ать свои собственные деньги.
- В карман суньте, али на стол вот здесь положите, не пропадут.
- В карман? Да, в карман. Это хорошо... Нет, видите ли, это все вздор!
- вскричал он, как бы вдруг выходя из рассеянности. - Видите: мы сперва это
дело кончим, пистолеты-то, вы мне их отдайте, а вот ваши деньги... потому
что мне очень, очень нужно... и времени, времени ни капли...
И, сняв с пачки верхнюю сторублевую, он протянул ее чиновнику.
- Да у меня и сдачи не будет, - заметил тот: - у вас мельче нет?
- Нет, - сказал Митя, поглядев опять на пачку и как бы неуверенный в
словах своих попробовал пальцами две-три бумажки сверху, - нет, все такие
же, - прибавил он и опять вопросительно поглядел на Петра Ильича.
- Да откуда вы так разбогатели? - спросил тот. - Постойте, я мальчишку
своего пошлю сбегать к Плотниковым. Они запирают поздно, - вот не разменяют
ли. Эй, Миша! - крикнул он в переднюю.
- В лавку к Плотниковым - великолепнейшее дело! - крикнул и Митя, как
бы осененный какою-то мыслью. - Миша, - обернулся он к вошедшему мальчику, -
видишь, беги к Плотниковым и скажи, что Дмитрий Федорович велел кланяться и
сейчас сам будет... Да слушай, слушай: чтобы к его приходу приготовили
шампанского, этак дюжинки три, да уложили как тогда, когда в Мокрое ездил...
Я тогда четыре дюжины у них взял (вдруг обратился он к Петру Ильичу), - они
уж знают, не беспокойся, Миша, - повернулся он опять к мальчику. - Да
слушай: чтобы сыру там, пирогов страсбургских, сигов копченых, ветчины,
икры, ну и всего, всего, что только есть у них, рублей этак на сто или на
сто двадцать, как прежде было... Да слушай: гостинцев чтобы не забыли,
конфет, груш, арбуза два или три, аль четыре, - ну нет, арбуза-то одного
довольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек - ну всего, что тогда со
мной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы было... Ну, вот и
теперь чтобы так же точно. Да вспомни ты, Миша, если ты, Миша... Ведь его
Мишей зовут? - опять обратился он к Петру Ильичу.
- Да постойте, - перебил Петр Ильич, с беспокойством его слушая и
рассматривая, - вы лучше сами пойдете, тогда и скажете, а он переврет.
- Переврет, вижу, что переврет! Эх, Миша, а я было тебя поцеловать
хотел за комиссию... Коли не переврешь, десять рублей тебе, скачи скорей...
Шампанское, главное шампанское чтобы выкатили, да и коньячку, да и красного,
и белого, и всего этого как тогда. Они уж знают, как тогда было.
- Да слушайте вы! - с нетерпением уже перебил Петр Ильич. - Я говорю:
пусть он только сбегает разменять, да прикажет, чтобы не запирали, а вы
пойдете и сами скажете... Давайте вашу кредитку. Марш, Миша, одна нога там,
другая тут! - Петр Ильич, кажется, нарочно поскорей прогнал Мишу, потому что
тот как стал пред гостем, выпуча глаза на его кровавое лицо и окровавленные
руки с пучком денег в дрожавших пальцах, так и стоял, разиня рот от
удивления и страха и вероятно мало понял изо всего того, что ему наказывал
Митя.
- Ну, теперь пойдемте мыться, - сурово сказал Петр Ильич. - Положите
деньги на стол, али суньте в карман... Вот так, идем. Да снимите сюртук.
И он стал ему помогать снять сюртук и вдруг опять вскрикнул:
- Смотрите, у вас и сюртук в крови!
- Это... это не сюртук. Только немного тут у рукава... А это вот только
здесь, где платок лежал. Из кармана просочилось. Я на платок-то у Фени сел,
кровь-то и просочилась, - с какою-то удивительною доверчивостью тотчас же
объяснил Митя. Петр Ильич выслушал нахмурившись.
- Угораздило же вас; подрались должно быть с кем, - пробормотал он.
Начали мыться. Петр Ильич держал кувшин и подливал воду. Митя торопился
и плохо было намылил руки. (Руки у него дрожали, как припомнил потом Петр
Ильич.) Петр Ильич тотчас же велел намылить больше и тереть больше. Он как
будто брал какой-то верх над Митей в эту минуту, чем дальше, тем больше.
Заметим кстати: молодой человек был характера неробкого.
- Смотрите, не отмыли под ногтями; ну, теперь трите лицо, вот тут: на
висках, у уха... Вы в этой рубашке и поедете? Куда это вы едете? Смотрите,
весь обшлаг правого рукава в крови.
- Да, в крови, - заметил Митя, рассматривая обшлаг рубашки.
- Так перемените белье.
- Некогда. А я вот, вот видите... - продолжал с тою же доверчивостью
Митя, уже вытирая полотенцем лицо и руки и надевая сюртук, - я вот здесь
край рукава загну, его и не видно будет под сюртуком... Видите!
- Говорите теперь, где это вас угораздило? Подрались что ли с кем? Не в
трактире ли опять, как тогда? Не опять ли с капитаном как тогда, били его и
таскали? - как бы с укоризною припомнил Петр Ильич. - Кого еще прибили...
али убили пожалуй?
- Вздор! - проговорил Митя.
- Как вздор?
- Не надо, - сказал Митя и вдруг усмехнулся: - Это я старушонку одну на
площади сейчас раздавил.
- Раздавили? Старушонку?
