иола слушала с немым, невыразимым волнением; яркая краска разлилась по
ее лицу. Когда Занони кончил говорить, она закрыла лицо обеими руками и
заплакала. Однако, несмотря на все, что было раздражительного и
оскорбительного в его словах, несмотря на стыд и негодование, которое он
вызывал, не эти чувства переполнили ее сердце и заставили плакать. Женщина в
эту минуту уступила место ребенку; и как ребенок со своим ненасытным и между
тем невинным желаньем быть любимым плачет, безропотно страдая, когда
отвергают его ласки, так без гнева и стыда плакала Виола.
Занони долго любовался ее грациозной головкой, покрытой роскошными
волнами волос и склоненной перед ним; потом он подошел к ней и сказал тоном,
исполненным глубокой нежности, и с полуулыбкой на устах:
- Помните, когда я советовал вам бороться за свет, я указал вам на это
непобедимое дерево; я не сказал вам тогда, чтобы вы брали пример с бабочки,
которая желала бы подняться до звезд и падает, опаленная факелом. Поговорим
теперь... этот англичанин...
Виола отошла и заплакала еще сильней.
- Этот англичанин ваших лет, и его происхождение не выше вашего. Вы
можете с ним делить ваши мысли при жизни; вы можете заснуть в одной могиле,
подле него! А я... Но эта перспектива не должна занимать вас. Посмотрите в
ваше сердце, и вы увидите, что до той минуты, когда я снова появился на
вашем пути, в вас уже зарождалась к этому иностранцу нежная и чистая
привязанность, которая, созревая, превратилась бы в любовь. Разве вы никогда
не представляли себе жилища, которое бы вам хотелось разделить с ним?
- Никогда! - отвечала Виола с внезапной энергией. - Никогда! Не такова
моя судьба, я это чувствовала. И, - продолжала она, быстро вставая и обратив
на Занони красноречивый взор, - и, кто бы ты ни был, что можешь так читать в
моем сердце и предсказывать мою судьбу, тебе небезызвестно чувство,
которое... которое... - она колебалась с минуту, потом продолжала с
опущенными глазами, - которое привлекло к тебе мои мысли. Не думай, чтобы я
могла питать любовь, которая не была бы взаимной. Не любовь чувствую я к
тебе, иностранец. Любовь? Почему?.. В первый раз ты говорил со мной для
того, чтобы предостеречь меня, сегодня ты говоришь для того, чтобы оскорбить
меня.
Она снова остановилась, ее голос задрожал; слезы хлынули из глаз, но
она вытерла их и продолжала:
- Любовь! О, нет! Если любовь походит на ту, которую мне описывали, или
на ту, про которую я читала, или на ту, которую я старалась воспроизвести на
сцене... в таком случае я чувствую к тебе только влечение, торжественное,
страшное и, как мне кажется, почти сверхъестественное; когда я мечтаю или
сплю, я невольно присоединяю тебя к моим видениям, исполненным прелести и в
то же время ужаса. Если бы это была любовь, то неужели ты думаешь, я могла
бы так говорить? Разве, - она вдруг подняла на него глаза, - я могла бы так
смело глядеть тебе в глаза? Я прошу у тебя только позволения видеть тебя и
слушать тебя иногда. Иностранец! Не говори мне о других... Остерегай меня,
делай мне выговоры, разбивай мое сердце, отталкивай благодарность, которую
оно предлагает тебе и которая достойна тебя, но не являйся ко мне постоянным
предвестником страдания и горя. Я иногда видела тебя в своих мечтах,
окруженного блестящими и чудными образами, с сияющим взглядом, сверкавшим
небесной радостью, которая теперь не оживляет их. Иностранец! Ты спас меня,
я благодарю тебя; я благословляю тебя! Неужели же ты оттолкнешь и это
чувство?
При этих словах она скрестила руки на груди и опустилась перед ним на
колени. Но в этом смирении не было ничего унизительного или противного
достоинству ее пола; это не была покорность любовницы своему любовнику,
рабыни своему господину; это было скорей повиновение ребенка матери,
благоговение новообращенного к священнику.
Занони нахмурился и посмотрел на нее со странным выражением доброты,
грусти и в то же время нежной привязанности; но его уста были суровы, а
голос холоден, когда он отвечал:
- Знаете ли вы, Виола, чего вы у меня просите? Предвидите ли вы
опасность, угрожающую вам, а может быть, и нам обоим, от того, чего вы от
меня требуете? Знаете ли вы, что моя жизнь, удаленная от шумной толпы, есть
только постоянное поклонение красоте, из которого я стараюсь изгнать
чувство, которое прежде всего внушает красота? Я избегаю как бедствия того,
что кажется человеку прекраснее всего в мире, - любви женщины. Сегодня мои
советы могут спасти вас от многих несчастий; если я вас буду видеть дальше,
сохраню ли я ту же власть? Вы меня не понимаете. То, что я скажу дальше,
будет вам понятно. Я вам приказываю изгнать из вашего сердца всякую мысль,
которая представляла бы меня в ваших глазах иначе, как человеком, которого
вам необходимо избегать. Глиндон, если вы примете его благоговение, будет
любить вас, пока могила не скроет вас обоих. Я тоже, - прибавил он с
волнением, - я тоже мог бы любить тебя!
- Вы! - воскликнула Виола с внезапным порывом счастья и восторга,
которого она не могла удержать.
Но минуту спустя она бы отдала все на свете, чтобы вернуть этот крик
сердца.
- Да, Виола! Я тоже мог бы любить тебя! Но совсем другой любовью!
Сколько страданий! Цветок, растущий на скале, окружает ее благоуханием. Еще
немного, и цветок мертв, а скала по-прежнему стоит, покрытая снегом, и
солнце по-прежнему освещает ее. Подумай об этом. Опасность постоянно
окружает тебя. В продолжение нескольких дней ты еще можешь скрываться от
преследователя, но приближается час, когда твое спасение будет только в
бегстве. Если ты любима англичанином любовью, достойной тебя, то твое
счастье будет ему так же дорого, как его собственное. Если нет, есть еще
место, где ты найдешь любовь, более почтительную, и добродетель, менее
подвергающуюся опасности от силы и хитрости. Прощай, я могу видеть свою
судьбу только сквозь неясный туман. Я знаю по крайней мере, что мы увидимся,
но узнай теперь же, нежный цветок, что для твоего отдыха есть места менее
грубые, чем скала.
Он встал и дошел до наружной двери, у которой молчаливо стояла
Джионетта. Занони осторожно положил свою руку на ее плечо. Потом тоном
беспечного кавалера сказал:
- Синьор Глиндон любит твою госпожу; он может жениться на ней. Я знаю
твою преданность. Заставь ее отказаться от меня. Я же похож на перелетную
птицу.
Он опустил в руку няньки кошелек и исчез.
IV
Дворец Занони находился в одном из кварталов, редко посещаемых. Его и
теперь еще можно видеть, но уже в развалинах и с разрушенными стенами, как
памятник великолепия рыцарства, давно исчезнувшего из Неаполя вместе с
благородными сынами Нормандии и Испании.
При входе в комнаты, предназначенные для уединения, два индийца в
национальных костюмах встретили Занони на пороге церемонными восточными
поклонами. Он приехал с ними из далеких стран, где, если верить слухам, он
жил в продолжение нескольких лет; но они не могли дать каких-либо сведений,
которые удовлетворили бы любопытство и подтвердили подозрения. Они говорили
только на своем родном языке.
За исключением этих служителей, его поистине царская свита состояла из
жителей города, сделавшихся благодаря его расточительной щедрости послушными
и скромными орудиями его воли.
Как в доме, так и в привычках хозяина не было ничего, что бы могло
подтвердить ходившие слухи. Он не был окружен, как рассказывали, воздушными,
сверхъестественными существами Альберта Великого и Леонардо да Винчи;
никакое бронзовое изображение, образец магической механики, не передавало
ему влияния светил. У него не было, для объяснения его богатства,
инструментов алхимика - ни тигля, ни металлов; он даже, казалось, и не
интересовался тайными науками, которые являлись источником высоких идей и
часто глубокого знания, которые были характерны для его разговоров. Ни одна
книга не занимала его в одиночестве; и если он когда-либо и черпал из них
свои познания, то теперь он читал лишь одну великую книгу природы, для всего
остального у него не было другого источника, кроме обширной, чудесной
памяти. Однако было одно исключение из этого общего правила.
В Риме, в Неаполе, всюду, где он жил, он выбирал в доме одну комнату и
запирал ее замком, едва ли большим, чем кольцо, но достаточным, чтобы не
поддаться усилиям самых искусных слесарей; по крайней мере один из его слуг,
подталкиваемый страшным любопытством, напрасно старался открыть его; и
несмотря на то что он выбрал для удовлетворения своего любопытства самую
благоприятную минуту, когда ни одна душа не могла его видеть... в самый
поздний час ночи... во время отсутствия Занони, однако суеверие или совесть
не позволили ему на другой день спросить объяснения, когда мажордом уволил
его от должности. Любопытный слуга утешал себя за неудачу тем, что
рассказывал свою собственную историю, весьма приукрашенную. Он говорил, что,
подходя к двери, почувствовал, как его схватили невидимые руки, старавшиеся
удержать его, и что в ту минуту, как он тронул замок, он был поражен как бы
параличом.
Один доктор, услыхавший этот рассказ, заметил, к величайшему
неудовольствию любителей чудесного, что, может быть, Занони ловко
пользовался электричеством.
Как бы то ни было, но в эту комнату, таким образом запертую, никогда и
никто не входил, кроме самого Занони.
Торжественный голос времени, раздавшийся на часах соседней церкви,
вывел наконец владельца дворца из глубокой задумчивости, похожей скорей на
транс, чем на размышление, в которую была погружена его душа.
- Еще одно зерно, упавшее с неизмеримой высоты, а между тем время не
прибавляет и не отнимает у бесконечности ни одного атома! Душа моя, светлое
существо! Зачем спускаешься ты из своей сферы? Зачем с высот вечного,
звездного, чуждого спокойствия бросаешься ты в густой туман мрачного
саркофага? Сколько времени, зная из тяжкого опыта, что все, что умирает,
может дать только исполненную грустью радость, оставалась ты удовлетворенною
твоим величественным одиночеством?
Пока он так размышлял, одна из птиц, которые первые приветствуют зарю,
громко запела, и пробужденная пением ее подруга отвечала звучными трелями.
