Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь;
оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на
критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до
журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так,
особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает
басни, если в конце ее на находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не
чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в
порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места;
что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое
и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый
и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав
разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы
уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной
нежнейшей дружбы.
Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость
некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно
обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного
человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что
сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая и
жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется,
кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли
избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!
Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не
одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего
поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может
быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования
всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в
действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более
ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит
у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того
желали?..
Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините.
Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны
горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб
автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем
людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было
весело рисовать современного человека, каким он его понимает, и к его и
вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана,
а как ее излечить - это уж бог знает!
Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из
одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками
о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с
остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.
Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в
Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть
до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни.
Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые
скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы,
исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу
Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного,
полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею
чешуею.
Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут
толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов
остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку
на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, - а эта гора
имеет около двух верст длины.
Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них
взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним
криком.
За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало,
несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня
удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки,
обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская
мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал,
что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие
усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему
и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.
- Мы с вами попутчики, кажется?
Он молча опять поклонился.
- Вы, верно, едете в Ставрополь?
- Так-с точно... с казенными вещами.
- Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка
тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих
осетин?
Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.
- Вы, верно, недавно на Кавказе?
- С год, - отвечал я.
Он улыбнулся вторично.
- А что ж?
- Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что
кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите
хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места...
Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих...
Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их
знаю, меня не проведут!
- А вы давно здесь служите?
- Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче1, - отвечал он,
приосанившись. - Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, - прибавил
он, - и при нем получил два чина за дела против горцев.
- А теперь вы?..
- Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..
Я сказал ему.
Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На
вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем
без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу
снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже
не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков
лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший
волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже
оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку;
но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.
- Ведь этакий народ! - сказал он, - и хлеба по-русски назвать не умеет,
а выучил: "Офицер, дай на водку!" Уж татары по мне лучше: те хоть
непьющие...
До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по
жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое
ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами,
покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем
последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно,
мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам
дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали
кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать
среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное
побрякиванье русского колокольчика.
- Завтра будет славная погода! - сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни
слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.
- Что ж это? - спросил я.
- Гуд-гора.
- Ну так что ж?
- Посмотрите, как курится.
И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки -
облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе
она казалась пятном.
Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и перед
нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье
загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил
снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана...
- Нам придется здесь ночевать, - сказал он с досадою, - в такую метель
через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? - спросил он
извозчика.
- Не было, господин, - отвечал осетин-извозчик, - а висит много, много.
За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в
дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со
мной был чугунный чайник - единственная отрада моя в путешествиях по
Кавказу.
Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые
ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих
людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там
ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти
другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно
занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные
столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и
дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг
такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две
старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего
было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел
приветливо.
- Жалкие люди! - сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных
хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.
- Преглупый народ! - отвечал он. - Поверите ли? ничего не умеют, не
способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или
чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию
никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно
осетины!
- А вы долго были в Чечне?
- Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, -
знаете?
- Слыхал.
- Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее;
а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит
и караулит: чуть зазевался, того и гляди - либо аркан на шее, либо пуля в
затылке. А молодцы!..
- А, чай, много с вами бывало приключений? - сказал я, подстрекаемый
любопытством.
- Как не бывать! бывало...
Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх
хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку - желание, свойственное
всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из
чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он
отхлебнул и сказал как будто про себя: "Да, бывало!" Это восклицание подало
мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать;
им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с
ротой, и целые пять лет ему никто не скажет "здравствуйте" (потому что
фельдфебель говорит "здравия желаю"). А поболтать было бы о чем: кругом
народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут
поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.
- Не хотите ли подбавить рому? - сказал я своему собеседнику, - у меня
есть белый из Тифлиса; теперь холодно.
- Нет-с, благодарствуйте, не пью.
- Что так?
- Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз,
знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли
перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не
дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно:
другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка -
пропадший человек!
Услышав это, я почти потерял надежду.
- Да вот хоть черкесы, - продолжал он, - как напьются бузы на свадьбе
или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова
князя был в гостях.
