Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Идиот, Страница 32

Достоевский Федор Михайлович - Идиот



ы смотрел?
   - Я...
   - Как же ты...
   Но князь не знал, что спросить дальше и чем окончить вопрос; к тому же сердце его так стучало, что и говорить трудно было. Рогожин тоже молчал и смотрел на него по-прежнему, то есть как бы в задумчивости.
   - Ну, я пойду, - сказал он вдруг, приготовляясь опять переходить, - а ты себе иди. Пусть мы на улице розно будем... так нам лучше... по разным сторонам... увидишь.
   Когда наконец они повернули с двух разных тротуаров в Гороховую и стали подходить к дому Рогожина, у князя стали опять подсекаться ноги, так что почти трудно было уж и идти. Было уже около десяти часов вечера. Окна на половине старушки стояли, как и давеча, отпертые, у Рогожина запертые, и в сумерках как бы еще заметнее становились на них белые спущенные сторы. Князь подошел к дому с противоположного тротуара; Рогожин же с своего тротуара ступил на крыльцо и махал ему рукой. Князь перешел к нему на крыльцо.
   - Про меня и дворник не знает теперь, что я домой воротился. Я сказал давеча, что в Павловск еду, и у матушки тоже сказал, - прошептал он с хитрою и почти довольною улыбкой, - мы войдем, и не услышит никто.
   В руках его уже был ключ. Поднимаясь по лестнице, он обернулся и погрозил князю, чтобы тот шел тише, тихо отпер дверь в свои комнаты, впустил князя, осторожно прошел за ним, запер дверь за собой и положил ключ в карман.
   - Пойдем, - произнес он шепотом.
   Он еще с тротуара на Литейной заговорил шепотом. Несмотря на всё свое наружное спокойствие, он был в какой-то глубокой внутренней тревоге. Когда вошли в залу, пред самым кабинетом, он подошел к окну и таинственно поманил к себе князя:   
   - Вот ты как давеча ко мне зазвонил, я тотчас здесь и догадался, что это ты самый и есть; подошел к дверям на цыпочках и слышу, что ты с Пафнутьевной разговариваешь, а я уж той чем свет заказал: если ты, или от тебя кто, али кто бы то ни был начнет ко мне стукать, так чтобы не сказываться ни под каким видом; а особенно если ты сам придешь меня спрашивать, и имя твое ей объявил. А потом, как ты вышел, мне пришло в голову: что, если он тут теперь стоит и выглядывает али сторожит чего с улицы? Подошел я к этому самому окну, отвернул гардину-то, глядь, а ты там стоишь, прямо на меня смотришь... Вот как это дело было.
   - Где же... Настасья Филипповна? - выговорил князь задыхаясь.
   - Она... здесь, - медленно проговорил Рогожин, как бы капельку выждав ответить.
   - Где же?
   Рогожин поднял глаза на князя и пристально посмотрел на него:
   - Пойдем...
   Он всё говорил шепотом и не торопясь, медленно и по-прежнему как-то странно задумчиво. Даже когда про стору рассказывал, то как будто рассказом своим хотел высказать что-то другое, несмотря на всю экспансивность рассказа.
   Вошли в кабинет. В этой комнате, с тех пор как был в ней князь, произошла некоторая перемена: через всю комнату протянута была зеленая, штофная, шелковая занавеска, с двумя входами по обоим концам, и отделяла от кабинета альков, в котором устроена была постель Рогожина. Тяжелая занавеска была спущена и входы за крыты. Но в комнате было очень темно; летние "белые" петербургские ночи начинали темнеть, и если бы не полная луна, то в темных комнатах Рогожина, с опущенными сторами, трудно было бы что-нибудь разглядеть. Правда, можно было еще различать лица, хотя очень неотчетливо. Лицо Рогожина было бледно, по обыкновению; глаза смотрели на князя пристально, с сильным блеском, но как-то неподвижно.
   - Ты бы свечку зажег? - сказал князь.
   - Нет, не надо, - ответил Рогожин и, взяв князя за руку, нагнул его к стулу; сам сел напротив, придвинул стул так, что почти соприкасался с князем коленями. Между ними, несколько сбоку, приходился маленький круглый столик. - Садись, посидим пока! - сказал он, словно уговаривая посидеть. С минуту молчали. - Я так и знал, что ты в эфтом же трактире остановишься, - заговорил он, как иногда, приступая к главному разговору, начинают с посторонних подробностей, не относящихся прямо к делу, - как в коридор зашел, то и подумал: а ведь, может, и он сидит, меня ждет теперь, как я его, в эту же самую минуту? У учительши-то был?
   - Был, - едва мог выговорить князь от сильного биения сердца.
   - Я и об том подумал. Еще разговор пойдет, думаю... а потом еще думаю: я его ночевать сюда приведу, так чтоб эту ночь вместе...
   - Рогожин! Где Настасья Филипповна? - прошептал вдруг князь и встал, дрожа всеми членами. Поднялся и Рогожин.
   - Там, - шепнул он, кивнув головой на занавеску.
   - Спит? - шепнул князь.
   Опять Рогожин посмотрел на него пристально, как давеча.
   - Аль уж пойдем!.. Только ты... ну, да пойдем!
   Он приподнял портьеру, остановился и оборотился опять к князю.
   - Входи! - кивал он за портьеру, приглашая проходить вперед. Князь прошел.
   - Тут темно, - сказал он.
   - Видать! - пробормотал Рогожин.
   - Я чуть вижу... кровать.
   - Подойди ближе-то, - тихо предложил Рогожин.
   Князь шагнул еще ближе, шаг, другой, и остановился. Он стоял и всматривался минуту или две; оба, во всё время, у кровати ничего не выговорили; у князя билось сердце так, что, казалось, слышно было в комнате, при мертвом молчании комнаты. Но он уже пригляделся, так что мог различать всю постель; на ней кто-то спал, совершенно неподвижным сном; не слышно было ни малейшего шелеста, ни малейшего дыхания. Спавший был закрыт с головой белою простыней, но члены как-то неясно обозначались; видно только было, по возвышению, что лежит протянувшись человек. Кругом в беспорядке, на постели, в ногах, у самой кровати на креслах, на полу даже, разбросана была снятая одежда, богатое белое шелковое платье, цветы, ленты. На маленьком столике, у изголовья, блистали снятые и разбросанные бриллианты. В ногах сбиты были в комок какие-то кружева, и на белевшех кружевах, выглядывая из-под простыни, обозначался кончик обнаженной ноги; он казался как бы выточенным из мрамора и ужасно был неподвижен. Князь глядел и чувствовал, что, чем больше он глядит, тем еще мертвее и тише становится в комнате. Вдруг зажужжала проснувшаяся муха, пронеслась над кроватью и затихла у изголовья. Князь вздрогнул.
   - Выйдем, - тронул его за руку Рогожин.
   Они вышли, уселись опять в тех же стульях, опять один против другого. Князь дрожал всё сильнее и сильнее и не спускал своего вопросительного взгляда с лица Рогожина.
   - Ты вот, я замечаю, Лев Николаевич, дрожишь, - проговорил наконец Рогожин, - почти так, как когда с тобой бывает твое расстройство, помнишь, в Москве было? Или как раз было перед припадком. И не придумаю, что теперь с тобой буду делать...
   Князь вслушивался, напрягая все силы, чтобы понять, и всё спрашивая взглядом.
   - Это ты? - выговорил он наконец, кивнув головой на портьеру.
   - Это... я... - прошептал Рогожин и потупился.
   Помолчали минут пять.
   - Потому, - стал продолжать вдруг Рогожин, как будто и не прерывал речи, - потому как если твоя болезнь, и припадок, и крик теперь, то, пожалуй, с улицы аль со двора кто и услышит, и догадаются, что в квартире ночуют люди; станут стучать, войдут... потому они все думают, что меня дома нет. Я и свечи не зажег, чтобы с улицы аль со двора не догадались. Потому, когда меня нет, я и ключи увожу, и никто без меня по три, по четыре дня и прибирать не входит, таково мое заведение. Так вот, чтоб не узнали, что мы заночуем...
   - Постой, - сказал князь, - я давеча и дворника и старушку спрашивал: не ночевала ли Настасья Филипповна? Они, стало быть, уже знают.
   - Знаю, что ты спрашивал. Я Пафнутьевне сказал, что вчера заехала Настасья Филипповна и вчера же в Павловск уехала, а что у меня десять минут пробыла. И не знают они, что она ночевала, - никто. Вчера мы так же вошли, совсем потихоньку, как сегодня с тобой. Я еще про себя подумал дорогой, что она не захочет потихоньку входить, - куды! Шепчет, на цыпочках прошла, платье обобрала около себя, чтобы не шумело, в руках несет, мне сама пальцем на лестнице грозит, - это она тебя всё пужалась. На машине как сумасшедшая совсем была, всё от страху, и сама сюда ко мне пожелала заночевать; я думал сначала на квартиру к учительше везти, - куды! "Там он меня, говорит, чем свет разыщет, а ты меня скроешь, а завтра чем свет в Москву", а потом в Орел куда-то хотела. И ложилась, всё говорила, что в Орел поедем...
   - Постой; что же ты теперь, Парфен, как же хочешь?
   - Да вот сумлеваюсь на тебя, что ты всё дрожишь. Ночь мы здесь заночуем, вместе. Постели, окромя той, тут нет, а я так придумал, что с обоих диванов подушки снять, и вот тут, у занавески, рядом и постелю, и тебе и мне, так чтобы вместе. Потому, коли войдут, станут осматривать али искать, ее тотчас увидят и вынесут. Станут меня опрашивать, я расскажу, что я, и меня тотчас отведут. Так пусть уж она теперь тут лежит, подле нас, подле меня и тебя...
   - Да, да! - с жаром подтвердил князь.
   - Значит, не признаваться и выносить не давать.
   - Н-ни за что! - решил князь, - ни-ни-ни!
   - Так я и порешил, чтоб ни за что, парень, и никому не отдавать! Ночью проночуем тихо. Я сегодня только на час один и из дому вышел, поутру, а то всё при ней был. Да потом повечеру за тобой пошел. Боюсь вот тоже еще, что душно и дух пойдет. Слышишь ты дух или нет?
   - Может, и слышу, не знаю. К утру наверно пойдет.
   - Я ее клеенкой накрыл, хорошею, американскою клеенкой, а сверх клеенки уж простыней, и четыре стклянки ждановской жидкости откупоренной поставил, там и теперь стоят.
   - Это как там... в Москве?
   - Потому, брат, дух. А она ведь как лежит... К утру, как посветлеет, посмотри. Что ты, и встать не можешь? - с боязливым удивлением спросил Рогожин, видя, что князь так дрожит, что и подняться не может.
   - Ноги нейдут, - пробормотал князь, - это от страху, это я знаю... Пройдет страх, я и стану...
   - Постой же, я пока нам постель постелю, и пусть уж ты ляжешь... и я с тобой... и будем слушать... потому я, парень, еще не знаю... я, парень, еще всего не знаю теперь, так и тебе заранее говорю, чтобы ты всё про это заранее знал...
   Бормоча эти неясные слова, Рогожин начал стлать постели. Видно было, что он эти постели, может, еще утром про себя придумал. Прошлую ночь он сам ложился на диване. Но на диване двоим рядом нельзя было лечь, а он непременно хотел постлать теперь рядом, вот почему и стащил теперь, с большими усилиями, через всю комнату, к самому входу за занавеску, разнокалиберные подушки с обоих диванов. Кое-как постель устроилась; он подошел к князю, нежно и восторженно взял его за руку, приподнял и подвел к постели; но оказалось, что князь и сам мог ходить; значит, "страх проходил"; и однако же, он все-таки продолжал дрожать.
   - Потому оно, брат, - начал вдруг Рогожин, уложив князя на левую, лучшую подушку и протянувшись сам с правой стороны, не раздеваясь и закинув обе руки за голову, - ноне жарко, и, известно, дух... Окна я отворять боюсь; а есть у матери горшки с цветами, много цветов, и прекрасный от них такой дух; думал перенести, да Пафнутьевна догадается, потому она любопытная.
   - Она любопытная, - поддакнул князь.
   - Купить разве, пукетами и цветами всю обложить? Да, думаю, жалко будет, друг, в цветах-то!
   - Слушай... - спросил князь, точно запутываясь, точно отыскивая, что именно надо спросить, и как бы тотчас же забывая, - слушай, скажи мне: чем ты ее? Ножом? Тем самым?
   - Тем самым.
   - Стой еще! Я, Парфен, еще хочу тебя спросить... я много буду тебя спрашивать, обо всем... но ты лучше мне сначала скажи, с первого начала, чтоб я знал: хотел ты убить ее перед моей свадьбой, перед венцом, на паперти, ножом? Хотел или нет?
   - Не знаю, хотел или нет... - сухо ответил Рогожин, как бы даже несколько подивившись на вопрос и не уразумевая его.   
   - Ножа с собой никогда в Павловск не привозил? 1
   - Никогда не привозил. Я про нож этот только вот. что могу тебе сказать, Лев Николаевич, - прибавил он, помолчав, - я его из запертого ящика ноне утром достал, потому что всё дело было утром, в четвертом часу. Он у меня всё в книге заложен лежал... И... и вот еще что мне чудно: совсем нож как бы на полтора... али даже на два вершка прошел... под самую левую грудь... а крови всего этак с пол-ложки столовой на рубашку вытекло; больше не было...
   - Это, это, это, - приподнялся вдруг князь в ужасном волнении, - это, это я знаю, это я читал... это внутреннее излияние называется... Бывает, что даже и ни капли. Это коль удар прямо в сердце...
   - Стой, слышишь? - быстро перебил вдруг Рогожин и испуганно присел на подстилке, - слышишь?
   - Нет! - так же быстро и испуганно выговорил князь, смотря на Рогожина.
   - Ходит! Слышишь? В зале...
   Оба стали слушать.
   - Слышу, - твердо прошептал князь.
   - Ходит?
   - Ходит.
   - Затворить али нет дверь?
   - Затворить...
   Дверь затворили, и оба опять улеглись. Долго молчали.
   - Ах, да! - зашептал вдруг князь прежним взволнованным и торопливым шепотом, как бы поймав опять мысль и ужасно боясь опять потерять ее, даже привскочив на постели, - да... я ведь хотел... эти карты! карты... Ты, говорят, с нею в карты играл?
   - Играл, - сказал Рогожин после некоторого молчания.
   - Где же... карты?
   - Здесь карты... - выговорил Рогожин, помолчав еще больше, - вот...
   Он вынул игранную, завернутую в бумажку колоду из кармана и протянул к князю. Тот взял, но как бы с недоумением. Новое, грустное и безотрадное чувство сдавило ему сердце; он вдруг понял, что в эту минуту, и давно уже, всё говорит не о том, о чем надо ему говорить, и делает всё не то, что бы надо делать, и что вот эти карты, которые он держит в руках и которым он так обрадовался, ничему, ничему не помогут теперь. Он встал и всплеснул руками. Рогожин лежал неподвижно и как бы не слыхал и не видал его движения; но глаза его ярко блистали сквозь темноту и были совершенно открыты и неподвижны. Князь сел на стул и стал со страхом смотреть на него. Прошло с полчаса; вдруг Рогожин громко и отрывисто закричал и захохотал, как бы забыв, что надо говорить шепотом:
   - Офицера-то, офицера-то... помнишь, как она офицера того, на музыке, хлестнула, помнишь, ха-ха-ха! Еще кадет... кадет... кадет подскочил...
   Князь вскочил со стула в новом испуге. Когда Рогожин затих (а он вдруг затих), князь тихо нагнулся к нему, уселся с ним рядом и с сильно бьющимся сердцем, тяжело дыша, стал его рассматривать. Рогожин не поворачивал к нему головы и как бы даже и забыл о нем. Князь смотрел и ждал; время шло, начинало светать. Рогожин изредка и вдруг начинал иногда бормотать, громко, резко и бессвязно; начинал вскрикивать и смеяться; князь протягивал к нему тогда свою дрожащую руку и тихо дотрогивался до его головы, до его волос, гладил их и гладил его щеки... больше он ничего не мог сделать! Он сам опять начал дрожать, и опять как бы вдруг отнялись его ноги. Какое-то совсем новое ощущение томило его сердце бесконечною тоской. Между тем совсем рассвело; наконец он прилег на подушку, как бы совсем уже в бессилии и в отчаянии, и прижался своим лицом к бледному и неподвижному лицу Рогожина; слезы текли из его глаз на щеки Рогожина, но, может быть, он уж и не слыхал тогда своих собственных слез и уже не знал ничего о них....
   По крайней мере, когда, уже после многих часов, отворилась дверь и вошли люди, то они застали убийцу в полном беспамятстве и горячке. Князь сидел подле него неподвижно на подстилке и тихо, каждый раз при взрывах крика или бреда больного, спешил провесть дрожащею рукой по его волосам и щекам, как бы лаская и унимая его. Но он уже ничего не понимал, о чем его спрашивали, и не узнавал вошедших и окруживших его людей. И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения своего в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: "Идиот!".
  