Он стал слушать; но не душа, которую он вопрошал, а сердце ответило
ему. Он встал и беспокойными шагами стал быстро ходить по комнате.
- Да будет проклят этот свет! - воскликнул он нетерпеливо. - Время,
должно быть, никогда не истребит эти роковые страсти! Одно тяготение
поддерживает землю в пространстве; другое прикрепляет душу к земле. Отчего я
не далеко от этой темной и мрачной планеты! Разбейтесь, препятствия! Крылья,
развернитесь!
Он прошел через галерею, поднялся по лестнице и проник в таинственную
комнату...
V
На другой день Глиндон отправился во дворец Занони. Воображение
молодого человека было сильно возбуждено тем немногим, что он видел и слышал
об этом странном человеке, к которому его влекло таинственное и
непреодолимое чувство.
Могущество Занони казалось громадным и почти сверхъестественным, его
намерения - прекрасными; а между тем его обращение было холодно.
Почему он игнорирует попытку Глиндона сойтись с ним и в то же время
спасает его? Каким образом узнал Занони о неизвестных самому Глиндону
врагах? Его любопытство было живо задето, он чувствовал благодарность и
решился на новую попытку примирения с угрюмым тайноведом.
Занони был дома и принял Глиндона в обширной и высокой гостиной, в
которую вошел вслед за ним.
- Я пришел поблагодарить вас за ваше вчерашнее предостережение, -
проговорил Глиндон, - и просить вас еще раз об одолжении, которым я вам
обязан, - сообщить мне, с какой стороны я должен ждать опасности и
нападений.
- Вы влюблены, сударь, - сказал по-английски Занони, слегка улыбаясь, -
но вы плохо знаете Юг; а не то вы знали бы, что здесь нет влюбленных, не
имеющих соперников.
- Вы говорите серьезно? - спросил Глиндон, краснея.
- Совершенно серьезно. Вы любите Виолу Пизани, ваш соперник - один из
неаполитанских князей, самых могущественных и неумолимых; вы сами видите,
подвергаетесь ли вы опасности.
- Но простите меня, как вы узнали об этом?
- Нет ни одного смертного, которому бы я давал отчеты о самом себе, -
гордо ответил Занони. - Станете ли вы следовать моим советам или
игнорировать их - это меня не касается.
- Ну, если я не должен спрашивать вас, пусть будет по-вашему; но по
крайней мере посоветуйте мне, что нужно сделать?
- А вы последуете моему совету?
- Отчего же нет?
- Оттого, что вы храбры, вы любите волнения и тайны; вы захотите быть
героем романа. Если бы я вам посоветовал покинуть Неаполь, сделали бы вы
это, пока в нем существуют враг и женщина, над которыми вам хотелось бы
одержать победу?
- Вы правы, - отвечал англичанин. - Нет, и не вам осуждать это решение.
- Но вам остается другое средство; любите ли вы Виолу искренно,
пламенно? Если да, то женитесь на ней и увезите вашу жену на родину.
- Но, - возразил Глиндон, немного смущенный, - Виола не из моего круга.
И потом, ее занятие... Одним словом, я раб ее красоты, но не могу жениться
на ней.
Занони нахмурился.
- Значит, ваша любовь есть только эгоистическая и чувственная страсть,
тогда я не могу вам дать совета. Молодой человек! Судьба не так неумолима,
как кажется. Великий Властитель вселенной не отказал человеку в свободе, мы
все можем проложить себе дорогу, а Бог даже из наших противоречий может
создать гармонию. Вы имеете перед собой выбор. Благородная и великодушная
любовь может даже теперь обеспечить ваше счастье и спасение; безумная и
эгоистическая страсть приведет вас неминуемо к гибели.
- Вы читаете даже будущее?
- Я сказал все, что было нужно.
- Синьор Занони, вы, который берет на себя роль моралиста, - сказал
Глиндон, - неужели вы сами так равнодушны к молодости и красоте, что можете
уверенно сопротивляться их очарованию?
- Если бы пример постоянно согласовался с правилом, - отвечал Занони,
горько улыбаясь, - то учителя были бы редки. Поведение человека может иметь
влияние только на узкий круг; добро или зло, которое он делает другому,
заключается скорей в правилах, которые он может распространять. Его действия
ограничены во времени и пространстве; его идеи могут распространяться в
целой вселенной и вдохновлять людей до последнего дня. Все наши добродетели,
все наши законы извлечены из книг и правил, которые суть мысли, а не
действия. Юлиан имел добродетели христианина, а Константин все пороки
язычника. Поступки Юлиана вернули к язычеству несколько тысяч
последователей, мысли Константина, волею небес, помогли обратить к
христианству многие народы земного шара. В своем поведении самый скромный
рыбак этого залива, с жаром верующий в чудеса святого Януария, может быть
лучше Лютера; между тем Бог позволил, чтобы идеи Лютера произвели в новейшей
Европе самую большую революцию, которая когда-либо имела место. Наши идеи,
молодой человек, - это наш ангельский элемент, наши действия - земной
элемент.
- Для итальянца вы много размышляли, - сказал Глиндон.
- Кто вам сказал, что я итальянец?
- Однако, когда вы говорите на моем языке, как англичанин, я...
- Довольно! - воскликнул Занони с сильным нетерпением.
Потом, после минутного молчания, он проговорил спокойным тоном:
- Глиндон, отказываетесь ли вы от Виолы Пизани? Хотите вы несколько
дней подумать о том, что я вам сказал?
- Отказаться от нее! Никогда!
- Так вы хотите жениться на ней?
- Это невозможно.
- Хорошо. В таком случае она откажется от вас. Я вам говорю, что у вас
есть соперник.
- Да, князь N, но я его не боюсь.
- У вас есть другой, которого вы будете больше бояться.
- Кто это?
- Я.
Глиндон побледнел и встал.
- Вы! Синьор Занони! Вы! И вы смеете мне признаваться в этом!
- Смею? Увы! Бывают минуты, когда мне хотелось бы бояться.
Эти высокомерные слова не имели, однако, ничего надменного, скорее в
них звучало что-то печальное. Глиндон был раздражен, уничтожен, но находился
под властью какого-то странного влияния. Однако у него было в груди честное
сердце англичанина, и он скоро оправился.
- Синьор, - сказал он, - меня нельзя обмануть громкими фразами и
мистическими приемами. Вы можете иметь могущество, которого я не сумею ни
понять, ни достичь; но также можете быть только ловким и дерзким
авантюристом и обманщиком.
- Ну! Продолжайте.
- Я хочу, - продолжал Глиндон решительно, хотя и немного смущенно, - я
хочу, чтобы вы знали, что если я не позволю первому встречному убедить себя
жениться на Виоле Пизани, то от этого мое решение никогда не уступать ее
другому нисколько не уменьшится.
Занони гордо посмотрел на молодого человека, горевшие глаза и
оживленное лицо которого указывали на его мужество и способность подкреплять
свои слова делом. Потом он прибавил:
- Какая смелость! Но она к вам идет. Все равно, примите мой совет,
подождите еще десять дней, и тогда вы мне скажете, хотите ли вы жениться на
самой прекрасной, самой чистой девушке, которую вы когда-либо встречали.
- Но если вы ее любите, почему... Почему?..
- Почему я желаю, чтобы она вышла замуж за другого? Чтобы спасти ее от
меня самого! Выслушайте меня. Этот ребенок, кроткий и без образования, имеет
в себе зародыш благородных качеств и самых высоких добродетелей. Она может
быть всем для человека, которого полюбит, всем, что только человек может
видеть в женщине. Ее душа, развитая любовью, возвысит вашу, она повлияет на
вашу будущность, на вашу судьбу; вы сделаетесь счастливым и знаменитым. Если
же, наоборот, она будет моим достоянием, я не знаю, какая судьба ожидает ее,
но я знаю, что есть испытание, которое переносится очень немногими мужчинами
и до сих пор ни одной женщиной.
Говоря таким образом, Занони сильно побледнел, и в его голосе было
что-то, отчего горячая кровь его собеседника застыла.
- Что это за тайна, окружающая вас? - спросил Глиндон, не будучи в
состоянии удержать своего волнения. - Действительно, вы не похожи на других
людей! Вы, может быть, как предполагают некоторые, маг или только...
- Замолчите! - проговорил Занони со странной улыбкой. - Разве вы имеете
право задавать мне такие вопросы? Италия, правда, еще имеет инквизицию; но
могущество ее ослабело, как лист, уносимый ветром. Дни пыток и гонений
прошли; человек может жить, как ему нравится, и говорить, как ему хочется,
не опасаясь ни позорного столба, ни казни. Я презираю гонения; поэтому
простите меня, если я не уступаю любопытству.
Глиндон покраснел и встал. Несмотря на свою любовь к Виоле и
естественный страх к такому сопернику, он чувствовал, что его тянуло к этому
человеку, которого он имел основания подозревать и бояться более всех. Он
протянул руку Занони.
- Ну, - проговорил он, - если мы должны быть соперниками, то оружие
впоследствии решит наши права. До тех пор мне хотелось бы быть вашим другом.
- Другом! Вы не знаете, чего просите.
- Опять загадка!
- Загадка! - воскликнул с горячностью Занони. - Да, но не хотели бы вы
разрешить ее? Только тогда я дам вам эту руку и назову вас своим другом.
- Я осмелюсь на все, я буду бороться со всем, чтобы достигнуть
нечеловеческой мудрости, - отвечал Глиндон, и его лицо засветилось диким и
экзальтированным восторгом.
Занони посмотрел на него молча и задумчиво.
- Семена деда живут и во внуке, - сказал он вполголоса, - однако он мог
бы... - Он вдруг остановился, потом громко продолжил: - Ступайте, Глиндон,
мы еще увидимся; но я спрошу у вас ответа только тогда, когда решение будет
необходимо.
VI
Из всех слабостей, которые вызывают насмешки посредственных людей, нет
ни одной, которую бы они поднимали более на смех, чем доверчивый ум;
прибавим, что из всех признаков испорченного сердца и слабой головы
стремление к неверию есть самый верный.
Истинная философия менее старается отрицать, чем понимать. Каждый день
мы слышим, как многие ученые говорят о нелепости алхимии и мечтах о
философском камне, между тем как ученые менее поверхностные знают, что
именно алхимикам мы обязаны самыми великими открытиями, какие когда-либо
были сделаны. И многие места, темные в настоящее время, могли бы, если бы у
нас был ключ к мистическому языку, который мы находим в их трудах, навести
нас на путь научных открытий, еще более драгоценных.
Философский камень и тот не казался химерическим видением некоторым из
самых знаменитых химиков нашего века. Человек, конечно, не может оспаривать
законы природы; но эти законы природы, все ли они открыты? "Дайте мне
доказательство вашего искусства, - сказал один истинный философ, - когда я
увижу действие, я постараюсь по крайней мере найти причину".
Таковы приблизительно были мысли Глиндона, когда он выходил от Занони,
но Кларенс Глиндон был истинный философ. Чем разговор с Занони делался
таинственнее, тем он был более поражен. Против чего-нибудь осязательного он
постарался бы бороться, и любопытство его, может быть, было бы
удовлетворено. Напрасно по временам он старался укрыться в скептицизм,
которого сам опасался, напрасно старался он объяснить то, что слышал,
искусством обманщика. Какими бы ни были его притязания, Занони не делал из
них, как Месмер или Калиостро, источника для наживы. К тому же положение
Глиндона не было так высоко, чтоб влияние, приобретенное над его умом, могло
бы служить планам алчности или честолюбия. Однако иногда с
подозрительностью, свойственной светским людям, он старался уверить себя,
что Занони имел по крайней мере какую-нибудь темную цель довести его до
того, на что в своей гордости англичанина он смотрел как на неравный брак с
бедной Виолой. Разве нельзя было допустить, что она находится в сношениях с
этой таинственной личностью? Может быть, весь этот пророческий и угрожающий
тон был только хитростью, чтобы провести его. Он сердился на Виолу за то,
что у нее был такой союзник. Но к этому чувству присоединялась еще
естественная ревность.
Занони угрожал ему своим соперничеством. Занони, который, оставляя в
стороне его тайные искусства и роль, которую ему приписывали, располагал по
крайней мере всеми преимуществами, которые ослепляют и порабощают.
Утомленный своими сомнениями, Глиндон бросился в тот светский круг, с
которым познакомился в Неаполе, преимущественно состоявший из художников,
как он сам, литераторов и богатых негоциантов, которые, лишенные привилегий
дворянства, старались по крайней мере превзойти его великолепием. Он узнал
от них множество подробностей насчет Занони, который был для них, как для
всех праздных умов, предметом любопытства и предположений.
Он с удивлением заметил, что Занони разговаривал с ним по-английски с
такой удивительной легкостью, что его можно было принять за англичанина.
Глиндон узнал, что то же самое впечатление он производил на людей других
национальностей. Один шведский живописец утверждал, что Занони швед, а один
негоциант из Константинополя, который продавал ему свой товар, был убежден,
что только турок или по крайней мере родившийся на Востоке мог так
совершенно перенять мягкий азиатский выговор. Между тем во всех этих языках
была легкая и почти невоспроизводимая особенность, не в произношении и не в
выговоре, но в интонации, которая отличала Занони от туземцев тех стран, на
языке которых он говорил.
Эта особенность была характерна для членов одного общества, правила и
власть которого были недостаточно знакомы людям, - общества Розенкрейцеров.
Глиндон вспомнил, что, будучи в Германии, он слышал о произведении Жана
Брингерста {Изданном в 1615 году.}, утверждающем, что все языки земного шара
были известны этому обществу. Не принадлежал ли Занони к этому мистическому
обществу, которое в более отдаленное время славилось тем, что владело
тайнами, из которых философский камень был самой незначительной, которое
считало себя хранителями тайн халдеев, волхвов, гимнософистов и
неоплатоников и которое отличалось от всех других школ добродетелью,
чистотой своих правил, в основании которых были контроль над чувствами и
сильная вера. Славная секта, если она говорила правду!
И действительно, если Занони имел преимущество над всеми обыкновенными
мудрецами, то нужно признаться, что он употреблял его соответственно своему
могуществу. Все, кто знал про его жизнь, свидетельствовали в его пользу.
Говорили не о его щедрости, но о его рассудительной благотворительности.
Каждый раз, вспоминая о нем, рассказчики качали головой и спрашивали с
удивлением, каким образом иностранец мог владеть такими подробными
сведениями о темных и тайных недугах, которым помогал. Двое или трое
больных, оставленные всеми докторами, приходили к нему за советами и
получили от него тайную помощь. Они поправились и приписывали ему свое
выздоровление, а между тем они не могли сказать, с помощью каких лекарств
были спасены. Все, что они могли засвидетельствовать, - это то, что они к
нему пришли, они с ним говорили и что к ним возвращалось здоровье
обыкновенно после долгого и глубокого сна. Отметим еще и другое
обстоятельство, которое можно было поставить ему в заслугу. Те, которые
обыкновенно составляли его общество - легкомысленная и беспутная молодежь,
грешники и мытари большого света, - все они быстро и незаметно обращали свои
сердца к более чистым мыслям и к более порядочной жизни.
Сам Цетокса, король любовных похождений, дуэлей и игры, не походил на
самого себя с той самой ночи, происшествия которой он рассказывал Глиндону.
Первый признак его превращения выразился в том, что он перестал посещать
игорные дома; второй - в его примирении с наследственным врагом его семьи,
которого он в продолжение шести лет старался вовлечь в ссору, которая бы
кончилась смертью противника.
Когда Цетокса и его молодые товарищи говорили о Занони, то казалось,
что эта перемена не была произведена увещаниями или предостережениями, более
или менее строгими. Все представляли его как любителя удовольствий, не
всегда веселого, но всегда в спокойном расположении духа, всегда готового
слушать разговоры других, как бы они ни были незначительны, или восхищать
всех неистощимыми блестящими анекдотами и рассказами о жизни. Все обычаи,
все нации, все слои общества были ему знакомы. Он был чрезвычайно скрытен
только тогда, когда делали намеки на его происхождение или его прошлое.
Общее мнение насчет первого из этих двух пунктов казалось и самым
правдоподобным.
Его богатство, познания в восточных языках, его пребывание в Индии,
некоторая серьезность, никогда не покидавшая его даже в самые веселые
минуты, блеск его черных глаз и черных волос и даже особенности сложения,
тонкость рук, арабский контур благородной головы - все, казалось, выдавало в
нем дитя Востока; наконец, один знаток семитских языков перевел даже имя
Занони, носимое в прошлом столетии одним безобидным натуралистом Болоньи.
Zan было халдейское название солнца. Греки, постоянно искажавшие все
восточные имена, сохранили этимологию в этом исключительном случае. Zan или
Zaun встречается у сидонийцев, восходит к On Zanonas, почитание которого
связано с Сидоном, и есть не что иное, как Адонис. Мерваль слушал с глубоким
вниманием это ученое объяснение происхождения имени и заметил, что он готов
сообщить слушателям открытие, сделанное им очень давно: многочисленное
английское семейство Smith происходит от одного фригийского жреца Аполлона.
Действительно, разве во Фригии не звали Аполлона Sminthee? Постепенные
изменения величественного имени очевидны: Sminhee, Smithee, Smith. И
заметьте, сказал он, даже теперь самая древняя ветвь этого знаменитого
имени, чтобы быть ближе к предкам, с особенным удовольствием подписывается
Smithe.
Знаток семитских языков был восхищен этим открытием и просил Мерваля
позволить ему сделать заметку по поводу этого драгоценного доказательства в
своем труде о происхождении языков. Произведение это под заглавием "Вавилон"
(Столпотворение вавилонское как начало языков) должно было появиться по
подписке в трех томах в четвертую долю листа.
VII
Все, что Глиндон мог разузнать о Занони, на прогулках или в посещаемых
им местах, не удовлетворяло его...
В этот вечер Виола не играла, а на другой день, преследуемый
беспокойными мыслями и не чувствуя охоты к обществу такого положительного и
скептического человека, как Мерваль, Глиндон один отправился в городской сад
и остановился именно под тем деревом, где в первый раз он услыхал голос,
произведший на его душу странное и незабываемое впечатление. В саду не было
никого; он сел на одну из скамеек в тени и еще раз, глубоко задумавшись,
почувствовал, как его охватил ледяной ужас, который Занони так верно описал
и которому он приписал необыкновенную причину.
Он быстро встал и задрожал, увидав подле себя личность достаточно
отвратительную, чтобы быть воплощением одного из тех зловредных существ, о
которых говорил Занони.
Это был маленький человек, одежда которого особенно разнилась от моды
того времени. Какая-то нарочитость и почти бедность отличала широкие
панталоны из грубого холста, шерстяную куртку, дырки которой казались
сделанными нарочно, и черные неопрятные волосы, торчавшие из-под шерстяной
фуражки. Все это никак не согласовалось с относительной роскошью булавки с
драгоценными камнями, которая была приколота у ворота его рубашки, и
видневшимися из-под куртки двумя тяжелыми золотыми цепями, заканчивавшимися
золотыми же часами. Наружность этого типа была если не безобразна, то по
крайней мере неприятна. Его плечи были широки и квадратны; грудь плоска и
как бы раздавлена; его голые руки с узловатыми суставами уродливо висели.
Черты его лица были непропорциональны и искажены, как у человека, разбитого
параличом; нос почти касался подбородка; маленькие глаза блестели злым
огнем, а рот, скривленный в гримасу, выставлял два ряда неправильных, черных
и редких зубов. Но это отталкивающее лицо являло еще неприятную, лукавую и
смелую проницательность.
Глиндон, оправившись от первого впечатления, снова посмотрел на своего
соседа и устыдился своего страха, узнав в нем французского живописца, с коим
был прежде знаком, одаренного талантом, который невозможно было презирать.
Этот человек, чья наружность была так безобразна, постоянно выбирал для
своих картин сюжеты величественные и возвышенные. Его краски казались прими-
тивными и расплывчатыми, что составляло особенность французской школы того
времени, но рисунки отличались симметрией, простотой и классической силой,
хотя им и недоставало идеальной грации. Он выбирал свои сюжеты больше из
римской истории, чем из щедрого мира греческой красоты или из тех
величественных рассказов Святого Писания, в которых Рафаэль и Микеланджело
черпали свое вдохновение. Величие он выражал не через божественные существа
и святых, а изображая простых смертных.
Его тип красоты был таков, что его нельзя было осуждать, но душа не
могла признать его. Одним словом, это был антропограф, или живописец людей.
Другое противоречие в этой личности, предававшейся с безумной
невоздержанностью всем страстям, неумолимой в мести, ненасытной в
распутстве, состояло в том, что он имел привычку проповедовать самые
прекрасные правила возвышенной чистоты и щедрой филантропии; свет не был к
нему добр, сам же он играл роль его наставника. Однако он как будто сам
смеялся над правилами, которые проповедовал, точно хотел дать понять, что он
выше того света, который хотел бы исправить. Наконец, этот живописец имел
обширную корреспонденцию с республиканцами Парижа; на него смотрели как на
одного из тех лазутчиков, которых, с первого же периода революции,
преобразователи человечества хотели послать в различные государства,
находящиеся в оковах тирании или законов. В целом государстве, как заметил
историк Италии {Ботта.}, не было города, где бы новые учения встретили такой
благосклонный прием, как в Неаполе, частью благодаря подвижному характеру
народа, но в особенности благодаря наиболее ненавистным привилегиям
феодального права, еще существовавшим там, несмотря на недавние и смелые
реформы Танучини. Ежедневные злоупотребления, пережившие эти умные меры,
давали обильную пищу для всех жаждавших перемен и особенную силу
проповедникам этих перемен.
Поэтому живописец, которого я буду звать Жаном Нико, был оракулом для
самых молодых и пылких умов Неаполя; и Глиндон, раньше чем узнать Занони,
был не из последних, восхищавшихся красноречивыми теориями гнусного
филантропа.
- Мы уже так давно не встречались с вами, дорогой собрат, - сказал
Нико, подходя к Глиндону, - что вы не удивитесь, узнав, что я очень рад
увидеть вас снова и даже прерываю вашу задумчивость.
- Она не имела ничего приятного, - отвечал Глиндон, - и я очень рад,
что вы прервали ее.
- Вы будете счастливы узнать, - сказал Нико, вынимая из кармана
несколько писем, - что наше великое дело быстро подвигается. Мирабо нет
больше, это правда. Но, черт возьми, теперь все французы Мирабо!
Сказав это, он стал читать и объяснять некоторые восторженные и
интересные места, в которых слово "добродетель" встречалось двадцать семь
раз. Потом, разгоряченный блестящей перспективой, которая открывалась перед
ним, он пустился в рассуждения и преждевременные мечты о будущем, о которых
мы уже немного слышали из разговора Кондорсе. Все старые добродетели были
низложены ради нового Пантеона. Патриотизм стал чувством узким, филантропия
должна была заменить его.
Никакая любовь, которая не охватывала бы все человечество и не была бы
одинаково пылкой к индусу, к поляку, равно как и к семейному очагу, не могла
считаться достойной великодушного сердца. Мнения должны были быть так же
свободны, как воздух; и чтобы достичь этого прекрасного результата, было
необходимо начать с истребления всех тех, мнения которых не сходились с
мнениями господина Жана Нико.
Во всем этом было много такого, что могло занимать Глиндона, но еще
больше такого, что ему было противно. Тем не менее, когда живописец стал
говорить о науке, которую все понимали бы, науке, рожденной на почве
равенства в учреждениях и равенства в просвещении, которая дала бы всем
народам богатство без труда и жизнь более продолжительную, чем жизнь
патриархов, и избавленную от всякой заботы, тогда Глиндон принялся слушать
со вниманием и восторгом, смешанным с некоторым уважением.
- Заметьте, - говорил Нико, - как много из того, что мы автоматически
воспринимаем как добродетели, будет тогда отброшено как слабости.
- А до тех пор, - проговорил кто-то очень тихо подле них, - а до тех
пор, Жан Нико?
Оба художника вздрогнули, и Глиндон узнал Занони. Устремленный на Нико
взгляд сделался еще строже, чем обыкновенно; этот последний присел на месте,
бросил косой взгляд, и выражение испуга и ужаса отразилось на его
отвратительном лице.
Жан Нико, ты, который не боишься ни Бога, ни дьявола, почему боишься ты
человеческого взгляда?
- Не в первый раз слышу я, как вы проповедуете ваши воззрения на
слабость, которую мы называем благодарностью, - проговорил Занони.
Нико посмотрел на Занони мрачным и зловещим взглядом, полным бессильной
и неукротимой ненависти, и отвечал:
- Не знаю... не знаю, право, что вам нужно от меня.
- Вашего отсутствия. Оставьте нас.
Нико вскочил со сжатыми кулаками, оскалив все зубы, как разъяренный,
дикий зверь. Занони, стоя неподвижно, посмотрел на него с презрительной
улыбкой. Нико замер на месте, как будто этот взгляд пронзил его насквозь; он
задрожал всем телом, потом неохотно удалился быстрыми шагами.
Удивленный Глиндон следил за ним взглядом.
- Что вы знаете об этом человеке? - спросил Занони.
- Я знал его, когда он, как и я, искал свой путь в искусстве.
- Искусство! Не оскверняйте таким образом это слово. Что природа есть
для Бога, тем искусство должно быть для человека, творение высокое,
плодотворное, вдохновенное! Этот негодяй может быть живописцем, но
художником - никогда!
- Простите меня, если я, в свою очередь, спрошу у вас, что вы знаете о
человеке, о котором вы отзываетесь так неблагосклонно.
- Я знаю только то, что вы находитесь под моим покровительством и мне
необходимо предостеречь вас от него. Один его вид достаточно указывает на
всю грязь его души. Зачем я вам буду перечислять преступления, которые он
совершил? Его речи уже есть преступление.
- Кажется, синьор Занони, вы не можете считаться поклонником
наступающей революции. Может быть, вы предубеждены против него, потому что
не разделяете его мнений.
- Каких мнений?
Глиндон затруднился с ответом; наконец он проговорил:
- Но нет, я несправедлив!.. Так как вы менее, чем кто-либо, можете быть
врагом этого учения, проповедующего бесконечное совершенствование
человеческого рода.
- Вы правы: во все времена совершенствует толпу меньшинство. Может
случиться, что толпа будет так же умна, как прежде было одно меньшинство; но
если вы мне скажете, что толпа так же умна, как умно теперь меньшинство, то
можно считать, что с прогрессом покончено.
- Я понимаю вас: вы не допускаете закона всемирного равенства.
- Закона! Если целый свет составит заговор, чтобы навязать эту ложь, то
и тогда она не станет законом. Уравняйте сегодня все условия, и вы устраните
препятствия для завтрашней тирании. Народ, мечтающий о равенстве, недостоин
свободы. В целом мире, начиная с ангела и кончая червяком, от Олимпа до
песчинки, от яркого светила до туманности, которая, сгустившись за зоны в
туман и грязь, становится обитаемым миром, первый закон природы есть
неравенство. Что касается неравенства в социальной жизни, то будем
надеяться, что оно будет преодолено, но что касается неравенства морального
и умственного - никогда! Всемирное равенство понятий, души, гения,
добродетели! Не оставить людей более умных, лучших, чем другие! Если бы это
даже и не было невозможным условием, то какая безнадежная перспектива для
человечества! Нет, пока свет будет существовать, солнце всегда будет
освещать сначала вершину горы, а потом уже равнину. Сделайте сегодня всех
людей одинаково учеными, и завтра одни будут ученее, чем другие. Это закон
любви, закон истинного прогресса. Чем в одном поколении меньшинство умнее,
тем в следующем поколении будет умнее большинство.
Во время этого разговора они проходили по цветущим садам, и залив во
всей своей красоте развертывался перед ними, сверкая на солнце. В чистоте
неба было что-то прельщавшее чувства, на душе среди этой прозрачной
атмосферы становилось как будто легче и светлее.
- А эти люди, начиная свою эру прогресса и равенства, завидуют даже
Создателю! Они хотели бы отрицать существование разума и Бога! - сказал
Занони почти невольно. - Вы художник, а между тем вы спокойно слушаете
подобные речи! Между Богом и гением существует неизбежная связь, их язык
почти одинаков. Последователь Пифагора прав, говоря, что хороший разум есть
хор богов.
Пораженный и тронутый этими мыслями, не ожидая их услышать от человека,
в коем предполагал могущество, приписываемое суеверным ребячеством народа
существам, враждебным планам Провидения, Глиндон проговорил:
- А между тем вы признались, что ваше существование, отличное от
существования других, должно быть для человека предметом ужаса. Разве есть
какая-нибудь связь между магией и религией?
- Магия! Что такое магия? Когда путешественник останавливается перед
разрушенными дворцами и храмами Персии, невежественные жители говорят ему,
что это памятники творчества магов. Невежда не может понять, что у других
может быть могущество, которого у него нет. Но если магией вы считаете
изучение всех тайн природы, в таком случае я занимаюсь магией; а тот, кто
занимается ею, только еще больше приближается к источнику веры. Разве вы не
знаете, что в школах древности преподавали магию? Каким образом и кто? Это
были последние уроки самих служителей храма. И вы, который желает быть
художником, разве вы не находите, что и это искусство имеет свое волшебство?
Разве вы не должны, изучив красоту прошедшего, стремиться к новому идеалу?
Разве вы не знаете, что как поэт, так и художник в своем искусстве стремятся
к истине и презирают действительность, что надо подчинить себе природу, а не
быть ее рабом? Разве истинное искусство не покорило себе будущее и
прошедшее? Вы хотели бы вызывать невидимые существа; а что такое живопись,
как не осуществление невидимого? Разве вы недовольны этим миром? Окружающий
нас мир никогда не был создан для гения; чтобы существовать, он должен
создать себе новый. Какой маг может сделать больше своей наукой? Кто может
достигнуть этого? Чтобы спастись от мелких страстей и ужасных бедствий
света, существует два пути, оба ведут к небесам и удаляют от ада: искусство
и наука; но искусство божественнее науки: наука делает открытия, искусство
создает. Вы имеете способности, которые могут приблизить вас к искусству,
будьте же довольны вашим жребием. Астроном, считающий звезды, не может
прибавить ни одного атома ко вселенной; поэт из одного атома может создать
вселенную. Химик своими составами может вылечить немощи человеческого тела.
Живописец, скульптор может дать обоготворенному телу вечную молодость,
которую ни болезнь, ни время не могут изменить. Откажитесь от мечтаний
вашего непостоянного воображения, влекущих вас то ко мне, то к Жану Нико: он
и я - мы два противоположных полюса. Ваша кисть есть волшебный жезл, вы
можете произвести на полотне более прекрасные утопии, чем все те, о которых
мечтает Кондорсе. Я еще не спрашиваю у вас вашего решения; но какой гений
требовал чеголибо другого, кроме любви и славы?
- Но, - прервал Глиндон, устремив на Занони взгляд, - что, если бы
существовало могущество, которое могло бы презирать даже смерть?
Занони нахмурился.
- Если бы оно и существовало, - сказал он пос