- Как же это случилось?
- Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите
видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой - этому скоро пять лет.
Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой
человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что
ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на
нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у
нас недавно. "Вы, верно, - спросил я его, - переведены сюда из России?" -
"Точно так, господин штабс-капитан", - отвечал он. Я взял его за руку и
сказал: "Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно... ну да мы с вами
будем жить по-приятельски... Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим
Максимыч, и, пожалуйста, - к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда
в фуражке". Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.
- А как его звали? - спросил я Максима Максимыча.
- Его звали... Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый,
смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод
целый день на охоте; все иззябнут, устанут - а ему ничего. А другой раз
сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем
стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один;
бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет
рассказывать, так животики надорвешь со смеха... Да-с, с большими был
странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных
дорогих вещиц!..
- А долго он с вами жил? - спросил я опять.
- Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот,
не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду
написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
- Необыкновенные? - воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.
- А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь.
Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день,
бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием
Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли
поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо:
ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался
ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и
что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его
вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. "Эй,
Азамат, не сносить тебе головы, - говорил я ему, яман2 будет твоя башка!"
Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую
дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть
он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким
лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в
лицо, были далеко не красавицы. "Я имел гораздо лучшее мнение о
черкешенках", - сказал мне Григорий Александрович. "Погодите!" - отвечал я,
усмехаясь. У меня было свое на уме.
У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете,
обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со
всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где
поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.
- Как же у них празднуют свадьбу? - спросил я штабс-капитана.
- Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом
дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается
джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной
хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом,
когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный
старичишка бренчит на трехструнной... забыл, как по-ихнему ну, да вроде
нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против
другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на
середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а
остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот
к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела
ему... как бы сказать?.. вроде комплимента.
- А что ж такое она пропела, не помните ли?
- Да, кажется, вот так: "Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и
кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и
галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести
ему в нашем саду". Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и
сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его
ответ.
Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: "Ну
что, какова?" - "Прелесть! - отвечал он. - А как ее зовут?" - "Ее зовут
Бэлою", - отвечал я.
И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у
горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил
с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один
Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели
другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего
старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб
немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был
замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево,
только никогда не торговался: что запросит, давай, - хоть зарежь, не
уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и,
правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой,
широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда
изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой
Кабарде, - и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром
ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не
удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги -
струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят
верст; а уж выезжена - как собака бегает за хозяином, голос даже его знала!
Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..
В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у
него под бешметом надета кольчуга. "Недаром на нем эта кольчуга, - подумал
я, - уж он, верно, что-нибудь замышляет".
Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась
на горы, и туман начинал бродить по ущельям.
Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть,
есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была
лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал,
приговаривая: "Якши тхе, чек якши!"3
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас
узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и
тише. "О чем они тут толкуют? - подумал я, - уж не о моей ли лошадке?" Вот
присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного
слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали
любопытный для меня разговор.
- Славная у тебя лошадь! - говорил Азамат, - если бы я был хозяин в
доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна,
Казбич!
"А! Казбич!" - подумал я и вспомнил кольчугу.
- Да, - отвечал Казбич после некоторого молчания, - в целой Кабарде не
найдешь такой. Раз, - это было за Тереком, - я ездил с абреками отбивать
русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной
неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был
густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни
оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые
колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой
прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у
опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, - и пророк
вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал,
как спешившиеся казаки бежали по следам... Вдруг передо мною рытвина
глубокая; скакун мой призадумался - и прыгнул. Задние его копыта оборвались
с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и
полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели,
только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до
смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось
кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, - смотрю: лес кончился,
несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним
мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись,
особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал,
опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их - и
вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко
один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда,
истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты
думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет
и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой
товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.
И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая
ему разные нежные названия.
- Если б у меня был табун в тысячу кобыл, - сказал Азамат, - то отдал
бы тебе весь за твоего Карагеза.
- Йок4, не хочу, - отвечал равнодушно Казбич.
- Послушай, Казбич, - говорил, ласкаясь к нему, Азамат, - ты добрый
человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в
горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя
у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, - а шашка его
настоящая гурда: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга -
такая, как твоя, нипочем.
Казбич молчал.
- В первый раз, как я увидел твоего коня, - продолжал Азамат, когда он
под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели
из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все
мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я
на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с
своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он
смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! - сказал Азамат дрожащим
голосом.
Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был
преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он
был помоложе.
В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха.
- Послушай! - сказал твердым голосом Азамат, - видишь, я на все
решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а
вышивает золотом - чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха ...
Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с
нею мимо в соседний аул, - и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную
песню вполголоса:5
Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз.
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.
Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и
клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:
- Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На
первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.
- Меня? - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала
зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об
плетень так, что плетень зашатался. "Будет потеха!" - подумал я, кинулся в
конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты
уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в
разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили,
схватились за ружья - и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж
был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.
- Плохое дело в чужом пиру похмелье, - сказал я Григорью
Александровичу, поймав его за руку, - не лучше ли нам поскорей убраться?
- Да погодите, чем кончится.
- Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы,
и пошла резня! - Мы сели верхом и ускакали домой.
- А что Казбич? - спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.
- Да что этому народу делается! - отвечал он, допивая стакан чая, -
ведь ускользнул!
- И не ранен? - спросил я.
- А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например:
ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. - Штабс-капитан
после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:
- Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость,
пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он
посмеялся, - такой хитрый! - а сам задумал кое-что.
- А что такое? Расскажите, пожалуйста.
- Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать.
Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел
к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут.
Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж
такая-то она резвая, красивая, словно серна, - ну, просто, по его словам,
этакой и в целом мире нет.
Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я
заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича
Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя
стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в
романах-с. Что за диво?..
Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до
того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи:
- Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать
тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее
подарил бы?..
- Все, что он захочет, - отвечал Азамат.
- В таком случае я тебе ее достану, только с условием... Поклянись, что
ты его исполнишь...
- Клянусь... Клянись и ты!
- Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен
отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для
тебя выгоден.
Азамат молчал.
- Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок:
рано тебе ездить верхом...
Азамат вспыхнул.
- А мой отец? - сказал он.
- Разве он никогда не уезжает?
- Правда...
- Согласен?..
- Согласен, - прошептал Азамат, бледный как смерть. - Когда же?
- В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток
баранов: остальное - мое дело. Смотри же, Азамат!
Вот они и сладили это дело... по правде сказать, нехорошее дело! Я
после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка
должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что,
по-ихнему, он все-таки ее муж, а что - Казбич разбойник, которого надо было
наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время
я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не
нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
- Азамат! - сказал Григорий Александрович, - завтра Карагез в моих
руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня...
- Хорошо! - сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий
Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не
знаю, - только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек
седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова
окутана чадрой.
- А лошадь? - спросил я у штабс-капитана.
- Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал
десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я
попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим
кунаком.6
Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул,
переменился в лице - и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.
- Что с тобой? - спросил я.
- Моя лошадь!.. лошадь!.. - сказал он, весь дрожа.
Точно, я услышал топот копыт: "Это, верно, какой-нибудь казак
приехал..."
- Нет! Урус яман, яман! - заревел он и опрометью бросился вон, как
дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой
загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по
дороге... Вдали вилась пыль - Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу
Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен,
пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень,
разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... Вот
кругом него собрался народ из крепости - он никого не замечал; постояли,
потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов - он
их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал
до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и
стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как
Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом
имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.
- Что ж отец?
- Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней
на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?
А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец:
ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и
пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную
голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал,
что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к
нему.
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а
другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок,
и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять и
постукивать каблуками о порог, - только он притворялся, будто не слышит.
- Господин прапорщик! - сказал я как можно строже. - Разве вы не
видите, что я к вам пришел?
- Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? - отвечал он,
не приподнимаясь.
- Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.
- Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня
забота!
- Я все знаю, - отвечал я, подошед к кровати.
- Тем лучше: я не в духе рассказывать.
- Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу
отвечать...
- И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.
- Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!
- Митька, шпагу!..
Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и
сказал:
- Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.
- Что нехорошо?
- Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся,
- сказал я ему.
- Да когда она мне нравится?..
Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после
некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо
будет отдать.
- Вовсе не надо!
- Да он узнает, что она здесь?
- А как он узнает?
Я опять стал в тупик.
- Послушайте, Максим Максимыч! - сказал Печорин, приподнявшись, - ведь
вы добрый человек, - а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или
продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а
у себя мою шпагу...
- Да покажите мне ее, - сказал я.
- Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть;
сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как
дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за
нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет
принадлежать, кроме меня, - прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом
согласился... Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно
согласиться.
- А что? - спросил я у Максима Максимыча, - в самом ли деле он приучил
ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?
- Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же
горы, что из аула, - а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом
Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча
гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали
ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!..
Ну, да это в сторону... Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем
учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она
приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила,
напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно,
когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я
мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а
Григорий Александрович стоял перед нею.
- Послушай, моя пери, - говорил он, - ведь ты знаешь, что рано или
поздно ты должна быть моею, - отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь
какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. - Она
вздрогнула едва приметно и покачала головой. - Или, - продолжал он, - я тебе
совершенно ненавистен? - Она вздохнула. - Или твоя вера запрещает полюбить
меня? - Она побледнела и молчала. - Поверь мне. аллах для всех племен один и
тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить
мне взаимностью? - Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто
пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и
желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. -
Послушай, милая, добрая Бэла! - продолжал Печорин, - ты видишь, как я тебя
люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была
счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь
веселей?
Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом
улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал
ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только
повторяла: "Поджалуста, поджалуйста, не нада, не нада". Он стал настаивать;
она задрожала, заплакала.
- Я твоя пленница, - говорила она, - твоя раба; конечно ты можешь меня
принудить, - и опять слезы.
Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую
комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.
- Что, батюшка? - сказал я ему.
- Дьявол, а не женщина! - отвечал он, - только я вам даю мое честное
слово, что она будет моя...
Я покачал головою.
- Хотите пари? - сказал он, - через неделю!
- Извольте!
Мы ударили по рукам и разошлись.
На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными
покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не
перечесть.
- Как вы думаете, Максим Максимыч! - сказал он мне, показывая подарки,
- устоит ли азиатская красавица против такой батареи?
- Вы черкешенок не знаете, - отвечал я, - это совсем не то, что
грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они
иначе воспитаны. - Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать
марш.
А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину;
она стала ласковее, доверчивее - да и только; так что он решился на
последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски,
вооружился и вошел к ней. "Бэла! - сказал он, - ты знаешь, как я тебя люблю.
Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я
ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь,
вернись к отцу, - ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя;
прощай, я еду - куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей
или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня". - Он отвернулся и
протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за
дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль - такая
смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин
сделал несколько шагов к двери; он дрожал - и сказать ли вам? я думаю, он в
состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был
человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила,
зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также
заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так - глупость!..
Штабс-капитан замолчал.
- Да, признаюсь, - сказал он потом, теребя усы, - мне стало досадно,
что никогда ни одна женщина меня так не любила.
- И продолжительно было их счастье? - спросил я.
- Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он
часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее
такого впечатления. Да, они были счастливы!
- Как это скучно! - воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал
трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. - Да
неужели, - продолжал я, - отец не догадался, что она у вас в крепости?
- То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что
старик убит. Вот как это случилось...
Внимание мое пробудилось снова.
- Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца
украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у
дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за
дочерью; уздени его отстали, - это было в сумерки, - он ехал задумчиво
шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на
лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья - и был таков;
некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только
не догнали.
- Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, - сказал я, чтоб
вызвать мнение моего собеседника.
- Конечно, по-ихнему, - сказал штабс-капитан, - он был совершенно прав.
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к
обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно
порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную
его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло
везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу;
месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи,
висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из
сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам
тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне
и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока
разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор,
покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные,
таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали
туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.
Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту
утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока,
приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом
пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли
пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;
казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она
все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами
нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать