ом в них вновь
может возродиться Святая Невинность, которая является первой ступенью
существования, если они могут почувствовать, что на человека при этом
возлагается почти ангельская обязанность - с колыбели руководить новой
жизнью, а душу пестовать для Неба, - то можешь себе представить, как я
счастлив, встречая наследника всех этих даров, которые к тому же
удваиваются, будучи разделенными! Как я радуюсь при мысли, что могу
защищать, отвращать опасность, обучать и вести поток жизни, расширяя,
обогащая и углубляя его, к раю, из которого он вытекает! И на берегах этой
реки наши души соединятся, возлюбленная Мать. Наше дитя принесет нам
таинственную симпатию, которой нам еще недостает. И тогда какой призрак
станет тебя преследовать, какой ужас обеспокоит тебя, когда твое посвящение
совершится около колыбели твоего ребенка!"
IX
Да, Виола! Ты теперь уже не то создание, которое на пороге твоего
неаполитанского жилища следило за неопределенными образами сшей фантазии; ты
уже не та, которая стремилась дать жизнь идеальной красоте на подмостках,
где иллюзия на час представляет небо и землю, до тех пор, пока усталый ум не
начинает снова видеть только показной блеск и машиниста сцены.
Твоя душа покоится в своем счастии, ее неопределенные стремления нашли
себе цель. Одно мгновение заключает в себе иногда чувство вечности, так как,
когда мы понастоящему счастливы, мы знаем, что умереть невозможно. Всегда,
когда душа чувствует самое себя, она чувствует вечную жизнь.
Твое посвящение отложено. Твои дни и ночи наполнены теперь только теми
видениями, которыми счастливое сердце убаюкивает воображение, чуждое зла.
Простите меня, сильфы, если я спрашиваю себя, не лучше ли, не
прекраснее ли подобные видения, чем вы...
Они стояли на берегу и глядели на солнце, исчезавшее в волнах. Сколько
времени жили они на острове? Не все ли это равно? Месяцы, годы, может быть,
- к чему считать это время счастья? Можно пережить целые века в одно
мгновение. Так мы измеряем порывы наших чувств или наши скорби длительностью
наших мечтаний или количеством чувств, порождаемых этими мечтаниями.
Солнце медленно закатывалось, воздух был душен и тяжел; на море
недалеко от берега неподвижно застыл величественный корабль, на деревьях ни
один листок не шевелился.
Виола приблизилась к Занони, какое-то предчувствие, которое она не
могла определить, заставляло быстрее биться ее сердце; она взглянула на
Занони и была поражена выражением его лица: оно являло озабоченность,
волнение, беспокойство.
- Это спокойствие пугает меня, - тихо сказала она.
Занони, казалось, не слыхал ее. Он тихо говорил сам с собою, его глаза
с беспокойством осматривали горизонт. Она не знала почему, но этот взгляд,
вопрошавший пространство, эти слова, произнесенные на неизвестном наречии,
смутно оживили в ней суеверное чувство. Она сделалась боязливее с того дня,
когда узнала, что должна стать матерью. Странный кризис в жизни женщины и ее
любви! Что-то, что еще не родилось, оспаривает уже ее сердце у того, кто до
сих пор безраздельно господствовал в нем.
- Занони! Посмотри на меня, - сказала она, беря его за руку.
Он повернулся к ней.
- Ты бледна, Виола! Твои руки дрожат.
- Это правда, я чувствую, точно какой-то враг приближается к нам.
- И твой инстинкт не обманывает тебя. К нам действительно приближается
враг. Я вижу его сквозь эту тяжелую атмосферу, я слышу его сквозь молчание.
Видишь ли ты, сколько насекомых на листьях? Они почти невидимы. Они следуют
за дыханием врага. Это поветрие бубонной чумы!
Он еще говорил, как вдруг с ветвей дерева, под которым они стояли, к
ногам Виолы упала птица, она взмахнула несколько раз крыльями, вытянулась и
замерла.
- О, Виола, - сказал Занони с глубоким волнением, - вот смерть! Разве
ты не боишься умереть?
- Оставить тебя? О да!
- Но если бы я мог передать тебе тайну, как победить смерть, если бы я
мог остановить для твоей молодости течение времени, если бы я мог...
Он вдруг остановился, взгляд Виолы выражал ужас, лицо и губы были
бледны.