  

XII

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

   Учительша, прискакав в Павловск, явилась прямо к расстроенной со вчерашнего дня Дарье Алексеевне и, рассказав ей всё, что знала, напугала ее окончательно. Обе дамы немедленно решились войти в сношения с Лебедевым, тоже бывшим в волнении в качестве друга своего жильца и в качестве хозяина квартиры. Вера Лебедева сообщила всё, что знала. По совету Лебедева решили отправиться в Петербург всем троим для скорейшего предупреждения того, "что очень могло случиться". Таким образом вышло, что на другое уже утро, часов около одиннадцати, квартира Рогожина была отперта при полиции, при Лебедеве, при дамах и при братце Рогожина, Семене Семеновиче Рогожине, квартировавшем во флигеле. Успеху дела способствовало всего более показание дворника, что он видел вчера ввечеру Парфена Семеновича с гостем, вошедших с крыльца и как бы потихоньку. После этого показания уже не усомнились сломать двери, не отворявшиеся по звонку.
   Рогожин выдержал два месяца воспаления в мозгу, а когда выздоровел - следствие и суд. Он дал во всем прямые, точные и совершенно удовлетворительные показания, вследствие которых князь, с самого начала, от суда был устранен. Рогожин был молчалив во время своего процесса. Он не противоречил ловкому и красноречивому своему адвокату, ясно и логически доказывавшему, что совершившееся преступление было следствием воспаления мозга, начавшегося еще задолго до преступления вследствие огорчений подсудимого. Но он ничего не прибавил от себя в подтверждение этого мнения и по-прежнему, ясно и точно, подтвердил и припомнил все малейшие обстоятельства совершившегося события. Он был осужден, с допущением облегчительных обстоятельств, в Сибирь, в каторгу, на пятнадцать лет, и выслушал свой приговор сурово, безмолвно и "задумчиво". Всё огромное состояние его, кроме некоторой, сравнительно говоря, весьма малой доли, истраченной в первоначальном кутеже, перешло к братцу его, Семену Семеновичу, к большому удовольствию сего последнего. Старушка Рогожина продолжает жить на свете и как будто вспоминает иногда про любимого сына Парфена, но неясно: бог спас ее ум и сердце от сознания ужаса, посетившего грустный дом ее.
   Лебедев, Келлер, Ганя, Птицын и многие другие лица нашего рассказа живут по-прежнему, изменились мало, и нам почти нечего о них передать. Ипполит скончался в ужасном волнении и несколько раньше, чем ожидал, недели две спустя после смерти Настасьи Филипповны. Коля был глубоко поражен происшедшим; он окончательно сблизился с своею матерью. Нина Александровна боится за него, что он не по летам задумчив; из него, может быть, выйдет человек хороший. Между прочим, отчасти по его старанию, устроилась и дальнейшая судьба князя: давно уже отличил он, между всеми лицами, которых узнал в последнее время, Евгения Павловича Радомского; он первый пошел к нему и передал ему все подробности совершившегося события, какие знал, и о настоящем положении князя. Он не ошибся: Евгений Павлович принял самое горячее участие в судьбе несчастного "идиота", и вследствие его стараний и попечений князь попал опять за границу в швейцарское заведение Шнейдера. Сам Евгений Павлович, выехавший за границу, намеревающийся очень долго прожить в Европе и откровенно называющий себя "совершенно лишним человеком в России", - довольно часто, по крайней мере в несколько месяцев раз, посещает своего больного друга у Шнейдера; но Шнейдер всё более и более хмурится и качает головой; он намекает на совершенное повреждение умственных органов; он не говорит еще утвердительно о неизлечимости, но позволяет себе самые грустные намеки. Евгений Павлович принимает это очень к сердцу, а у него есть сердце, что он доказал уже тем, что получает письма от Коли и даже отвечает иногда на эти письма. Но кроме того, стала известна и еще одна странная черта его характера; и так как эта черта хорошая, то мы и поспешим ее обозначить: после каждого посещения Шнейдерова заведения Евгений Павлович, кроме Коли, посылает и еще одно письмо одному лицу в Петербург, с самым подробнейшим и симпатичным изложением состояния болезни князя в настоящий момент. Кроме самого почтительного изъявления преданности, в письмах этих начинают иногда появляться (и всё чаще и чаще) некоторые откровенные изложения взглядов, понятий, чувств, - одним словом, начинает проявляться нечто похожее на чувства дружеские и близкие. Это лицо, состоящее в переписке (хотя все-таки довольно редкой) с Евгением Павловичем и заслужившее настолько его внимание и уважение, есть Вера Лебедева. Мы никак не могли узнать в точности, каким образом могли завязаться подобные отношения; завязались они, конечно, по поводу всё той же истории с князем, когда Вера Лебедева была поражена горестью до того, что даже заболела; но при каких подробностях произошло знакомство и дружество, нам неизвестно. Упомянули же мы об этих письмах наиболее с тою целью, что в некоторых из них заключались сведения о семействе Епанчиных и, главное, об Аглае Ивановне Епанчиной. Про нее уведомлял Евгений Павлович в одном довольно нескладном письме из Парижа, что она, после короткой и необычайной привязанности к одному эмигранту, польскому графу, вышла вдруг за него замуж, против желания своих родителей, если и давших наконец согласие, то потому, что дело угрожало каким-то необыкновенным скандалом. Затем, почти после полугодового молчания, Евгений Павлович уведомил свою корреспондентку, опять в длинном и подробном письме, о том, что он, во время последнего своего приезда к профессору Шнейдеру, в Швейцарию, съехался у него со всеми Епанчиными (кроме, разумеется, Ивана Федоровича, который, по делам, остается в Петербурге) и князем Щ. Свидание было странное; Евгения Павловича встретили они все с каким-то восторгом; Аделаида и Александра сочли себя почему-то даже благодарными ему за его "ангельское попечение о несчастном князе". Лизавета Прокофьевна, увидав князя в его больном и униженном состоянии, заплакала от всего сердца. По-видимому, ему уже всё было прощено. Князь Щ. сказал при этом несколько счастливых и умных истин. Евгению Павловичу показалось, что он и Аделаида еще не совершенно сошлись друг с другом; но в будущем казалось неминуемым совершенно добровольное и сердечное подчинение пылкой Аделаиды уму и опыту князя Щ. К тому же и уроки, вынесенные семейством, страшно на нее подействовали и, главное, последний случай с Аглаей и эмигрантом-графом. Всё, чего трепетало семейство, уступая этому графу Аглаю, всё уже осуществилось в полгода, с прибавкой таких сюрпризов, о которых даже и не мыслили. Оказалось, что этот граф даже и не граф, а если и эмигрант действительно, то с какою-то темною и двусмысленною историей. Пленил он Аглаю необычайным благородством своей истерзавшейся страданиями по отчизне души, и до того пленил, что та, еще до выхода замуж, стала членом какого-то заграничного комитета по восстановлению Польши и, сверх того, попала в католическую исповедальню какого-то знаменитого патера, овладевшего ее умом до исступления. Колоссальное состояние графа, о котором он представлял Лизавете Прокофьевне и князю Щ. почти неопровержимые сведения, оказалось совершенно небывалым. Мало того, в какие-нибудь полгода после брака граф и друг его, знаменитый исповедник, успели совершенно поссорить Аглаю с семейством, так что те ее несколько месяцев уже и не видали... Одним словом, много было бы чего рассказать, но Лизавета Прокофьевна, ее дочери и даже князь Щ. были до того уже поражены всем "террором", что даже боялись и упоминать об иных вещах в разговоре с Евгением Павловичем, хотя и знали, что он и без них хорошо знает историю последних увлечений Аглаи Ивановны. Бедной Лизавете Прокофьевне хотелось бы в Россию, и, по свидетельству Евгения Павловича, она желчно и пристрастно критиковала ему всё заграничное: "Хлеба нигде испечь хорошо не умеют, зиму, как мыши в подвале, мерзнут, - говорила она, - по крайней мере вот здесь, над этим бедным, хоть по-русски поплакала", - прибавила она, в волнении указывая на князя, совершенно ее не узнававшего. "Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И всё это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, всё это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия... помяните мое слово, сами увидите!" - заключила она чуть не гневно, расставаясь с Евгением Павловичем.
  
  

Примечания

   В шестом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатается роман "Идиот", впервые опубликованный в журнале "Русский вестник" (1868, N 1, 2, 4-12 и приложение к N 12) с посвящением племяннице писателя С А. Ивановой и подписями: "Федор Достоевский" и "Ф. Достоевский", а также с проставленной в конце датой завершения романа: "17 января 1869". Отдельное издание "Идиота", в которое были внесены небольшие стилистические исправления, Достоевскому удалось осуществить по возвращении из-за границы в 1874 г., когда А. Г. Достоевской было организовано собственное издательское дело. В приложении к тому воспроизводятся два параллельных "Идиоту" и связанных с ним наброска замыслов "Одна мысль (поэма). Тема под названием "Император"" и "Идея. Юродивый...".
   Роман "Идиот" занимает в творчестве Достоевского особое место. В центре других его произведений стоят трагические образы мятежных героев - "отрицателей". В "Идиоте" же писатель избрал своим главным героем, по собственному определению, "положительно-прекрасного", идеального человека, стремящегося внести гармонию и примирение в нескладицу общественной жизни, и провел его через поиски и испытания, также приводящие к трагическому концу.
   Подобная задача остро выдвигалась русской общественной жизнью 60-х годов. Различными путями ее решали Тургенев, Чернышевский, Толстой, Лесков. И в этих условиях Достоевский должен был испытывать страстное желание нарисовать образ современного русского человека, наделенного высоким нравственным совершенством.
   Мотивы, предварявшие замысел "Идиота", уже встречались в предшествующем творчестве Достоевского. Так, взаимоотношения красавицы Катерины, одержимого неистовой страстью к ней купца Мурина и влюбленного в нее мечтателя Ордынова в ранней повести "Хозяйка" (1847) не без основания можно рассматривать как зародыш сюжетной ситуации: Настасья Филипповна - Рогожин - Мышкин. В видениях больного Ордынова Катерина предстает как светлая, чистая "голубица". Нравственная чистота и самоотверженность Мечтателя из "Белых ночей" (1848) и Ивана Петровича, героя "Униженных и оскорбленных" (1861), перейдут к Мышкину, человеку обостренной духовности. С другой стороны, в тех же "Униженных и оскорбленных" Алеша Валковский, как позднее Мышкин, покоряет обеих героинь своей безыскусственностью, простодушием и детской добротой. Некоторыми чертами напоминает Мышкина полковник Ростанев из повести "Село Степанчиково и его обитатели" (1859), особенно в прямой авторской характеристике. Ростанев - человек "утонченной деликатности", "высочайшего благородства", для исполнения долга он "не побоялся бы никаких преград", был душою "чист, как ребенок", целомудрен сердцем до того, что стыдился "предположить в другом человеке дурное". В этой аттестации как бы разработана психологическая канва образа Мышкина. В "Записках из Мертвого дома" (1860-1862) повествователь как об одной из лучших встреч своей жизни вспоминал о совместном пребывании в остроге с юношей, дагестанским татарином Алеем. Чистота и доброта Алея представлены здесь как фактор эстетического и этического воздействия на окружающих.
   В "Зимних заметках о летних впечатлениях" (1863), полемизируя с эвдемонистической моралью просветители, Достоевский выразил свой этический идеал. Как на проявление "высочайшего развития личности", "высочайшей свободы собственной воли" он указал на "совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех", так "чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями" (см.: наст. изд. Т. 4. С. 428). Эта формула нашла свое художественное воплощение в 1860-х годах в Мышкине.
   Заглавие романа многозначно. Основными для понятия "идиот" (от греческого ??????? - буквально: отдельный, частный человек) являются такие значения, как "несмысленный от рождения", "малоумный", "юродивый".1 В "Карманном словаре иностранных слов, входящих в состав русского языка, издаваемом Н. Кирилловым", специально поясняется, что современное толкование слова подразумевает человека "кроткого, не подверженного припадкам бешенства, которого у нас называют дурачком, или дурнем".2 Указанные значения слова своеобразно оттеняются в романе, подчеркивая всю необычность образа Мышкина (см. об этом также ниже, с. 628, 633).
   Обдумывая образ "Князя Христа" (см. с. 626), Достоевский исходил не только из Евангелия, он учитывал сочувственно или полемически многочисленные позднейшие трактовки этого образа в литературе и искусстве, а также в современной ему философской и исторической науке.3 В частности, известную роль при создании образа Мышкина сыграли размышления Достоевского над "Жизнью Иисуса" (1863) французского писателя, философа и историка Э. Ренана (1823 - 1892), имя которого Достоевский трижды упоминает в подготовительных материалах к роману.4
  
   1 См.: Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1955. Т. 2. С. 4.
   2 СПб., 1845. Вып. 1. С. 75-76.
   3 О соприкосновении Достоевского с традициями народного творчества в разработке образа подобного Христу героя см.: Лотман Л. М. Романы Достоевского и русская легенда // Рус. лит. 1972. N 2. С. 132-136.
   4 См. также: Соркина Д. Л. Об одном из источников образа Льва Николаевича Мышкина // Учен. зап. Томск. гос. ун-та. Вопросы художественного метода и стиля. 1964. N 48. С. 145-151.
  
   Но Достоевский в своем романе показал, по словам современного исследователя, и ту "эпоху, полную противоречий, борьбы и поражений, которая выдвинула народников разных толков и направлений <...> В романе идет спор о молодом поколении, о тех политических и нравственных проблемах, которые волновали молодежь 60-70-х годов<...> Герой Достоевского и революционный народник - два психологических типа русского интеллигента, два решения одной социально-этической проблемы",5 внутренне соприкасающиеся друг с другом, но в то же время противоположные.
  
   5 См : Базанов В. Ипполит Мышкин и его речь на процессе 193-х. // Рус. лит. 1963. N 2. С. 146-148.
  
   "Мышкин как бы носит в своей груди и весь тот "хаос", всё то "безобразие", которыми "больны" окружающие его люди, и предощущение грядущей гармонии. Именно в момент самой ужасной дисгармонии, в момент, предшествующий наступлению эпилептического припадка, когда духовные силы князя готовы покинуть его, в нем с удвоенной мощью оживает мысль о "гармонии", о всеобщем примирении и братстве людей. В этом глубокий философско-символический смысл описания состояния князя Мышкина перед припадком<...> Описание это в символической форме выражает мысль Достоевского о том, что самый страшный хаос и дисгармония в жизни общества и в судьбе отдельного человека лишь обостряют извечную потребность человека в счастье, стремление к радостной полноте, к гармонии бытия".1
  
   1 Фридлендер Г. М. Реализм Достоевского. М.; Л., 1964. С. 246.
  
   В бытовых и психологических контрастах романа резко и выпукло отражены те процессы социальной и моральной деградации, роста богатства одних и обнищания других, разрушения "благообразия" дворянской семьи, которые вновь и вновь притягивали к себе внимание Достоевского после реформы. Читатель попадает вместе с героем и в богатый особняк генерала Епанчина, и в дом купца Рогожина, и на вечеринку у "содержанки" Настасьи Филипповны, и в скромный деревянный домик чиновника Лебедева. Рогожин и Мышкин, Настасья Филипповна и Аглая, Ипполит и группа "современных нигилистов" воплощают разные ипостаси России, русского человека в его порывах и исканиях, добре и зле.
   Роман был задуман и написан за границей, куда писатель выехал с женой в апреле 1867 г. Перед отъездом он получил за будущее произведение аванс от редакции журнала "Русский вестник". Побывав в Берлине, Дрездене, Гамбурге, Баден-Бадене, Достоевский 16(28) августа 1867 г. сообщал из Швейцарии А. Н. Майкову: "Теперь я приехал в Женеву с идеями в голове. Роман есть, и, если бог поможет, выйдет вещь большая и, может быть, недурная. Люблю я ее ужасно и писать буду с наслаждением и тревогой"2. Сравнивая русскую и западноевропейскую жизнь, Достоевский размышлял о судьбах родины и замечал: "Россия <...> отсюда выпуклее кажется нашему брату" (XXVIII, кн. 2, 206). Уехал Достоевский с ощущением глубоких внутренних сдвигов, происходивших в России во второй половине 60-х годов. Считая время это "по перелому и реформам чуть ли не важнее петровского", Достоевский сознавал противоречия русской пореформенной действительности, в которой пережитки старины причудливо сочетались с новыми формами развития. Указывая на "необыкновенный факт самостоятельности и неожиданной зрелости русского народа при встрече всех наших реформ", писатель ожидал "великого обновления" (там же).
  
   2 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1985. Т. 28, кн. 2. С. 212 (в дальнейшем ссылки на это издание даны в тексте с указанием в скобках римской цифрой тома и арабской - страницы).
  
   Первая запись к роману "Идиот" была сделана в Женеве 14 сентября ст. ст. 1867 г.; продолжая работать над романом в Женеве, Веве, Милане, Достоевский завершил его во Флоренции. В истории создания "Идиота" большое место заняла подготовительная стадия - составление планов и обдумывание первой редакции романа, значительно отличавшейся от печатной. В письме А. Н. Майкову от 31 декабря 1867 г. (12 января1868 г.) Достоевский так рассказывал о ходе работы над "Идиотом": "...все лето и всю осень я компоновал разные мысли (бывали иные презатейливые), но некоторая опытность давала мне всегда почувствовать или фальшь, или трудность, или маловыжитость иной идеи. Наконец я остановился на одной и начал работать, написал много, но 4-го декабря иностранного стиля бросил всё к черту <...> Затем (так как вся моя будущность тут сидела) я стал мучиться выдумыванием нового романа. Старый не хотел продолжать ни за что. Не мог. Я думал от 4-го до 18-го декабря нового стиля включительно. Средним числом, я думаю, выходило планов по шести (не менее) ежедневно. Голова моя обратилась в мельницу <...> Наконец 18-го декабря я сел писать новый роман..." (XXVIII, кн.2, 239-240). Сохранились три записные книжки, в которых разрабатывался замысел начальной и уточнялись внутренняя концепция, образы и развитие действия окончательной редакции "Идиота".1
  
  
   1 Впервые они были полностью опубликованы П. Н. Сакулиным и Н. Ф. Бельчиковым в кн.: Из архива Ф. М. Достоевского. "Идиот": Неизданные материалы. М.; Л., 1931; последнюю вновь подготовленную их публикацию и творческую историю см.: IX, 140-288, 334-404, 460- 464.
  
   Герой начальных планов ранней редакции - младший нелюбимый сын в разорившемся генеральском семействе. Разрушение уклада его, возникновение в нем сложных драматических отношений Достоевский использовал для того, чтобы изнутри показать социальные процессы времени. Идиот кормит семью, унижен, болен падучей. Идиотом он прослыл из-за нервности, необычности слов и поступков. По своему характеру он близок к Расколькикову. Идиот наделен "гордостью непомерной" и "потребностью любви жгучей": это "формирующийся человек", который при жажде самоутверждения и отсутствии "веры" во что-либо (IX, 141, 166), от избытка внутренних сил способен к крайним проявлениям и добра, и зла.
   Воспроизведению атмосферы семейного "безобразия", а также судьбы предшественницы Настасьи Филипповны, названной сначала именем гетевской Миньоны (персонажа романа "Годы ученья Вильгельма Мейстера"), а затем Ольги Умецкой, послужил судебный процесс Умецких. За процессом этим Достоевский в ту пору внимательно следил по русским газетам 2. Миньона-Умецкая, приемыш, падчерица сестры Матери, терпящая в семье унижения и подвергающаяся "покушениям", характеризуется как "мстительница и ангел" (IX, 142, 178), вызывая в воображении писателя облик пятнадцатилетней Ольги (доведенной варварским обращением родителей, особенно избивавшего ее отца Владимира Умецкого, до того, что она четыре раза поджигала дом родителей). Другая предшественница Настасьи Филипповны - героиня, условно обозначенная именем шекспировской Геро ("Много шуму из ничего"). В ней одновременно проступают и некоторые черты Аглаи Епанчиной.
  
   2 См.: Москва. 1867. 23 и 24 сент. N 136, 137; Голос. 1867. 26- 28 сент. N 266-268; 1868. 10 марта. N 70.
  
   В подготовительных набросках к первой редакции "Идиота" можно условно выделить девять хронологически разных сюжетных пластов. В каждом из них претерпевают изменения планы романа, его герои, идеологические акценты в их освещении. И хотя замысел романа еще далек от окончательного, некоторые зерна, из которых произрастает будущая художественная ткань его, начинают обозначаться. Так, например, в выделяемом условно третьем плане, составленном в середине октября 1867 г., вводится второе, более знатное генеральское семейство. Зарождается мысль о параллели между Епанчиными и Иволгиными. Одновременно намечается неизбежная гибель героини в финале:
  

"НОВЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ ПЛАН

   <...> Генеральское семейство в Петербурге (Генерал в отставке). Старуха Мать, обожающая Генерала, напыщенная и вздорная женщина (еще кокетничает и рядится), не без характера и не без достоинств, два сына - Красавчик и Идиот, дочь Маша и О<льга> У<мецкая>, гувернантка и проч. Форс. По поводу процесса. В процессе уверены. У дочери Жених - Инженер, хоть и с невольным припадением, но и с беспрерывною обидчивостью. Потом еще Генерал-лейтенант и его семейство - лица, считающие себя важными. У них 2 сына, старший подает надежды, младший - убийца, и дочь 25 лет. (Отец же Инженера - помещик, отстав<ной> корнет, за границей, старичок, друг отставного Генерала.) Есть еще характерная мать и дочь, 50 000 чистых и надежды, влюблена в Красавчика. Но отставн<ой> Генерал надеется на процесс, и потому, по страстной любви к Красавчику, ему позволяется искать руки Геро. (Если не деньги, то связи.) Вообще форсят ужасно<...>
   Дядя. Брат Генерала. (Известная история.) Принимается с принижением, но приличен и образован и выжидает. Его третируют свысока, однако ж 10 000 заняли. Дядя, впрочем, себе на уме. Идиот поразил его и О<льга> У<мецкая>. (Молитвы Дяди) <...> (О ДЯДЕ ПОДРОБНЕЕ, ПРЯМО ВЫСТАВИТЬ КАК ГЛАВНЫЙ ХАРАКТЕР) <...> Дядя не знает про страсть Идиота. Геро в полной тирании дома за то, что отказала Сенатору<...> Она бежит к Дяде: "Спасите". (Может быть, убьет, но пожалуй, и борьба, и не убьет.) Но в семействе, еще до побега к Дяде, он молчалив, услужлив, но так, что его все трепещут. Геро пробует с ним то смеяться, то в исступлении и бешенстве кричать. Что она никогда не будет его женой,- в сущности, он согласен. Он готов на бешенство и зверство. Она пугается и бежит к Дяде. <...> Главное: надо, чтоб читатель и все лица романа понимали, что он может убить Геро, и чтоб все ждали, что убьет <...> Он, может быть, говорит Дяде, когда Геро бежала: "Что ж, покажите, что любите бесконечно, я показываю - отказываюсь и не убиваю. Женитесь и вы, простите ее" <...> Тут Дядя отдает ему Геро. Геро побеждена и влюбляется. Миньона умирает" (IX, 154-156).
   В следующем (четвертом) плане Идиот перемещен в семейство Дяди и сделан его побочным сыном (причем варьирующаяся ситуация героя - законного или незаконного сына ведет к более позднему роману Достоевского "Подросток"), в одной из заметок от 22 октября н. ст. 1867 г. фигурирует замысел завязки романа, место и время действия которой определяет начало известного нам текста: "22 октября.
  

СПЕЦИАЛЬНЫЕ NOTA ВЕNЕ

   Под осень.
   <...> Вагон. Генерал, семья (невеста или молодая жена), Красавица. Сын. Встретились 1-й раз в жизни. Признание. Понравился Генералу. Познакомились. Просили быть знакомым впредь. Обещались быть в Петербурге к осени. Генерал рассказал историю о брате. (На станции. Сигары.) С своей точки зрения. И передал характер и выказал характер. 11/2 миллиона.
   Побочный. Ехал с Сыном. Сошлись Побочный знает, что это Сын. Сын только слыхал, что есть Побочный. Застенчив и мрачен при встрече с генеральск<им> семейством. Случай. Стукнулся головой. Спрятался. Исчез. Все: "Какой он странный". Сын: "Да, но он мне не показался глупым. Странен, правда. Совсем юродивый". Опять сходятся в вагонах Сын с Побочным. Побочный не признался, но от Сына выведал. У Дяди встречаются: "Скрытны же вы". Однако Побочному надо было очаровать Сына, и он очаровал" (IX, 162-163).
   На этой стадии, в пятом плане, среди набросков от 29 октября н. ст. 1867 г. "Психологические пунктиры и разделы романа", Достоевский так формулирует свое отношение к главному герою: "Ergo.1 Вся задача в том, что на такую огромную и тоскующую (склонную к любви и мщению) натуру - нужна жизнь, страсть, задача и цель соответственная: и вот почему, в финале, кончив водевиль, т. е. увезя Геро с ненавистью, вдруг видит, что Геро бросается к нему, ласкается и обещает любовь. Он вдруг воспаляется, прогоняет всех, и деньги. Но Геро пугается его страсти, развязка. В тоске передает ее, но разочарование.
  
   1 Следовательно (лат.).
  
   Надо было с детства более красоты, более прекрасных ощущений, более окружающей любви, более воспитания. А теперь: жажда красоты и идеала и в то же время 40 % неверие в него, или вера, но нет любви к нему. "И беси веруют и трепещут"" (IX, 167).
   В тогдашних набросках намечалась и эволюция Идиота, его преображение, как бы предвосхищающее рождение образа Мышкина:
   "Финал великой души.
   Любовь - 3 фазиса: мщение и самолюбие, страсть, высшая любовь - очищается человек" (IX, 168).
   Пройдя различные стадии развития, в том числе и подобную опустошенному предсамоубийственному состоянию Ставрогина, воссозданному затем в "Бесах", главный герой в последних, ноябрьских планах первой редакции психологически предваряет Мышкина: это - своеобразный юродивый, он тих, благороден, противостоит вихрю страстей, кипящих вокруг новых героинь Настасьи и Устиньи,- вихрю, который захватывает генеральскую семью, приводит к смерти Генеральши, бунту детей, объединяет Генерала с развратником У

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 622 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа