас две дамы: одна пожилая, другая
молоденькая, стройная. Их лиц за шляпками я не разглядел, но они одеты были
по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего! На второй было закрытое
платье gris de perles1, легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи.
Ботинки couleur puce2 стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что
даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от
удивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то
девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она
прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит
иногда записка милой женщины.
- Вот княгиня Лиговская, - сказал Грушницкий, - и с нею дочь ее Мери,
как она ее называет на английский манер. Они здесь только три дня.
- Однако ты уж знаешь ее имя?
- Да, я случайно слышал, - отвечал он, покраснев, - признаюсь, я не
желаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как
на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под
толстой шинелью?
- Бедная шинель! - сказал я, усмехаясь, - а кто этот господин, который
к ним подходит и так услужливо подает им стакан?
- О! - это московский франт Раевич! Он игрок: это видно тотчас по
золотой огромной цепи, которая извивается по его голубому жилету. А что за
толстая трость - точно у Робинзона Крузоэ! Да и борода кстати, и прическа a
la moujik3.
- Ты озлоблен против всего рода человеческого.
- И есть за что...
- О! право?
В это время дамы отошли от колодца и поравнялись с нами. Грушницкий
успел принять драматическую позу с помощью костыля и громко отвечал мне
по-французски:
- Mon cher, je hais les hommes pour ne pas les mepriser car autrement
la vie serait une farce trop degoutante4.
Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытным
взором. Выражение этого взора было очень неопределенно, но не насмешливо, с
чем я внутренно от души его поздравил.
- Эта княжна Мери прехорошенькая, - сказал я ему. - У нее такие
бархатные глаза - именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение,
говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не
отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они
будто бы тебя гладят... Впрочем, кажется, в ее лице только и есть
хорошего... А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не
улыбнулась на твою пышную фразу.
- Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади, - сказал
Грушницкий с негодованием.
- Mon cher, - отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон, - je
meprise les femmes pour ne pas les aimer car autrement la vie serait un
melodrame trop ridicule5.
Я повернулся и пошел от него прочь. С полчаса гулял я по виноградным
аллеям, по известчатым скалам и висящим между них кустарникам. Становилось
жарко, и я поспешил домой. Проходя мимо кислосерного источника, я
остановился у крытой галереи, чтоб вздохнуть под ее тенью, это доставило мне
случай быть свидетелем довольно любопытной сцены. Действующие лица
находились вот в каком положении. Княгиня с московским франтом сидела на
лавке в крытой галерее, и оба были заняты, кажется, серьезным разговором.
Княжна, вероятно допив уж последний стакан, прохаживалась задумчиво у
колодца. Грушницкий стоял у самого колодца; больше на площадке никого не
было.
Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В эту минуту Грушницкий
уронил свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять:
больная нога ему мешала. Бежняжка! как он ухитрялся, опираясь на костыль, и
все напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание.
Княжна Мери видела все это лучше меня.
Легче птички она к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала
ему с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужасно
покраснела, оглянулась на галерею и, убедившись, что ее маменька ничего не
видала, кажется, тотчас же успокоилась. Когда Грушницкий открыл рот, чтоб
поблагодарить ее, она была уже далеко. Через минуту она вышла из галереи с
матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и
важный - даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда,
которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась за
липками бульвара... Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала в
ворота одного из лучших домов Пятигорска, за нею прошла княгиня и у ворот
раскланялась с Раевичем.
Только тогда бедный юнкер заметил мое присутствие.
- Ты видел? - сказал он, крепко пожимая мне руку, - это просто ангел!
- Отчего? - спросил я с видом чистейшего простодушия.
- Разве ты не видал?
- Нет, видел: она подняла твой стакан. Если бы был тут сторож, то он
сделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем,
очень понятно, что ей ста