- Не говори мне так, не смотри на меня так, - сказала она, невольно
отстраняясь. - Ты меня пугаешь... О! Не говори так, я стала бы бояться, не
за себя, но за моего ребенка!
- Твоего ребенка! Но разве бы ты отказалась для твоего ребенка от этого
чудного дара?
- Занони!
- Ну, что же?
- Солнце исчезло у нас из глаз, но для того, чтобы показаться другим
глазам. Исчезнуть из этого света - это значит жить там, наверху. О, мой
возлюбленный! О, мой супруг, - продолжала она со странной и неожиданной
живостью, - скажи мне, что ты шутил, что ты хотел посмеяться над моим
легковерием! Чума не так ужасна, как твои слова.
Чело Занони омрачилось, он молча глядел на нее несколько секунд.
- Что дает тебе право сомневаться по мне? - почти сурово спросил он.
- О! Прости меня, прости! Ничто! - вскричала Виола, рыдая и бросаясь
ему на грудь. - Я не хочу верить даже твоим словам, если они обвиняют тебя.
Он молча вытер поцелуем слезы Виолы.
- Ах! - произнесла она с прелестной детской улыбкой. - Ты хотел дать
мне талисман от чумы; видишь, я беру его у тебя сама.
И она положила руку на маленький античный амулет, который он носил на
шее.
- Ты не можешь себе представить, до какой степени эта вещица сделала
меня ревнивой к твоему прошлому, Занони! Это какой-нибудь залог любви, без
сомнения? Но нет, ты не любил ту, которая тебе его дала, так, как ты меня
любишь, хочешь, я украду у тебя твой амулет?
- Дитя! - нежно сказал Занони. - Та, которая повесила его на мою шею,
принимала это действительно за талисман, потому что она была так же
суеверна, как и ты, для меня он больше, чем магический амулет: это
воспоминание прекрасного, теперь погибшего времени, когда меня любили, не
сомневаясь.
Он сказал эти слова с интонацией печального упрека, который проник в
сердце Виолы, но затем его тон вдруг принял торжественность, остановившую
порыв чувств Виолы.
- Может быть, наступит день, Виола, - прибавил он, - когда этот
талисман перейдет с моей груди на твою, когда ты лучше поймешь меня, _когда
законы нашего существования будут одинаковы_.
Он медленно повернулся, и они тихими шагами пошли домой, но страх,
несмотря на все усилия изгнать его, оставался в сердце Виолы. Она была
итальянка и католичка, она имела все предрассудки своей родной страны. Она
ушла в свою комнату и начала молиться перед образом святого Януария, который
ее духовник дал ей в детстве и который всюду сопровождал ее. Она считала
невозможным с ним когда-нибудь расстаться.
На другой день, проснувшись, Занони нашел у себя на шее образок
святого, рядом с мистическим амулетом.
- Теперь тебе нечего бояться чумы, - сказала Виола, смеясь и плача, - а
когда ты почувствуешь желание говорить со мною, как вчера, святой будет
рядом, чтобы остановить тебя.
Ну что, Занони, ответь теперь - может ли действительно существовать
родство мысли душ, кроме как среди равных?
Чума действительно разразилась, надо было оставить остров, их
излюбленное убежище. Могущественный маг, _ты не имеешь никакой власти спасти
тех, кого любишь_. Прощай, убежище любви и счастья, дорогие места
спокойствия и безопасности! Беглецы, вы можете найти страны столь же
прекрасные, но это время - может ли оно когда-нибудь вернуться? И кто может
поручиться, что сердце не изменяется вместе с местом своего счастья, что оно
ничего не теряет, оставляя места, где мы впервые жили с любимой? Малейший
уголок заключает в них столько воспоминаний. Прошедшее, наполненное любовью,
кажется, отвечает за будущее. Если вами овладевает мысль менее добрая, вам
стоит взглянуть на какое-нибудь дерево, под сенью которого было произнесено
столько клятв и слезы были стерты поцелуями, и вы возвращаетесь к первым
минутам счастья. Но не то под кровлей, где ничто не говорит об этих первых
минутах блаженства, где недостает красноречивого голоса воспоминаний. Да и
разве тот, кто испытал глубокую привязанность, не скажет вам, что она
изменяется с переменой места?
Дуйте же сильнее, благословенные ветры, раздувайтесь паруса, прочь из
края, где Смерть сменила царство Любви! Проплывают мимо берега, новые
картины сменяют зеленые холмы и апельсиновые рощи Свадебного острова. Вдали
уже видны мерцающие в лунном свете колонны храма, который афиняне посвятили
Богине Мудрости. И, стоя на корме несущегося вперед судна, посреди крепнущей
бури, почитатель, переживший свою Богиню, тихо произнес: "Неужели мудрость
веков не принесла мне более счастливых часов, не озарила большими радостями,
чем те, что получили от нее Пастух или землепашец, не знающие иного мира,
кроме милого их сердцу деревенского уголка, иных наслаждений, кроме поцелуя
и улыбки родного очага?"
А луна, равно льющая свой свет и на развалины храма, покинутого богами,
отошедшей в прошлое веры, и на хижину крестьянина, и на незапамятную вершину
горы с покрывающим ее бренным растительным миром, казалось, спокойно и
презрительно улыбалась в ответ человеку, который, возможно, видел, как
возводили этот храм, и кто в ходе своей невероятной, таинственной жизни,
может быть, еще увидит, как эта гора разрушится до основания.
КНИГА ПЯТАЯ
ВЛИЯНИЕ ЭЛИКСИРА
I
Читатель помнит, что мы оставили Паоло у изголовья Глиндона.
Проснувшись от глубокого сна, англичанин вскрикнул и закрыл лицо руками,
вспомнив ужасную ночь, проведенную им в таинственной комнате.
- С добрым утром, синьор! - весело сказал Паоло. - Черт возьми, вы
крепко спали!
Звук этого здорового голоса рассеял все видения, еще носившиеся в
памяти Глиндона.
Он сел на постели.
- Где вы меня нашли? Почему вы здесь?
- Где я вас нашел? - с удивлением повторил Паоло. - В вашей постели.
Почему я здесь? Потому что патрон приказал мне ждать вашего пробуждения и
спросить, каковы будут ваши приказания.
- Патрон! Мейнур! Значит, он приехал?
- И уехал, синьор. Он оставил вам это письмо.
- Дайте его и ждите, пока я встану.
- К вашим услугам. Я заказал отличный завтрак, вы должны быть голодны.
Я неплохой повар, как это и подобает сыну монаха. Вы будете в восторге от
моего таланта приготовлять рыбу. Надеюсь, что моя песня вам не надоедает, я
всегда пою, приготовляя салат, тогда кушанье выходит вкуснее.
Паоло перебросил через плечо карабин и, оставив комнату, запер дверь.
Между тем Глиндон уже развернул письмо Мейнура.
"В тот день, когда я принял тебя в ученики, - писал Мейнур, - я обещал
Занони, что если первые опыты убедят меня, что ты должен увеличить собою
число тех, которые напрасно стремились стать членами нашего братства, то я
не доведу тебя до несчастья и гибели, я возвращу тебя свету. Твое испытание
было самое легкое, какому только подвергается неофит; я потребовал от тебя
только одного: воздержаться от твоих чувственных инстинктов и покориться
короткому испытанию, которое доказало бы твое терпение и веру. Возвращайся к
твоему миру, ты не принадлежишь к числу тех, которые могли бы стремиться к
нашему.
Это я поручил Паоло принять тебя в круг танцующих на празднике, это я
заставил старого нищего попросить у тебя милостыню, это я оставил открытой
книгу, которую ты мог прочесть, не иначе как нарушив мои приказания. Ну, ты
видел, что ждет тебя на пороге тайной науки, ты видел, лицом к лицу, первого
врага, который угрожает тому, кто еще находится под властью страстей. Ты
удивляешься, что я навсегда запираю перед тобой двери? Разве ты не понял на-
конец, что нужно иметь душу, очищенную и закаленную не чудесными напитками,
но своими собственными достоинствами, чтобы переступить через порог
духовного мира и победить врага? Несчастный! Вся моя наука бесполезна для
человека дерзновенного и чувственного, для того, кто стремится узнать наши
тайны только затем, чтобы профанировать их, чтобы употребить их для грубых
удовольствий и эгоистического порока. Почему обманщики и колдуны прошедших
веков погибали, стараясь проникнуть в тайны, которые должны очищать, а не
развращать? Они утверждали, будто владеют философским камнем, и умерли в
нищете, хвастали, что обладают эликсиром бессмертия, и сошли в могилу,
поседев раньше времени. Легенды утверждают, будто они были разорваны на
клочки дьяволом. Да, это был демон их нечистых желаний и преступных
стремлений. Чего они желали, того же и ты желаешь, и, будь у тебя крылья
серафима, ты не мог бы подняться над землею. Твоя жажда тайной науки есть
только вздорная самонадеянность. Твое желание счастья - болезненная жажда
нечистых плотских наслаждений! Даже твоя любовь, которая обыкновенно
облагораживает самые низкие души, есть просто первая вспышка похоти,
смешанная с отвратительными расчетами холодной измены! И ты - один из нас?!