- Старика! - крикнул Митя, смотря Петру Ильичу прямо в лицо, смеясь и
крича ему как глухому.
- Э, чорт возьми, старика, старушонку... Убили что ли кого?
- Помирились. Сцепились - и помирились. В одном месте. Разошлись
приятельски. Один дурак... он мне простил... теперь уж наверно простил...
Если бы встал, так не простил бы, - подмигнул вдруг Митя, - только знаете, к
чорту его, слышите, Петр Ильич, к чорту, не надо! В сию минуту не хочу! -
решительно отрезал Митя.
- Я ведь к тому, что охота же вам со всяким связываться... как тогда из
пустяков с этим штабс-капитаном... Подрались и кутить теперь мчитесь - весь
ваш характер. Три дюжины шампанского, - это куда же столько?
- Браво! давайте теперь пистолеты. Ей богу, нет времени. И хотел бы с
тобой поговорить, голубчик, да времени нет. Да и не надо вовсе, поздно
говорить. А! где же деньги, куда я их дел? - вскрикнул он и принялся совать
по карманам руки.
- На стол положили... сами... вон они лежат. Забыли? Подлинно деньги у
вас точно сор аль вода. Вот ваши пистолеты. Странно, в шестом часу давеча
заложил их за десять рублей, а теперь эвона у вас, тысяч-то. Две или три
небось?
- Три небось, - засмеялся Митя, суя деньги в боковой карман панталон.
- Потеряете этак-то. Золотые прииски у вас что ли?
- Прииски? золотые прииски! - изо всей силы закричал Митя и закатился
смехом. - Хотите, Перхотин, на прииски? Тотчас вам одна дама здесь три
тысячи отсыплет, чтобы только ехали. Мне отсыпала, уж так она прииски любит!
Хохлакову знаете?
- Незнаком, а слыхал и видал. Неужто это она вам три тысячи дала? Так и
отсыпала? - недоверчиво глядел Петр Ильич.
- А вы завтра, как солнце взлетит, вечно юный-то Феб как взлетит, хваля
и славя бога, вы завтра пойдите к ней, к Хохлаковой-то, и спросите у ней
сами: отсыпала она мне три тысячи али нет? Справьтесь-ка.
- Я не знаю ваших отношений... коли вы так утвердительно говорите,
значит дала... А вы денежки-то в лапки, да вместо Сибири-то, по всем по
трем... Да куда вы в самом деле теперь, а?
- В Мокрое.
- В Мокрое? Да ведь ночь!
- Был Мастрюк во всем, стал Мастрюк ни в чем! - проговорил вдруг Митя.
- Как ни в чем? Это с такими-то тысячами, да ни в чем?
- Я не про тысячи, К чорту тысячи! Я про женский нрав говорю:
"Легковерен женский нрав
И изменчив, и порочен".
Я с Уллисом согласен, это он говорит.
- Не понимаю я вас!
- Пьян, что ли?
- Не пьян, а хуже того.
- Я духом пьян. Петр Ильич, духом пьян, и довольно, довольно...
- Что это вы, пистолет заряжаете?
- Пистолет заряжаю.
Митя действительно, раскрыв ящик с пистолетами, отомкнул рожок с
порохом и тщательно всыпал и забил заряд. Затем взял пулю и, пред тем, как
вкатить ее, поднял ее в двух пальцах пред собою над свечкой.
- Чего это вы на пулю смотрите? - с беспокойным любопытством следил
Петр Ильич.
- Так. Воображение. Вот если бы ты вздумал эту пулю всадить себе в
мозг, то, заряжая пистолет, посмотрел бы на нее или нет?
- Зачем на нее смотреть?
- В мой мозг войдет, так интересно на нее взглянуть, какова она есть...
А впрочем вздор, минутный вздор. Вот и кончено, - прибавил он, вкатив пулю и
заколотив ее паклей. - Петр Ильич, милый, вздор, все вздор, и если бы ты
знал, до какой степени вздор! Дай-ка мне теперь бумажки кусочек.
- Вот бумажка.
- Нет, гладкой, чистой, на которой пишут. Вот так. - И Митя, схватив со
стола перо, быстро написал на бумажке две строки, сложил вчетверо бумажку и
сунул в жилетный карман. Пистолеты вложил в ящик, запер ключиком и взял ящик
в руки. Затем посмотрел на Петра Ильича и длинно, вдумчиво улыбнулся.
- Теперь идем, - сказал он.
- Куда идем? Нет, постойте... Это вы, пожалуй, себе в мозг ее хотите
послать, пулю-то... - с беспокойством произнес Петр Ильич.
- Пуля вздор! Я жить хочу, я жизнь люблю! знай ты это. Я златокудрого
Феба и свет его горячий люблю... Милый Петр Ильич, умеешь ты устраниться?
- Как это устраниться?
- Дорогу дать. Милому существу и ненавистному дать дорогу. И чтоб и
ненавистное милым стало, - вот как дать дорогу! И сказать им: бог с вами,
идите, проходите мимо, а я...
- А вы?
- Довольно, идем.
- Ей-богу скажу кому-нибудь (глядел на него Петр Ильич), чтобы вас не
пустить туда. Зачем вам теперь в Мокрое?
- Женщина там, женщина, и довольно с тебя, Петр Ильич, и шабаш!
- Послушайте, вы хоть и дики, но вы мне всегда как-то нравились... я
вот и беспокоюсь.
- Спасибо тебе, брат. Я дикий, говоришь ты. Дикари, дикари! Я одно
только и твержу: дикари! А да, вот Миша, а я-то его и забыл.
Вошел впопыхах Миша с пачкой размененных денег и отрапортовал, что у
Плотниковых "все заходили" и бутылки волокут, и рыбу, и чай - сейчас все
готово будет. Митя схватил десятирублевую и подал Петру Ильичу, а другую
десятирублевую кинул Мише.
- Не сметь! - вскричал Петр Ильич. - У меня дома нельзя, да и дурное
баловство это. Спрячьте ваши деньги, вот сюда положите, чего их сорить-то?
Завтра же пригодятся, ко мне же ведь и придете десять рублей просить. Что
это вы в боковой карман все суете? Эй потеряете!
- Слушай, милый человек, поедем в Мокрое вместе?
- Мне-то зачем туда?
- Слушай, хочешь сейчас бутылку откупорю, выпьем за жизнь! Мне хочется
выпить, а пуще всего с тобою выпить. Никогда я с тобою не пил, а?
- Пожалуй, в трактире можно, пойдем, я туда сам сейчас отправляюсь.
- Некогда в трактире, а у Плотниковых в лавке, в задней комнате.
Хочешь, я тебе одну загадку загадаю сейчас.
- Загадай.
Митя вынул из жилета свою бумажку, развернул ее и показал. Четким и
крупным почерком было на ней написано:
"Казню себя за всю жизнь, всю жизнь мою наказую!"
- Право, скажу кому-нибудь, пойду сейчас и скажу, - проговорил,
прочитав бумажку, Петр Ильич.
- Не успеешь, голубчик, идем и выпьем, марш! Лавка Плотниковых
приходилась почти через один только дом от Петра Ильича, на углу улицы. Это
был самый главный бакалейный магазин в нашем городе, богатых торговцев, и
сам по себе весьма не дурной. Было все, что и в любом магазине в столице,
всякая бакалея: вина "разлива братьев Елисеевых", фрукты, сигары, чай,
сахар, кофе и проч. Всегда сидели три приказчика и бегали два рассыльных
мальчика. Хотя край наш и обеднел, помещики разъехались, торговля затихла, а
бакалея процветала по-прежнему и даже все лучше и лучше с каждым годом: на
эти предметы не переводились покупатели. Митю ждали в лавке с нетерпением.
Слишком помнили, как он недели три-четыре назад забрал точно так же разом
всякого товару и вин на несколько сот рублей чистыми деньгами (в кредит-то
бы ему ничего конечно не поверили), помнили, что так же как и теперь в руках
его торчала целая пачка радужных и он разбрасывал их зря, не торгуясь, не
соображая и не желая соображать, на что ему столько товару, вина и проч.? Во
всем городе потом говорили, что он тогда, укатив с Грушенькой в Мокрое,
"просадил в одну ночь и следующий затем день три тысячи разом и воротился с
кутежа без гроша, в чем мать родила". Поднял тогда цыган целый табор (в то
время у нас закочевавший), которые в два дня вытащили де у него у пьяного
без счету денег и выпили без счету дорогого вина. Рассказывали, смеясь над
Митей, что в Мокром он запоил шампанским сиволапых мужиков, деревенских
девок и баб закормил конфетами и страсбургскими пирогами. Смеялись тоже у
нас, в трактире особенно, над собственным откровенным и публичным тогдашним
признанием Мити (не в глаза ему конечно смеялись, в глаза ему смеяться было
несколько опасно), что от Грушеньки он за всю ту "эскападу" только и
получил, что "позволила ему свою ножку поцеловать, а более ничего не
позволила".
Когда Митя с Петром Ильичем подошли к лавке, то у входа нашли уже
готовую тройку, в телеге, покрытой ковром, с колокольчиками и бубенчиками и
с ямщиком Андреем, ожидавшим Митю. В лавке почти со всем успели "сладить"
один ящик с товаром и ждали только появления Мити, чтобы заколотить и
уложить его на телегу. Петр Ильич удивился.
- Да откуда поспела у тебя тройка? - спросил он Митю.
- К тебе бежал, вот его, Андрея, встретил и велел ему прямо сюда к
лавке и подъезжать. Времени терять нечего! В прошлый раз с Тимофеем ездил,
да Тимофей теперь тю-тю-тю, вперед меня с волшебницей одной укатил. Андрей,
опоздаем очень?
- Часом только разве прежде нашего прибудут, да и того не будет, часом
всего упредят! - поспешно отозвался Андрей. - Я Тимофея и снарядил, знаю,
как поедут. Их езда не наша езда, Дмитрий Федорович, где им до нашего. Часом
не потрафят раньше! - с жаром перебил Андрей, еще не старый ямщик,
рыжеватый, сухощавый парень в поддевке и с армяком на левой руке.
- Пятьдесят рублей на водку, коли только часом отстанешь.
- За час времени ручаемся, Дмитрий Федорович, эх получасом не упредят,
не то что часом!
Митя хоть и засуетился распоряжаясь, но говорил и приказывал как-то
странно, в разбивку, а не по порядку. Начинал одно и забывал окончание. Петр
Ильич нашел необходимым ввязаться и помочь делу.
- На четыреста рублей, не менее, как на четыреста, чтобы точь-в-точь
по-тогдашнему, - командовал Митя. - Четыре дюжины шампанского, ни одной
бутылки меньше.
- Зачем тебе столько, к чему это? Стой! - завопил Петр Ильич. - Это что
за ящик? С чем? Неужели тут на четыреста рублей?
Ему тотчас же объяснили суетившиеся приказчики со слащавою речью, что в
этом первом ящике всего лишь полдюжины шампанского и "всякие необходимые на
первый случай предметы" из закусок, конфет, монпансье и проч. Но что главное
"потребление" уложится и отправится сей же час особо, как и в тогдашний раз,
в особой телеге и тоже тройкой и потрафит к сроку, "разве всего только часом
позже Дмитрия Федоровича к месту прибудет".
- Не более часу, чтоб не более часу, и как можно больше монпансье и
тягушек положите; это там девки любят, - с жаром настаивал Митя.
- Тягушек - пусть. Да четыре-то дюжины к чему тебе? Одной довольно, -
почти осердился уже Петр Ильич. Он стал торговаться, он потребовал счет, он
не хотел успокоиться. Спас однако всего одну сотню рублей. Остановились на
том, чтобы всего товару доставлено было не более как на триста рублей.
- А, чорт вас подери! - вскричал Петр Ильич как бы вдруг одумавшись, -
да мне-то тут что? Бросай свои деньги, коли даром нажил!
- Сюда, эконом, сюда, не сердись, - потащил его Митя в заднюю комнату
лавки: - вот здесь нам бутылку сейчас подадут, мы и хлебнем. Эх, Петр Ильич,
поедем вместе, потому что ты человек милый, таких люблю.
Митя уселся на плетеный стульчик пред крошечным столиком, накрытым
грязнейшею салфеткой. Петр Ильич примостился напротив него, и мигом явилось
шампанское. Предложили, не пожелают ли господа устриц, "первейших устриц,
самого последнего получения".
- К чорту устриц, я не ем, да и ничего не надо, - почти злобно
огрызнулся Петр Ильич.
- Некогда устриц, - заметил Митя, - да и аппетита нет. Знаешь, друг, -
проговорил он вдруг с чувством, - не любил я никогда всего этого беспорядка.
- Да кто ж его любит! Три дюжины, помилуй, на мужиков, это хоть кого
взорвет.
- Я не про это. Я про высший порядок. Порядку во мне нет, высшего
порядка... Но... все это закончено, горевать нечего. Поздно, и к чорту! Вся
жизнь моя была беспорядок, и надо положить порядок. Каламбурю, а?
- Бредишь, а не каламбуришь.
- Слава высшему на свете,
Слава высшему во мне!
Этот стишок у меня из души вырвался когда-то, не стих, а слеза... сам
сочинил... не тогда однако, когда штабс-капитана за бороденку тащил...
- Чего это ты вдруг о нем?
- Чего я вдруг о нем? Вздор! Все кончается, все равняется, черта - и
итог.
- Право мне все твои пистолеты мерещатся.
- И пистолеты вздор! Пей и не фантазируй. Жизнь люблю, слишком уж жизнь
полюбил, так слишком, что и мерзко. Довольно! За жизнь, голубчик, за жизнь
выпьем, за жизнь предлагаю тост! Почему я доволен собой? Я подл, но доволен
собой. И однако ж я мучусь тем, что я подл, но доволен собой. Благословляю
творение, сейчас готов бога благословить и его творение, но... надо
истребить одно смрадное насекомое, чтобы не ползало, другим жизни не
портило... Выпьем за жизнь, милый брат! Что может быть дороже жизни! Ничего,
ничего! За жизнь и за одну царицу из цариц.
- Выпьем за жизнь, а пожалуй и за твою царицу.
Выпили по стакану. Митя был хотя и восторжен, и раскидчив, но как-то
грустен. Точно какая-то непреодолимая и тяжелая забота стояла за ним.
- Миша... это твой Миша вошел? Миша, голубчик, Миша, поди сюда, выпей
ты мне этот стакан, за Феба златокудрого, завтрашнего...
- Да зачем ты ему! - крикнул Петр Ильич раздражительно.
- Ну позволь, ну так, ну я хочу.
- Э-эх!
Миша выпил стакан, поклонился и убежал.
- Запомнит дольше, - заметил Митя. - Женщину я люблю, женщину! Что есть
женщина? Царица земли! Грустно мне, грустно, Петр Ильич. Помнишь Гамлета:
"Мне так грустно, так грустно, Горацио... Ах, бедный Иорик!" Это я может
быть Иорик и есть. Именно теперь я Иорик, а череп потом.
Петр Ильич слушал и молчал, помолчал и Митя.
- Это какая у вас собачка? - спросил он вдруг рассеянно приказчика,
заметив в углу маленькую хорошенькую болоночку с черными глазками.
- Это Варвары Алексеевны, хозяйки нашей болоночка, - ответил приказчик,
- сами занесли давеча, да и забыли у нас. Отнести надо будет обратно.
- Я одну такую же видел... в полку... - вдумчиво произнес Митя, -
только у той задняя ножка была сломана... Петр Ильич, хотел я тебя спросить
кстати: крал ты когда что в своей жизни, аль нет?
- Это что за вопрос?
- Нет, я так. Видишь, из кармана у кого-нибудь, чужое? Я не про казну
говорю, казну все дерут и ты конечно тоже...
- Убирайся к чорту.
- Я про чужое: прямо из кармана, из кошелька, а?
- Украл один раз у матери двугривенный, девяти лет был, со стола. Взял
тихонько и зажал в руку.
- Ну и что же?
- Ну и ничего. Три дня хранил, стыдно стало, признался и отдал.
- Ну и что же?
- Натурально, высекли. Да ты чего уж, ты сам не украл ли?
- Украл, - хитро подмигнул Митя.
- Что украл? - залюбопытствовал Петр Ильич.
- У матери двугривенный, девяти лет был, через три дня отдал. - Сказав
это, Митя вдруг встал с места.
- Дмитрий Федорович, не поспешить ли? - крикнул вдруг у дверей лавки
Андрей.
- Готово? Идем! - всполохнулся Митя. - Еще последнее сказанье и...
Андрею стакан водки на дорогу сейчас! Да коньяку ему кроме водки рюмку! Этот
ящик (с пистолетами) мне под сиденье. Прощай, Петр Ильич, не поминай лихом.
- Да ведь завтра воротишься?
- Непременно.
- Расчетец теперь изволите покончить? - подскочил приказчик.
- А, да, расчет! Непременно!
Он опять выхватил из кармана свою пачку кредиток, снял три радужных,
бросил на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и,
кланяясь, провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от только
что выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя начал
садиться, как вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежала
вся запыхавшись, с криком сложила пред ним руки и бухнулась ему в ноги:
- Батюшка, Дмитрий Федорович, голубчик, не погубите барыню! А я-то вам
все рассказала!.. И его не погубите, прежний ведь он, ихний! Замуж теперь
Аграфену Александровну возьмет, с тем и из Сибири вернулся... Батюшка,
Дмитрий Федорович, не загубите чужой жизни!
- Те-те-те, вот оно что! Ну, наделаешь ты теперь там дел! - пробормотал
про себя Петр Ильич. - Теперь все понятно, теперь как не понять. Дмитрий
Федорович, отдай-ка мне пистолеты, если хочешь быть человеком, - воскликнул
он громко Мите, - слышишь, Дмитрий!
- Пистолеты? Подожди, голубчик, я их дорогой в лужу выброшу, - ответил
Митя. - Феня, встань, не лежи ты предо мной. Не погубит Митя, впредь никого
уж не погубит этот глупый человек. Да вот что, Феня, - крикнул он ей, уже
усевшись, - обидел я тебя давеча, так прости меня и помилуй, прости
подлеца... А не простишь, все равно! Потому что теперь уже все равно!
Трогай, Андрей, живо улетай!
Андрей тронул; колокольчик зазвенел.
- Прощай, Петр Ильич! Тебе последняя слеза!.. "Не пьян ведь, а какую
ахинею порет!" подумал вслед ему Петр Ильич. Он расположился было остаться
присмотреть за тем, как будут снаряжать воз (на тройке же) с остальными
припасами и винами, предчувствуя, что надуют и обсчитают Митю, но вдруг, сам
на себя рассердившись, плюнул и пошел в свой трактир играть на биллиарде.
- Дурак, хоть и хороший малый... - бормотал он про себя дорогой. - Про
этого какого-то офицера "прежнего" Грушенькинова я слыхал. Ну, если прибыл,
то... Эх пистолеты эти! А, чорт, что я его дядька что ли? Пусть их! Да и
ничего не будет. Горланы и больше ничего. Напьются и подерутся, подерутся и
помирятся. Разве это люди дела? Что это за "устранюсь", "казню себя" -
ничего не будет! Тысячу раз кричал этим слогом пьяный в трактире. Теперь-то
не пьян. "Пьян духом" - слог любят подлецы. Дядька я ему что ли? И не мог не
подраться, вся харя в крови. С кем бы это? В трактире узнаю. И платок в
крови... Фу, чорт, у меня на полу остался... наплевать!
Пришел в трактир он в сквернейшем расположении духа и тотчас же начал
партию. Партия развеселила его. Сыграл другую и вдруг заговорил с одним из
партнеров о том, что у Дмитрия Карамазова опять деньги появились, тысяч до
трех, сам видел, и что он опять укатил кутить в Мокрое с Грушенькой. Это
было принято почти с неожиданным любопытством слушателями. И все они
заговорили не смеясь, а как-то странно серьезно. Даже игру перервали.
- Три тысячи? Да откуда у него быть трем тысячам?
Стали расспрашивать дальше. Известие о Хохлаковой приняли сомнительно.
- А не ограбил ли старика, вот что?
- Три тысячи! Что-то не ладно.
- Похвалялся же убить отца вслух, все здесь слышали. Именно про три
тысячи говорил...
Петр Ильич слушал и вдруг стал отвечать на расспросы сухо и скупо. Про
кровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда
шел сюда, хотел-было рассказать. Начали третью партию, мало-по-малу разговор
о Мите затих; но, докончив третью партию, Петр Ильич больше играть не
пожелал, положил кий и, не поужинав, как собирался, вышел из трактира. Выйдя
на площадь, он стал в недоумении и даже дивясь на себя. Он вдруг сообразил,
что ведь он хотел сейчас идти в дом Федора Павловича, узнать, не произошло
ли чего. "Из-за вздора, который окажется, разбужу чужой дом и наделаю
скандала. Фу, чорт, дядька я им что ли?"
В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе домой и
вдруг вспомнил про Феню: "Э, чорт, вот бы давеча расспросить ее, подумал он
в досаде, все бы и знал". И до того вдруг загорелось в нем самое
нетерпеливое и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдороги
он круто повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька.
Подойдя к воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять как
бы вдруг отрезвил и обозлил его. К тому же никто не откликнулся, все в доме
спали. "И тут скандалу наделаю!" подумал он с каким-то уже страданием в
душе, но вместо того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова и
изо всей уже силы. Поднялся гам на всю улицу. "Так вот нет же, достучусь,
достучусь!" бормотал он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но с
тем вместе и усугубляя удары в ворота.
А Дмитрий Федорович летел по дороге. До Мокрого было двадцать верст с
небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час с
четвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий и
холодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды. Это была та самая ночь, а
может и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, "исступленно клялся
любить ее во веки веков". Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хоть
многое терзало теперь его душу, но в этот момент все существо его неотразимо
устремилось лишь к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы взглянуть на
нее в последний раз. Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце его ни
минуты. Не поверят мне может быть, если скажу, что этот ревнивец не ощущал к
этому новому человеку, новому сопернику, выскочившему из-под земли, к этому
"офицеру" ни малейшей ревности. Ко всякому другому, явись такой, приревновал
бы тотчас же и может вновь бы намочил свои страшные руки кровью, - а к
этому, к этому "ее первому", не ощущал он теперь, летя на своей тройке, не
только ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства, - правда еще не
видал его. "Тут уж бесспорно, тут право ее и его; тут ее первая любовь,
которую она в пять лет не забыла: значит только его и любила в эти пять лет,
а я-то, .я зачем тут подвернулся? Что я-то тут и при чем? Отстранись, Митя,
и дай дорогу! Да и что я теперь? Теперь уж и без офицера все кончено, хотя
бы и не явился он вовсе, то все равно все было бы кончено..."
Вот в каких словах он бы мог приблизительно изложить свои ощущения,
если бы только мог рассуждать. Но он уже не мог тогда рассуждать. Вся
теперешняя решимость его родилась без рассуждений, в один миг, была сразу
почувствована и принята целиком со всеми последствиями еще давеча, у Фени, с
первых слов ее. И все-таки, несмотря на всю принятую решимость, было смутно
в душе его, смутно до страдания: не дала и решимость спокойствия. Слишком
многое стояло сзади его и мучило. И странно было ему это мгновениями: ведь
уж написан был им самим себе приговор пером на бумаге: "казню себя и
наказую"; и бумажка лежала тут, в кармане его, приготовленная; ведь уж
заряжен пистолет, ведь уж решил же он, как встретит он завтра первый горячий
луч "Феба златокудрого", а между тем с прежним, со всем стоявшим сзади и
мучившим его, все-таки нельзя было рассчитаться, чувствовал он это до
мучения, и мысль о том впивалась в его душу отчаянием. Было одно мгновение в
пути, что ему вдруг захотелось остановить Андрея, выскочить из телеги,
достать свой заряженный пистолет и покончить все, не дождавшись и рассвета.
Но мгновение это пролетело как искорка. Да и тройка летела, "пожирая
пространство", и по мере приближения к цели опять-таки мысль о ней, о ней
одной, все сильнее и сильнее захватывала ему дух и отгоняла все остальные
страшные призраки от его сердца. О, ему так хотелось поглядеть на нее хоть
мельком, хоть издали! "Она теперь с ним, ну вот и погляжу, как она теперь с
ним, со своим прежним милым, и только этого мне и надо." И никогда еще не
подымалось из груди его столько любви к этой роковой в судьбе его женщине,
столько нового, неиспытанного им еще никогда чувства, чувства неожиданного
даже для него самого, чувства нежного до моления, до исчезновения пред ней.
"И исчезну!" проговорил он вдруг в припадке какого-то истерического
восторга.
Скакали уже почти час. Митя молчал, а Андрей, хотя и словоохотливый был
мужик, тоже не вымолвил еще ни слова, точно опасался заговорить и только
живо погонял своих "одров", свою гнедую, сухопарую, но резвую тройку. Как
вдруг Митя в страшном беспокойстве воскликнул:
- Андрей! А что если спят? Ему это вдруг вспало на ум, а до сих пор он
о том и не подумал.
- Надо думать, что уж легли, Дмитрий Федорович. Митя болезненно
нахмурился: что в самом деле, он прилетит... с такими чувствами... а они
спят... спит и она может быть тут же... Злое чувство закипело в его сердце.
- Погоняй, Андрей, катай, Андрей, живо! - закричал он в исступлении.
- А может еще и не полегли, - рассудил помолчав Андрей. - Даве Тимофей
сказывал, что там много их собралось...
- На станции?
- Не в станции, а у Пластуновых, на постоялом дворе, вольная значит
станция.
- Знаю; так как же ты говоришь, что много? Где же много? Кто такие? -
вскинулся Митя в страшной тревоге при неожиданном известии.
- Да сказывал Тимофей, все господа: из города двое, кто таковы - не
знаю, только сказывал Тимофей, двое из здешних господ, да тех двое, будто бы
приезжих, а может и еще кто есть, не спросил я его толково. В карты,
говорил, стали играть.
- В карты?
- Так вот может и не спят, коли в карты зачали. Думать надо, теперь
всего одиннадцатый час в исходе, не более того.
- Погоняй, Андрей, погоняй! - нервно вскричал опять Митя.
- Что это, я вас спрошу, сударь, - помолчав начал снова Андрей, - вот
только бы не осердить мне вас, боюсь, барин.
- Чего тебе?
- Давеча Федосья Марковна легла вам в ноги, молила, барыню чтобы вам не
сгубить и еще кого... так вот, сударь, что везу-то я вас туда... Простите,
сударь, меня, так, от совести, может глупо что сказал.
Митя вдруг схватил его сзади за плечи.
- Ты ямщик? ямщик? - начал он исступленно.
- Ямщик...
- Знаешь ты, что надо дорогу давать. Что ямщик, так уж никому и дороги
не дать, дави дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека,
нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь - наказуй себя... если
только испортил, если только загубил кому жизнь - казни себя и уйди.
Все это вырвалось у Мити как бы в совершенной истерике. Андрей хоть и
подивился на барина, но разговор поддержал.
- Правда это, батюшка, Дмитрий Федорович, это вы правы, что не надо
человека давить, тоже и мучить, равно как и всякую тварь, потому всякая
тварь - она тварь созданная, вот хоть бы лошадь, потому другой ломит зря,
хоша бы и наш ямщик... И удержу ему нет, так он и прет, прямо тебе так и
прет.
- Во ад? - перебил вдруг Митя и захохотал своим неожиданным коротким
смехом. - Андрей, простая душа, - схватил он опять его крепко за плечи, -
говори: попадет Дмитрий Федорович Карамазов во ад али нет, как по-твоему?
- Не знаю, голубчик, от вас зависит, потому вы у нас... Видишь, сударь,
когда сын божий на кресте был распят и помер, то сошел он со креста прямо во
ад и освободил всех грешников, которые мучились. И застонал ад об том, что
уж больше, думал, к нему никто теперь не придет, грешников-то. И сказал
тогда аду господь: "не стони, аде, ибо приидут к тебе отселева всякие
вельможи, управители, главные судьи и богачи, и будешь восполнен так же
точно, как был во веки веков, до того времени, пока снова приду". Это точно,
это было такое слово...
- Народная легенда, великолепно! Стегни левую, Андрей!
- Так вот, сударь, для кого ад назначен, - стегнул Андрей левую, - а вы
у нас, сударь, все одно как малый ребенок... так мы вас почитаем... И хоть
гневливы вы, сударь, это есть, но за простодушие ваше простит господь.
- А ты, ты простишь меня, Андрей?
- Мне что же вас прощать, вы мне ничего не сделали.
- Нет, за всех, за всех ты один, вот теперь, сейчас, здесь, на дороге,
простишь меня за всех? Говори, душа простолюдина!
- Ох, сударь! Боязно вас и везти-то, странный какой-то ваш разговор...
Но Митя не расслышал. Он исступленно молился и дико шептал про себя.
- Господи, прими меня во всем моем беззаконии, но не суди меня.
Пропусти мимо без суда твоего... Не суди, потому что я сам осудил себя; не
суди, потому что люблю тебя, господи! Мерзок сам, а люблю тебя: во ад
пошлешь, и там любить буду, и оттуда буду кричать, что люблю тебя во веки
веков... Но дай и мне долюбить... здесь, теперь долюбить, всего пять часов
до горячего луча твоего... Ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не
любить. Сам видишь меня всего. Прискачу, паду пред нею: права ты, что мимо
меня прошла... Прощай и забудь твою жертву, не тревожь себя никогда!
- Мокрое ! - крикнул Андрей, указывая вперед кнутом. Сквозь бледный
мрак ночи зачернелась вдруг твердая масса строений, раскинутых на огромном
пространстве. Село Мокрое было в две тысячи душ, но в этот час все оно уже
спало, и лишь кое-где из мрака мелькали еще редкие огоньки.
- Гони, гони, Андрей, еду! - воскликнул как бы в горячке Митя.
- Не спят! - проговорил опять Андрей, указывая кнутом на постоялый двор
Пластуновых, стоявший сейчас же на въезде, и в котором все шесть окон на
улицу были ярко освещены.
- Не спят! - радостно подхватил Митя, - греми, Андрей, гони вскачь,
звени, подкати с треском. Чтобы знали все, кто приехал! Я еду! Сам еду! -
исступленно восклицал Митя.
Андрей пустил измученную тройку вскачь и действительно с треском
подкатил к высокому крылечку и осадил своих запаренных полузадохшихся коней.
Митя соскочил с телеги, и как раз хозяин двора, правда уходивший уже спать,
полюбопытствовал заглянуть с крылечка, кто это таков так подкатил.
- Трифон Борисыч, ты?
Хозяин нагнулся, вгляделся, стремглав сбежал с крылечка и в
подобострастном восторге кинулся к гостю.
- Батюшка, Дмитрий Федорыч! вас ли вновь видим? Этот Трифон Борисыч был
плотный и здоровый мужик, среднего роста, с несколько толстоватым лицом,
виду строгого и непримиримого, с Мокринскими мужиками особенно, но имевший
дар быстро изменять лицо свое на самое подобострастное выражение, когда чуял
взять выгоду. Ходил по-русски, в рубахе с косым воротом и в поддевке, имел
деньжонки значительные, но мечтал и о высшей роли неустанно. Половина
слишком мужиков была у него в когтях, все были ему должны кругом. Он
арендовал у помещиков землю и сам покупал, а обрабатывали ему мужики эту
землю за долг, из которого никогда не могли выйти. Был он вдов и имел
четырех взрослых дочерей; одна была уже вдовой, жила у него с двумя
малолетками, ему внучками, и работала на него как поденщица. Другая
дочка-мужичка была замужем за чиновником, каким-то выслужившимся писаречком,
и в одной из комнат постоялого двора на стенке можно было видеть в числе
семейных фотографий, миниатюрнейшего размера, фотографию и этого чиновничка
в мундире и в чиновных погонах. Две младшие дочери в храмовой праздник, али
отправляясь куда в гости, надевали голубые или зеленые платья, сшитые по
модному, с обтяжкою сзади и с аршинным хвостом, но на другой же день утром,
как и во всякий день, подымались чем свет и с березовыми вениками в руках
выметали горницы, выносили помои и убирали сор после постояльцев. Несмотря
на приобретенные уже тысячки, Трифон Борисыч очень любил сорвать с
постояльца кутящего и помня, что еще месяца не прошло, как он в одни сутки
поживился от Дмитрия Федоровича, во время кутежа его с Грушенькой, двумя
сотнями рубликов слишком, если не всеми тремя, встретил его теперь радостно
и стремительно, уже по тому одному, как подкатил ко крыльцу его Митя, почуяв
снова добычу.
