iv>
- А коли я уж не христианин, то значит я и не солгал мучителям, когда
они спрашивали: "Христианин я или не христианин", ибо я уже был самим богом
совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чем
даже слово успел мое молвить мучителям. А коли я уже разжалован, то каким же
манером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете, как
с христианина, за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление только
одно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен? Коли я уж не
христианин, значит я и не могу от Христа отрекнуться, ибо не от чего тогда
мне и отрекаться будет. С татарина поганого кто же станет спрашивать,
Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах за то, что он не христианином
родился и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного вола
двух шкур не дерут. Да и сам бог вседержитель с татарина если и будет
спрашивать, когда тот помрет, полагаю каким-нибудь самым малым наказанием
(так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что ведь не повинен же
он в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел. Не может же
господь бог насильно взять татарина и говорить про него, что и он был
христианином? Ведь значило бы тогда, что господь вседержитель скажет сущую
неправду. А разве может господь вседержитель неба и земли произнести ложь,
хотя бы в одном только каком-нибудь слове-с?
Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть и не
понимал хорошо, что говорят, но что-то из всей этой дребедени вдруг понял, и
остановился с видом человека, вдруг стукнувшегося лбом об стену. Федор
Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.
- Алешка, Алешка, каково! Ах ты казуист! Это он был у иезуитов
где-нибудь, Иван. Ах ты иезуит смердящий; да кто же тебя научил? Но только
ты врешь, казуист, врешь, врешь и врешь. Не плачь, Григорий, мы его сею же
минутой разобьем в дым и прах. Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред
мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам
же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема,
так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят. Об этом ты как
полагаешь, иезуит ты мой прекрасный?
- Это сумления нет-с, что сам в себе я отрекся, а все же никакого и тут
специально греха не было-с, а коли был грешок, то самый обыкновенный
весьма-с.
- Как так обыкновенный весьма-с!
- Врешь, пр-р-роклятый, - прошипел Григорий,
- Рассудите сами, Григорий Васильевич, - ровно и степенно, сознавая
победу, но как бы и великодушничая с разбитым противником, продолжал
Смердяков, - рассудите сами, Григорий Васильевич: ведь сказано же в писании,
что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и при том скажете сей
горе, чтобы съехала в море, то и съедет ни мало не медля, по первому же
вашему приказанию. Что же, Григорий Васильевич, коли я неверующий, а вы
столь верующий, что меня беспрерывно даже ругаете, то попробуйте сами-с
сказать сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до моря отсюда
далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садом
течет, то и увидите сами в тот же момент, что ничего не съедет-с, а все
останется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы ни кричали-с. А это
означает, что и вы не веруете, Григорий Васильевич, надлежащим манером, а
лишь других за то всячески ругаете. Опять-таки и то взямши, что никто в наше
время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких
лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, кроме
разве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то может
где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и не
найдешь вовсе, - то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, то
неужели же всех сих остальных, то-есть население всей земли-с, кроме
каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет господь и при милосердии своем,
столь известном, никому из них не простит? А потому и я уповаю, что, раз
усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью.
- Стой! - завизжал Федор Павлович в апофеозе восторга: - так двух-то
таких, что горы могут сдвигать, ты все-таки полагаешь, что есть они? Иван,
заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался!
- Вы совершенно верно заметили, что это народная в вере черта, - с
одобрительною улыбкой согласился Иван Федорович.
- Соглашаешься! Значит, так, коли уж ты соглашаешься! Алешка, ведь
правда? Ведь совершенно русская вера такая?
- Нет, у Смердякова совсем не русская вера, - серьезно и твердо
проговорил Алеша.
- Я не про веру его, я про эту черту, про этих двух пустынников, про
эту одну только черточку: ведь это же по-русски, по-русски?
- Да, черта эта совсем русская, - улыбнулся Алеша.
- Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но в
остальном ты все-таки врешь, врешь и врешь: знай, дурак, что здесь мы все от
легкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели,
а во-вторых, времени бог мало дал, всего во дню определил только двадцать
четыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться. А ты-то там
пред мучителями отрекся, когда больше не о чем и думать-то было тебе как о
вере и когда именно надо было веру свою показать! Так ведь это, брат,
составляет, я думаю?
- Составляет-то оно составляет, но рассудите сами, Григорий Васильевич,
что ведь тем более и облегчает, что составляет. Ведь коли бы я тогда веровал
в самую во истину, как веровать надлежит, то тогда действительно было бы
грешно, если бы муки за свою веру не принял и в поганую Магометову веру
перешел. Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в тот же
миг сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тот
же миг его придавила как таракана, и пошел бы я как ни в чем не бывало
прочь, воспевая и славя бога. А коли я именно в тот же самый момент это все
и испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей, а та не
давила, то как же скажите, я бы в то время не усомнился, да еще в такой
страшный час смертного, великого страха? И без того уж знаю, что царствия
небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему гора,
значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня
на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы
кожу с себя дам содрать? Ибо если бы даже кожу мою уже до половины содрали
со спины, то и тогда по слову моему или крику не двинулась бы сия гора. Да в
этакую минуту не только что сумление может найти, но даже от страха и самого
рассудка решиться можно, так что и рассуждать-то будет совсем невозможно. А
стало быть чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тут
своей выгоды, ни награды, хоть кожу-то по крайней мере свою сберегу? А
потому на милость господню весьма уповая, питаюсь надеждой, что и совсем
прощен буду-с...
Спор кончился, но странное дело, столь развеселившийся Федор Павлович
под конец вдруг нахмурился. Нахмурился и хлопнул коньячку, и это уже была
совсем лишняя рюмка.
- А убирайтесь вы, иезуиты, вон, - крикнул он на слуг.- Пошел,
Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а ты пошел. Не плачь,
Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не дают канальи после
обеда в тишине посидеть, - досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же по
приказу его удалились слуги. - Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда
лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал? - прибавил он
Ивану Федоровичу.
- Ровно ничем, - ответил тот, - уважать меня вздумал; это лакей и хам.
Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит.
- Передовое?
- Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за
ними получше.
- А когда срок наступит?
- Загорится ракета, да и не догорит может быть. Народ этих бульйонщиков
пока не очень-то любит и слушать.
- То-то, брат, вот этакая Валаамова ослица думает, думает, да и чорт
знает про себя там до чего додумается.
- Мыслей накопит, - усмехнулся Иван.
- Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех,
и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя "уважать вздумал".
Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не сплетник
он, молчит, из дому copy не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко
всему и чорт с ним по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
- Конечно, не стоит.
- А что до того, что он там про себя надумает, то русского мужика,
вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, его
жалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русская
земля крепка березой. Истребят леса, пропадет земля русская. Я за умных
людей стою. Мужиков мы драть перестали, с большого ума, а те сами себя
пороть продолжают. И хорошо делают. В ту же меру мерится, в ту же и
возмерится, или как это там... Одним словом, возмерится. А Россия свинство.
Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию... то-есть не Россию, а все
эти пороки... а пожалуй, что и Россию. Tout cela c'est de la cochonnerie.
Знаешь, что люблю? Я люблю остроумие.
- Вы опять рюмку выпили. Довольно бы вам.
- Подожди, я еще одну, и еще одну, а там и покончу. Нет, постой, ты
меня перебил. В Мокром я проездом спрашиваю старика, а он мне: "Мы оченно,
говорит, любим пуще всего девок по приговору пороть, и пороть даем все
парням. После эту же, которую ноне порол, завтра парень в невесты берет, так
что оно самим девкам, говорит, у нас повадно". Каковы маркизы де-Сады, а? А
как хочешь, оно остроумно. Съездить бы и нам поглядеть, а? Алешка, ты
покраснел? Не стыдись, детка. Жаль, что давеча я у игумена за обед не сел да
монахам про мокрых девок не рассказал. Алешка, не сердись, что я твоего
игумена давеча разобидел. Меня, брат, зло берет. Ведь коли бог есть.
существует, - ну конечно я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе то,
так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало тогда головы срезать,
потому что они развитие задерживают. Веришь ты, Иван, что это меня в моих
чувствах терзает. Нет, ты не веришь, потому я вижу по твоим глазам. Ты
веришь людям, что я всего только шут. Алеша, веришь, что я не всего только
шут?
- Верю, что не всего только шут.
- И верю, что веришь, и искренно говоришь. Искренно смотришь и искренно
говоришь. А Иван нет. Иван высокомерен... А все-таки я бы с твоим
монастырьком покончил. Взять бы всю эту мистику да разом по всей русской
земле и упразднить, чтоб окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то,
золота сколько бы на монетный двор поступило!
- Да зачем упразднять, - сказал Иван.
- А чтоб истина скорей воссияла, вот зачем.
- Да ведь коль эта истина воссияет, так вас же первого сначала ограбят,
а потом... упразднят.
- Ба! А ведь пожалуй ты прав. Ах я ослица, - вскинулся вдруг Федор
Павлович, слегка ударив себя по лбу. - Ну, так пусть стоит твой монастырек,
Алешка, коли так. А мы умные люди будем в тепле сидеть да коньячком
пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим богом должно быть непременно
нарочно так устроено? Иван, говори: есть бог или нет? Стой: наверно говори,
серьезно говори! Чего опять смеешься?
- Смеюсь я тому, как вы сами давеча остроумно заметили о вере
Смердякова в существование двух старцев, которые могут горы сдвигать.
- Так разве теперь похоже?
- Очень.
- Ну так значит и я русский человек, и у меня русская черта, и тебя,
философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде. Хочешь, поймаю.
Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори: есть бог или
нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.
- Нет, нету бога.
- Алешка, есть бог?
- Есть бог.
- Иван, а бессмертие есть, ну там какое-нибудь, ну хоть маленькое,
малюсенькое?
- Нет и бессмертия.
- Никакого?
- Никакого.
- То-есть совершеннейший нуль или нечто. Может быть нечто какое-нибудь
есть? Все же ведь не ничто!
- Совершенный нуль.
- Алешка, есть бессмертие?
- Есть.
- А бог и бессмертие?
- И бог и бессмертие. В боге и бессмертие.
- Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколько
отдал человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько уж
тысяч лет! Кто же это так смеется над человеком? Иван? В последний раз и
решительно: есть бог или нет? Я в последний раз!
- Ив последний раз нет.
- Кто же смеется над людьми, Иван?
- Чорт, должно быть, - усмехнулся Иван Федорович.
- А чорт есть?
- Нет, и чорта нет.
- Жаль. Чорт возьми, что б я после того сделал с тем, кто первый
выдумал бога! Повесить его мало на горькой осине.
- Цивилизации бы тогда совсем не было, если бы не выдумали бога.
- Не было бы? Это без бога-то?
- Да. И коньячку бы не было. А коньяк все-таки у вас взять придется.
- Постой, постой, постой, милый, еще одну рюмочку. Я Алешу оскорбил. Ты
не сердишься, Алексей? Милый Алексейчик ты мой, Алексейчик!
- Нет, не сержусь. Я ваши мысли знаю. Сердце у вас лучше головы.
- У меня-то сердце лучше головы? Господи, да еще кто это говорит? Иван,
любишь ты Алешку?
- Люблю.
- Люби. (Федор Павлович сильно хмелел.) - Слушай, Алеша, я старцу
твоему давеча грубость сделал. Но я был в волнении. А ведь в старце этом
есть остроумие, как ты думаешь, Иван?
- Пожалуй что и есть.
- Есть, есть, il y a du Piron la-dedans. Это иезуит, русский то-есть.
Как у благородного существа, в нем это затаенное негодование кипит на то,
что надо представляться... святыню на себя натягивать.
- Да ведь он же верует в бога.
- Ни на грош. А ты не знал? Да он всем говорит это сам, то-есть не
всем, а всем умным людям, которые приезжают. Губернатору Шульцу он прямо
отрезал: credo, да не знаю во что.
- Неужто?
- Именно так. Но я его уважаю. Есть в нем что-то Мефистофельское или
лучше из Героя нашего времени... Арбенин, али как там... то-есть, видишь, он
сладострастник; он до того сладострастник, что я бы и теперь за дочь мою
побоялся, аль за жену, если бы к нему исповедываться пошла. Знаешь, как
начнет рассказывать... Третьего года он нас зазвал к себе на чаек, да с
ликерцем (барыни ему ликер присылают), да как пустился расписывать старину,
так мы животики надорвали... Особенно как одну расслабленную излечил. "Если
бы ноги не болели, я бы вам, говорит, протанцовал один танец". А, каков?
"Наафонил я, говорит, на своем веку не мало". Он у Демидова купца шестьдесят
тысяч тяпнул.
- Как, украл?
- Тот ему как доброму человеку привез: "сохрани, брат, у меня на-завтра
обыск". А тот и сохранил. "Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал". Я ему
говорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк... А впрочем
это не он... Это другой. Я про другого сбился... и не замечаю. Ну, вот еще,
рюмочку и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановил
меня, Иван... и не сказал, что вру?
- Я знал, что вы сами остановитесь.
- Врешь, это ты по злобе на меня, по единственной злобе. Ты меня
презираешь. Ты приехал ко мне и меня в доме моем презираешь.
- Я и уеду; вас коньяк разбирает.
- Я тебя просил Христом-богом в Чермашню съездить... на день, на два, а
ты не едешь.
- Завтра поеду, коли вы так настаиваете.
- Не поедешь. Тебе подсматривать здесь за мной хочется, вот тебе чего
хочется, злая душа, оттого ты и не поедешь?
Старик не унимался. Он дошел до той черточки пьянства, когда иным
пьяным, дотоле смирным, непременно вдруг захочется разозлиться и себя
показать.
- Что ты глядишь на меня? Какие твои глаза? Твои глаза глядят на меня и
говорят мне: "Пьяная ты харя". Подозрительные твои глаза, презрительные твои
глаза... Ты себе на уме приехал. Вот Алешка смотрит, и глаза его сияют. Не
презирает меня Алеша. Алексей, не люби Ивана...
- Не сердитесь на брата! Перестаньте его обижать, - вдруг настойчиво
произнес Алеша.
- Ну что ж, я пожалуй. Ух, голова болит. Убери коньяк, Иван, третий раз
говорю. - Он задумался и вдруг длинно и хитро улыбнулся: - Не сердись, Иван,
на старого мозгляка. Я знаю, что ты не любишь меня, только все-таки не
сердись. Не за что меня и любить-то. В Чермашню съездишь, я к тебе сам
приеду, гостинцу привезу. Я тебе там одну девчоночку укажу, я ее там давно
насмотрел. Пока она еще босоножка. Не пугайся босоножек, не презирай -
перлы!..
И он чмокнул себя в ручку.
- Для меня, - оживился он вдруг весь, как будто на мгновение отрезвев,
только что попал на любимую тему, - для меня... Эх вы, ребята! Деточки,
поросяточки вы маленькие, для меня... даже во всю мою жизнь не было
безобразной женщины, вот мое правило! Можете вы это понять? Да где же вам
понять: у вас еще вместо крови молочко течет, не вылупились! По моему
правилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, чорт возьми, интересное,
чего ни у которой другой не найдешь, - только надобно уметь находить, вот
где штука! Это талант! Для меня мовешек не существовало: уж одно то, что она
женщина, уж это одно половина всего... да где вам это понять! Даже
вьельфильки и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочих
дураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили! Босоножку и
мовешку надо сперва-наперво удивить - вот как надо за нее браться. А ты не
знал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такую
чернявку как она такой барин влюбился. Истинно славно, что всегда есть и
будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда
ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни! Постой... слушай,
Алешка, я твою мать покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде.
Никогда бывало ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, - вдруг пред
нею так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу ее
всегда, всегда, - помню это как вот сейчас, - до этакого маленького такого
смешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого, нервного, особенного. У ней
только он и был. Знаю бывало что так у ней всегда болезнь начиналась, что
завтра же она кликушей выкликать начнет, и что смешок этот теперешний,
маленький, никакого восторга не означает, ну да ведь хоть и обман да
восторг. Вот оно что значит свою черточку во всем уметь находить! Раз
Белявский, - красавчик один тут был и богач, за ней волочился и ко мне
наладил ездить, - вдруг у меня же и дай мне пощечину, да при ней. Так она,
этакая овца - да я думал она изобьет меня за эту пощечину, ведь как напала:
"Ты, говорит, теперь битый, битый, ты пощечину от него получил! Ты меня,
говорит, ему продавал... Да как он смел тебя ударить при мне! И не смей ко
мне приходить никогда, никогда! Сейчас беги, вызови его на дуэль"... Так я
ее тогда в монастырь для смирения возил, отцы святые ее отчитывали. Но вот
тебе бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только, разве один,
еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно богородичные
праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала. Думаю, дай-ка
выбью я из нее эту мистику! "Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он,
вот я его сниму. Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас
на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..." Как она увидела,
господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула
руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол... так
и опустилась... Алеша, Алеша! Что с тобой, что с тобой!
Старик вскочил в испуге. Алеша с самого того времени, как он заговорил
о его матери, мало-по-малу стал изменяться в лице. Он покраснел, глаза его
загорелись, губы вздрогнули... Пьяный старикашка брызгался слюной и ничего
не замечал до той самой минуты, когда с Алешей вдруг произошло нечто очень
странное, а именно с ним вдруг повторилось точь-в-точь то же самое, что
сейчас только он рассказал про "кликушу". Алеша вдруг вскочил из-за стола,
точь-в-точь как по рассказу мать его, всплеснул руками, потом закрыл ими
лицо, упал как подкошенный на стул и так и затрясся вдруг весь от
истерического припадка внезапных, сотрясающих и неслышных слез. Необычайное
сходство с матерью особенно поразило старика.
- Иван, Иван! скорей ему воды. Это как она, точь-в-точь как она, как
тогда его мать! Вспрысни его изо рта водой, я так с той делал. Это он за
мать свою, за мать свою... - бормотал он Ивану.
- Да ведь и моя, я думаю, мать, его мать была, как вы полагаете? -
вдруг с неудержимым гневным презрением прорвался Иван. Старик вздрогнул от
его засверкавшего взгляда. Но тут случилось нечто очень странное, правда на
одну секунду: у старика действительно кажется выскочило из ума соображение,
что мать Алеши была и матерью Ивана...
- Как так твоя мать? - пробормотал он, не понимая. - Ты за что это? Ты
про какую мать... да разве она... Ах, чорт! Да ведь она и твоя! Ах, чорт! Ну
это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван... Хе-хе-хе! - Он
остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо.
И вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром,
послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий
Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге:
- Убьет, убьет! Не давай меня, не давай! - выкрикивал он, вцепившись в
полу сюртука Ивана Федоровича.
Сейчас вслед за Дмитрием Федоровичем вбежали в залу и Григорий со
Смердяковым. Они же в сенях и боролись с ним, не впускали его (вследствие
инструкции самого Федора Павловича, данной уже несколько дней назад).
Воспользовавшись тем, что Дмитрий Федорович, ворвавшись в залу, на минуту
остановился, чтоб осмотреться. Григорий обежал стол, затворил на обе
половинки противоположные входным двери залы, ведшие во внутренние покои, и
стал пред затворенною дверью, раздвинув обе руки крестом и готовый защищать
вход так-сказать до последней капли. Увидав это, Дмитрий не вскрикнул, а
даже как бы взвизгнул и бросился на Григория.
- Значит она там! Ее спрятали там! Прочь подлец! - Он рванул было
Григория, но тот оттолкнул его. Вне себя от ярости, Дмитрий размахнулся и
изо всей силы ударил Григория. Старик рухнулся как подкошенный, а Дмитрий,
перескочив через него, вломился в дверь. Смердяков оставался в зале, на
другом конце, бледный и дрожащий, тесно прижимаясь к Федору Павловичу.
- Она здесь, - кричал Дмитрий Федорович, - я сейчас сам видел, как она
повернула к дому, только я не догнал. Где она? Где она?
Непостижимое впечатление произвел на Федора Павловича этот крик: "Она
здесь!" Весь испуг соскочил с него.
- Держи, держи его! - завопил он и ринулся вслед за Дмитрием
Федоровичем. Григорий меж тем поднялся с полу, но был еще как бы вне себя.
Иван Федорович и Алеша побежали вдогонку за отцом. В третьей комнате
послышалось, как вдруг что-то упало об пол, разбилось и зазвенело: это была
большая стеклянная ваза (не из дорогих) на мраморном пьедестале, которую,
пробегая мимо, задел Дмитрий Федорович.
- Ату его! - завопил старик. - Караул!.. Иван Федорович и Алеша
догнали-таки старика и силою воротили в залу.
- Чего гонитесь за ним! Он вас и впрямь там убьет! - гневно крикнул на
отца Иван Федорович.
- Ваничка, Лешечка, она стало быть здесь, Грушенька здесь, сам,
говорит, видел, что пробежала...
Он захлебывался. Он не ждал в этот раз Грушеньки, и вдруг известие, что
она здесь, разом вывело его из ума. Он весь дрожал, он как бы обезумел.
- Да ведь вы видели сами, что она не приходила! - кричал Иван.
- А может через тот вход?
- Да ведь он заперт, тот вход, а ключ у вас...
Дмитрий вдруг появился опять в зале. Он конечно нашел тот вход
запертым, да и действительно ключ от запертого входа был в кармане у Федора
Павловича. Все окна во всех комнатах были тоже заперты; ни откуда стало быть
не могла пройти Грушенька и ни откуда не могла выскочить.
- Держи его! - завизжал Федор Павлович, только что завидел опять
Дмитрия, - он там в спальне у меня деньги украл! - И вырвавшись от Ивана он
опять бросился на Дмитрия. Но тот поднял обе руки и вдруг схватил старика за
обе последние космы волос его, уцелевшие на висках, дернул его и с грохотом
ударил об пол. Он успел еще два или три раза ударить лежачего каблуком по
лицу. Старик пронзительно застонал. Иван Федорович, хоть и не столь сильный,
как брат Дмитрий, обхватил того руками и изо всей силы оторвал от старика.
Алеша всею своею силенкой тоже помог ему, обхватив брата спереди.
- Сумасшедший, ведь ты убил его! - крикнул Иван.
- Так ему и надо! - задыхаясь воскликнул Дмитрий. - А не убил, так еще
приду убить. Не устережете!
- Дмитрий! Иди отсюда вон сейчас! - властно вскрикнул Алеша.
- Алексей! Скажи ты мне один, тебе одному поверю: была здесь сейчас она
или не была? Я ее сам видел, как она сейчас мимо плетня из переулка в эту
сторону проскользнула. Я крикнул, она убежала...
- Клянусь тебе, она здесь не была, и никто здесь не ждал ее вовсе!
- Но я ее видел... Стало быть она... Я узнаю сейчас, где она... Прощай,
Алексей! Езопу теперь о деньгах ни слова, а к Катерине Ивановне сейчас же и
непременно: "кланяться велел, кланяться велел, кланяться! Именно кланяться и
раскланяться!" Опиши ей сцену.
Тем временем Иван и Григорий подняли старика и усадили в кресла. Лицо
его было окровавлено, но сам он был в памяти и с жадностью прислушивался к
крикам Дмитрия. Ему все еще казалось, что Грушенька вправду где-нибудь в
доме. Дмитрий Федорович ненавистно взглянул на него уходя.
- Не раскаиваюсь за твою кровь! - воскликнул он, - берегись, старик,
береги мечту, потому что и у меня мечта! Проклинаю тебя сам и отрекаюсь от
тебя совсем...
Он выбежал из комнаты.
- Она здесь, она верно здесь! Смердяков, Смердяков, - чуть слышно
хрипел старик, пальчиком маня Смердякова.
- Нет ее здесь, нет, безумный вы старик,- злобно закричал на него Иван.
- Ну, с ним обморок! Воды, полотенце! Поворачивайся, Смердяков!
Смердяков бросился за водой. Старика наконец раздели, снесли в спальню
и уложили в постель. Голову обвязали ему мокрым полотенцем. Ослабев от
коньяку, от сильных ощущений и от побоев, он мигом, только что коснулся
подушки, завел глаза и забылся. Иван Федорович и Алеша вернулись в залу.
Смердяков выносил черепки разбитой вазы, а Григорий стоял у стола, мрачно
потупившись.
- Не намочить ли и тебе голову и не лечь ли тебе тоже в постель, -
обратился к Григорию Алеша. - Мы здесь за ним посмотрим; брат ужасно больно
ударил тебя... по голове.
- Он меня дерзнул! - мрачно и раздельно произнес Григорий.
- Он и отца "дерзнул", не то что тебя! - заметил, кривя рот, Иван
Федорович.
- Я его в корыте мыл... он меня дерзнул! - повторял Григорий.
- Чорт возьми, если б я не оторвал его, пожалуй он бы так и убил. Много
ли надо Езопу? - прошептал Иван Федорович Алеше.
- Боже сохрани! - воскликнул Алеша.
- А зачем сохрани? - все тем же шопотом продолжал Иван, злобно скривив
лицо. - Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!
Алеша вздрогнул.
- Я, разумеется, не дам совершиться убийству, как не дал и сейчас.
Останься тут, Алеша, я выйду походить по двору, у меня голова начала болеть.
Алеша пошел в спальню к отцу и просидел у его изголовья за ширмами
около часа. Старик вдруг открыл глаза и долго молча смотрел на Алешу, видимо
припоминая и соображая. Вдруг необыкновенное волнение изобразилось в его
лице.
- Алеша, - зашептал он опасливо, - где Иван?
- На дворе, у него голова болит. Он нас стережет.
- Подай зеркальце, вон там стоит, подай!
Алеша подал ему маленькое складное кругленькое зеркальце, стоявшее на
комоде. Старик погляделся в него: распух довольно сильно нос, и на лбу над
левою бровью был значительный багровый подтек.
- Что говорит Иван? Алеша, милый, единственный сын мой, я Ивана боюсь;
я Ивана больше, чем того, боюсь. Я только тебя одного не боюсь...
- Не бойтесь и Ивана. Иван сердится, но он вас защитит.
- Алеша, а тот-то? К Грушеньке побежал! Милый ангел, скажи правду: была
давеча Грушенька, али нет?
- Никто ее не видал. Это обман, не была!
- Ведь Митька-то на ней жениться хочет, жениться!
- Она за него не пойдет.
- Не пойдет, не пойдет, не пойдет, не пойдет, ни за что не пойдет!.. -
радостно так весь и встрепенулся старик, точно ничего ему не могли сказать в
эту минуту отраднее. В восхищении он схватил руку Алеши и крепко прижал ее к
своему сердцу. Даже слезы засветились в глазах его. - Образок-то, божией-то
матери, вот про который я давеча рассказал, возьми уж себе, унеси с собой. И
в монастырь воротиться позволяю... давеча пошутил, не сердись. Голова болит,
Алеша... Леша, утоли ты мое сердце, будь ангелом, скажи правду!
- Вы все про то, была ли она или не была? - горестно проговорил Алеша.
- Нет, нет, нет, я тебе верю, а вот что: сходи ты к Грушеньке сам, али
повидай ее как; расспроси ты ее скорей, как можно скорей, угадай ты сам
своим глазом: к кому она хочет, ко мне аль к нему? Ась? Что? Можешь, аль не
можешь?
- Коль ее увижу, то спрошу, - пробормотал было Алеша в смущении.
- Нет, она тебе не скажет, - перебил старик, - она егоза. Она тебя
целовать начнет и скажет, что за тебя хочет. Она обманщица, она бесстыдница,
нет, тебе нельзя к ней идти, нельзя!
- Да и не хорошо, батюшка, будет, не хорошо совсем.
- Куда он посылал-то тебя давеча, кричал: "сходи", когда убежал?
- К Катерине Ивановне посылал.
- За деньгами? Денег просить?
- Нет, не за деньгами.
- У него денег нет, нет ни капли. Слушай, Алеша, я полежу ночь и
обдумаю, а ты пока ступай. Может и ее встретишь... Только зайди ты ко мне
завтра наверно поутру; наверно. Я тебе завтра одно словечко такое скажу;
зайдешь?
- Зайду.
- Коль придешь, сделай вид, что сам пришел, навестить пришел. Никому не
говори, что я звал. Ивану ни слова не говори.
- Хорошо.
- Прощай, ангел, давеча ты за меня заступился, век не забуду. Я тебе
одно словечко завтра скажу... только еще подумать надо...
- А как вы теперь себя чувствуете?
- Завтра же, завтра встану и пойду, совсем здоров, совсем здоров,
совсем здоров!..
Проходя по двору, Алеша встретил брата Ивана на скамье у ворот: тот
сидел и вписывал что-то в свою записную книжку карандашом. Алеша передал
Ивану, что старик проснулся в памяти, а его отпустил ночевать в монастырь.
- Алеша, я с большим удовольствием встретился бы с тобой завтра поутру,
- привстав приветливо проговорил Иван, - приветливость даже совсем для Алеши
неожиданная.
- Я завтра буду у Хохлаковых, - ответил Алеша. - Я у Катерины Ивановны
может, завтра тоже буду, если теперь не застану...
- А теперь все-таки к Катерине Ивановне? Это "раскланяться-то,
раскланяться"? - улыбнулся вдруг Иван. Алеша смутился.
- Я, кажется, все понял из давешних восклицаний и кой из чего прежнего.
Дмитрий наверно просил тебя сходить к ней и передать, что он... ну... ну
одним словом, "откланивается"?
- Брат! Чем весь этот ужас кончится у отца и Дмитрия? - воскликнул
Алеша.
- Нельзя наверно угадать. Ничем может быть: расплывется дело. Эта
женщина - зверь. Во всяком случае старика надо в доме держать, а Дмитрия в
дом не пускать.
- Брат, позволь еще спросить: неужели имеет право всякий человек
решать, смотря на остальных людей: кто из них достоин жить и кто более не
достоин?
- К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего
чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим
причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеет
права желать?
- Не смерти же другого?
- А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди
так живут, а пожалуй так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих
слов о том, что "два гада поедят друг друга"? Позволь и тебя спросить в
таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь
Езопа, ну, убить его, а?
- Что ты, Иван! Никогда и в мыслях этого у меня не было! Да и Дмитрия я
не считаю...
- Спасибо хоть за это, - усмехнулся Иван. - Знай, что я его всегда
защищу. Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полный
простор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня, как на злодея,
- прибавил он с улыбкою.
Они крепко пожали друг другу руки, как никогда еще прежде. Алеша
почувствовал, что брат сам первый шагнул к нему шаг и что сделал он это для
чего-то, непременно с каким-то намерением.
Вышел же Алеша из дома отца в состоянии духа разбитом и подавленном еще
больше, чем давеча, когда входил к отцу. Ум его был тоже как бы раздроблен и
разбросан, тогда как сам он вместе с тем чувствовал, что боится соединить
разбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитых
им в этот день. Что-то граничило почти с отчаянием, чего никогда не бывало в
сердце Алеши. Надо всем стоял как гора, главный, роковой и неразрешимый
вопрос: чем кончится у отца с братом Дмитрием, пред этою страшною женщиной?
Теперь уж он сам был свидетелем. Он сам тут присутствовал и видел их друг
пред другом. Впрочем несчастным, вполне и страшно несчастным, мог оказаться
лишь брат Дмитрий: его сторожила несомненная беда. Оказались тоже и другие
люди, до которых все это касалось, и может быть гораздо более, чем могло
казаться Алеше прежде. Выходило что-то даже загадочное. Брат Иван сделал к
нему шаг, чего так давно желал Алеша, и вот сам он отчего-то чувствует
теперь, что его испугал этот шаг сближения. А те женщины? Странное дело:
давеча он направлялся к Катерине Ивановне в чрезвычайном смущении, теперь же
не чувствовал никакого; напротив, спешил к ней, сам словно ожидая найти у
ней указания. А однако передать ей поручение было видимо теперь тяжелее, чем
давеча: дело о трех тысячах было решено окончательно, и брат Дмитрий,
почувствовав теперь себя бесчестным и уже безо всякой надежды, конечно не
остановится более и ни пред каким падением. К тому же еще велел передать
Катерине Ивановне и только что происшедшую у отца сцену.
Было уже семь часов и смеркалось, когда Алеша вошел к Катерине
Ивановне, занимавшей один очень просторный и удобный дом на Большой улице.
Алеша знал, что она живет с двумя тетками. Одна из них приходилась впрочем
теткой лишь сестре Агафье Ивановне; это была та бессловесная особа в доме ее
отца, которая ухаживала за нею там вместе с сестрой, когда она приехала к
ним туда из института. Другая же тетка была тонная и важная московская
барыня, хотя и из бедных. Слышно было, что обе они подчинялись во всем
Катерине Ивановне и состояли при ней единственно для этикета. Катерина же
Ивановна подчинялась лишь своей благодетельнице, генеральше, оставшейся за
болезнию в Москве, и к которой она обязана была посылать по два письма с
подробными известиями о себе каждую неделю.
Когда Алеша вошел в переднюю и попросил о себе доложить отворившей ему
горничной, в зале очевидно уже знали о его прибытии (может быть, заметили
его из окна), но только Алеша вдруг услышал какой-то шум, послышались чьи-то
бегущие женские шаги, шумящие платья, может быть выбежали две или три
женщины. Алеше показалось странным, что он мог произвести своим прибытием
такое волнение. Его однако тотчас же ввели в залу. Это была большая комната,
уставленная элегантною и обильною мебелью, совсем не по-провинциальному.
Было много диванов и кушеток, диванчиков, больших и маленьких столиков; были
картины на стенах, вазы и лампы на столах, было много цветов, был даже
аквариум у окна. От сумерек в комнате было несколько темновато. Алеша
разглядел на диване, на котором очевидно сейчас сидели, брошенную шелковую
мантилью, а на столе пред диваном две недопитые чашки шоколату, бисквиты,
хрустальную тарелку с синим изюмом и другую с конфетами. Кого-то угощали.
Алеша догадался, что попал на гостей, и поморщился. Но в тот же миг
поднялась портьера и быстрыми спешными шагами вошла Катерина Ивановна, с
радостною восхищенною улыбкой, протягивая обе руки Алеше. В ту же минуту
служанка внесла и поставила на стол две зажженые свечи.
- Слава богу, наконец-то и вы! Я одного только вас и молила у бога весь
день! Садитесь.
Красота Катерины Ивановны еще и прежде поразила Алешу, когда брат
Дмитрий, недели три тому назад, привозил его к ней в первый раз представить
и познакомить, по собственному чрезвычайному желанию Катерины Ивановны.
Разговор между ними в то свидание впрочем не завязался. Полагая, что Алеша
очень конфузится, Катерина Ивановна как бы щадила его и все время
проговорила в тот раз с Дмитрием Федоровичем. Алеша молчал, но многое очень
хорошо разглядел. Его поразила властность, гордая развязность,
самоуверенность надменной девушки. И все это было несомненно, Алеша
чувствовал, что он не преувеличивает. Он нашел, что большие черные горящие
глаза ее прекрасны и особенно идут к ее бледному, даже несколько
бледно-желтому продолговатому лицу. Но в этих глазах, равно как и в
очертании прелестных губ, было нечто такое, во что конечно можно было брату
его влюбиться ужасно, но что может быть нельзя было долго любить. Он почти
прямо высказал свою мысль Дмитрию, когда тот после визита пристал к нему,
умоляя его не утаить: какое он вынес впечатление, повидав его невесту.
- Ты будешь с нею счастлив, но может быть... не спокойно счастлив.
- То-то брат, такие такими и остаются, они не смиряются перед судьбой.
Так ты думаешь, что я не буду ее вечно любить?
- Нет, может быть, ты будешь ее вечно любить, но может быть не будешь с
нею всегда счастлив...
Алеша произнес тогда свое мнение краснея и досадуя на себя, что,
поддавшись просьбам брата, высказал такие "глупые" мысли. Потому что ему
самому его мнение показалось ужасна как глупым тот час же, как он его
высказал. Да и стыдна стало ему высказывать так властно мнение о женщине.
Тем с большим изумлением почувствовал он теперь при первом взгляде на
выбежавшую к нему Катерину Ивановну, что может быть тогда он очень ошибся. В
этот раз лицо ее сияло неподдельною простодушною добротой, прямою и пылкою
искренностью. Изо всей прежней "гордости и надменности", столь поразивших
тогда Алешу, замечалась теперь лишь одна смелая, благородная энергия и
какая-то ясная, могучая вера в себя. Алеша понял с первого взгляда на нее, с
первых слов, что весь трагизм ее положения относительно столь любимого ею
человека для нее вовсе не тайна, что она может быть уже знает все,
решительно все. И однако же, несмотря на то, было столько света в лице ее,
столько веры в будущее, Алеша почувствовал себя перед нею вдруг серьезно и
умышленно виноватым. Он был побежден и привлечен сразу. Кроме всего этого,
он заметил с первых же слов ее, что она. в каком-то сильном возбуждении,
может быть очень в ней необычайном,- возбуждении похожем почти даже на
какой-то восторг.
- Я потому так ждала вас, что от вас от одного могу теперь узнать всю
правду, - ни от кого больше!
- Я пришел... - пробормотал Алеша, путаясь, - я... он послал меня...
- А, он послал вас, ну так я и предчувствовала. Теперь все знаю,
все!воскликнула Екатерина Ивановна с засверкавшими вдруг глазами. -
Постойте, Алексей Федорович, я вам заранее скажу, зачем я вас так ожидала.
Видите, я может быть гораздо более знаю, чем даже вы сами; мне не известий
от вас нужно. Мне вот что от вас нужно: мне надо знать ваше собственное
личное последнее впечатление о нем, мне нужно, чтобы вы мне рассказали в
самом прямом неприкрашенном, в грубом даже (о, во сколько хотите грубом!)
виде - как вы сами смотрите на него сейчас и на его положение после вашей с
ним встречи сегодня? Это будет может быть лучше, чем если б я сама к которой
он не хочет больше ходить, объяснилась с ним лично. Поняли вы, чего я от вас
хочу? Теперь с чем же он вас послал ко мне (я так и знала, что он вас
пошлет!) - говорите просто, самое последнее слово говорите!..
- Он приказал вам... кланяться, и что больше не придет никогда... а вам
кланяться.
- Кланяться? Он так и сказал, так и выразился?
- Да.
- Мельком, может быть, нечаянно, ошибся в слове, не то слово поставил,
какое надо?
- Нет, он велел именно, чтоб я передал это слово: "кланяться". Просил
раза три, чтоб я не забыл передать.
Катерина Ивановна вспыхнула.
- Помогите мне теперь, Алексей Федорович, теперь-то мне и нужна ваша
помощь: я вам скажу мою мысль, а вы мне только скажите на нее, верно или нет
я думаю? Слушайте, если б он велел мне кланяться мельком, не настаивая на
передаче слова, не подчеркивая слова, то это было бы все... Тут был бы
конец! Но если он особенно настаивал на этом слове, если особенно поручал
вам не забыть передать мне этот поклон, - то стало быть он был в
возбуждении, вне себя может быть? Решился и решения своего испугался! Не
ушел от меня твердым шагом, а полетел с горы. Подчеркивание этого слова
может означать одну браваду...
- Так, так! - горячо подтвердил Алеша, - мне самому так теперь кажется.
- А коли так, то он еще не погиб! Он только в отчаянии, но я еще могу
спасти его. Стойте: не передавал ли он вам что-нибудь о деньгах, о трех