- Батюшка, Дмитрий Федорович, вас ли вновь обретаем?
- Стой, Трифон Борисыч, - начал Митя, - прежде всего самое главное: где
она?
- Аграфена Александровна? - тотчас понял хозяин, зорко вглядываясь в
лицо Мити, - да здесь и она... пребывает...
- С кем, с кем?
- Гости проезжие-с... Один-то чиновник, надоть быть из поляков, по
разговору судя, он-то за ней и послал лошадей отсюдова; а другой с ним
товарищ его, али попутчик, кто разберет; по-штатски одеты...
- Что же кутят? Богачи?
- Какое кутят! Небольшая величина, Дмитрий Федорович.
- Небольшая? Ну, а другие?
- Из города эти, двое господ... Из Черней возвращались, да и остались.
Один-то, молодой, надоть быть родственник господину Миусову, вот только как
звать забыл... а другого надо полагать вы тоже знаете: помещик Максимов, на
богомолье, говорит, заехал в монастырь ваш там, да вот с родственником этим
молодым господина Миусова и ездит...
- Только и всех?
- Только.
- Стой, молчи, Трифон Борисыч, говори теперь самое главное: что она,
как она?
- Да вот давеча прибыла и сидит с ними.
- Весела? Смеется?
- Нет, кажись не очень смеется... Даже скучная совсем сидит, молодому
человеку волосы расчесывала.
- Это поляку, офицеру?
- Да какой же он молодой, да и не офицер он вовсе; нет, сударь, не ему,
а Миусовскому племяннику этому, молодому-то... вот только имя забыл.
- Калганов?
- Именно Калганов.
- Хорошо, сам решу. В карты играют?
- Играли, да перестали, чай отпили, наливки чиновник потребовал.
- Стой, Трифон Борисыч, стой, душа, сам решу. Теперь отвечай самое
главное: нет цыган?
- Цыган теперь вовсе не слышно, Дмитрий Федорович, согнало начальство,
а вот жиды здесь есть, на цымбалах играют и на скрипках, в Рождественской,
так это можно бы за ними хоша и теперь послать. Прибудут.
- Послать, непременно послать! - вскричал Митя. - А девок можно поднять
как тогда, Марью особенно, Степаниду тоже, Арину. Двести рублей за хор!
- Да за этакие деньги я все село тебе подыму, хоть и полегли теперь
дрыхнуть. Да и стоят ли, батюшка Дмитрий Федорович, здешние мужики такой
ласки, али вот девки? Этакой подлости да грубости такую сумму определять!
Ему ли, нашему мужику, цыгарки курить, а ты им давал. Ведь от него смердит,
от разбойника. А девки все, сколько их ни есть, вшивые. Да я своих дочерей
тебе даром подыму, не то что за такую сумму, полегли только спать теперь,
так я их ногой в спину напинаю да для тебя петь заставлю. Мужиков намедни
шампанским поили, э-эх!
Трифон Борисыч напрасно сожалел Митю: он тогда у него сам с полдюжины
бутылок шампанского утаил, а под столом сторублевую бумажку поднял и зажал
себе в кулак. Так и осталась она у него в кулаке.
- Трифон Борисыч, растряс я тогда не одну здесь тысячку. Помнишь?
- Растрясли, голубчик, как вас не вспомнить, три тысячки у нас небось
оставили.
- Ну, так и теперь с тем приехал, видишь.
И он вынул и поднес к самому носу хозяина свою пачку кредиток.
- Теперь слушай и понимай: через час вино придет, закуски, пироги и
конфеты, - все тотчас же туда на верх. Этот ящик, что у Андрея, туда тоже
сейчас на верх, раскрыть и тотчас же шампанское подавать... А главное -
девок, девок, и Марью чтобы непременно...
Он повернулся к телеге и вытащил из-под сиденья свой ящик с
пистолетами.
- Расчет, Андрей, принимай! Вот тебе пятнадцать рублей за тройку, а вот
пятьдесят на водку... за готовность, за любовь твою... Помни барина
Карамазова!
- Боюсь я, барин... - заколебался Андрей, - пять рублей на чай
пожалуйте, а больше не приму. Трифон Борисыч свидетелем. Уж простите глупое
слово мое...
- Чего боишься, - обмерил его взглядом Митя, - ну и чорт с тобой коли
так! - крикнул он, бросая ему пять рублей. - Теперь, Трифон Борисыч, проводи
меня тихо и дай мне на них на всех перво-на-перво глазком глянуть, так чтоб
они меня не заметили. Где они там, в голубой комнате?
Трифон Борисыч опасливо поглядел на Митю, но тотчас же послушно
исполнил требуемое: осторожно провел его в сени, сам вошел в большую первую
комнату, соседнюю с той, в которой сидели гости, и вынес из нее свечу. Затем
потихоньку ввел Митю и поставил его в углу, в темноте, откуда бы он мог
свободно разглядеть собеседников ими невидимый. Но Митя недолго глядел, да и
не мог разглядывать: он увидел ее и сердце его застучало, в глазах
помутилось. Она сидела за столом сбоку, в креслах, а рядом с нею, на диване,
хорошенький собою и еще очень молодой Калганов; она держала его за руку и,
кажется, смеялась, а тот, не глядя на нее, что-то громко говорил, как будто
с досадой, сидевшему чрез стол напротив Грушеньки Максимову. Максимов же
чему-то очень смеялся. На диване сидел он, а подле дивана, на стуле, у
стены, какой-то