Ты - член нашего возвышенного братства?! Орел может руководить к солнцу
только полет орленка. Я оставляю тебя земле.
Но ты, несчастный, непослушный и нечестивый, ты вдыхал эликсир; ты
навлек на себя отвратительного и безжалостного врага. Ты один можешь
прогнать призрак, который вызвал. Ты должен возвратиться в свет; но только
после того, как ты понесешь наказание, и с большим усилием тебе удастся
возвратить себе спокойствие и радости жизни, которую ты бросил.
Вот что я могу сказать, чтобы поддержать тебя: кто присвоил себе хоть
небольшую дозу жизненной энергии, заключающейся в этом таинственном напитке,
тот пробудил в себе способности, которые не будут дремать. Способности,
которые могут еще, благодаря терпеливой скромности, непоколебимой вере и
мужеству души, а не тела, как у тебя, достигнуть если не высшего знания, то
по крайней мере благородных результатов в человеческой жизни. Это постоянное
и деятельное влияние ты найдешь во всем, что ни предпримешь. Твоя душа среди
обыкновенных радостей будет стремиться к чему-то более святому, твое
честолюбие будет искать недостижимой для тебя цели. Но не думай, что этого
одного достаточно, чтобы достичь славы. Это чувство может точно так же
привести тебя к позору и преступлению. Это не что иное, как несовершенная и
новая сила, которая не будет давать тебе покоя. Направление, которое ты ей
дашь, докажет, исходит ли она от твоего доброго или злого гения.
Горе тебе, несчастное насекомое, попавшееся в сети, которыми ты опутал
свои члены и крылья! Ты не только вдыхал эликсир, но ты еще вызвал призрак!
Изо всех существ, наполняющих духовное пространство, для человека нет более
безжалостного врага; ты приподнял завесу, и не в моей более власти прикрыть
твои глаза благодетельным мраком. Знай по крайней мере, что все между нами,
самые великие и самые мудрые, действительно переступившие через порог, имели
первой задачей покорить себе ужасного призрака, сторожащего вход в духовный
мир. Знай, что тебе возможно избавиться от его ужасного взгляда; если он и
будет преследовать тебя, то не будет в состоянии вредить, пока ты будешь
бороться против мыслей, которые он внушает, и против ужаса, который он
вселяет. Ты должен его бояться более всего тогда, когда ты его не видишь.
Прощай теперь, ничтожное существо. Все, что я мог тебе сказать, чтобы
ободрить, предупредить и научить тебя, я сказал в этих строках. Не я, а ты
создал испытание, из которого, я надеюсь, ты выйдешь с миром. От чистого и
искреннего ученика я ничего не скрываю, для простого любопытного я -
непроницаемая загадка. У человека мысль есть единственное бессмертное
достояние, и не в моей власти материализовать или уничтожить идеи и
стремления, зародившиеся в тебе. Любой начинающий ученик мог бы взорвать
этот замок и сровнять эту гору с равниной, но сам учитель не имеет власти
сказать мысли, которую внушила его наука: "Перестань существовать". Ты
можешь скрывать мысль под тысячью новых форм, ты можешь передать ее в
очищенном и утонченном виде душе более возвышенной, но ты не можешь
уничтожить того, что находится в одном уме, что заключается в одной идее.
Всякая мысль есть душа. Поэтому ты и я, мы оба напрасно бы старались
вычеркнуть прошедшее и возвратить тебе слепую беззаботность твоей молодости.
Ты должен выдержать влияние эликсира, который ты вдыхал. Ты должен бороться
с призраком, который ты вызвал".
Письмо выпало из рук Глиндона. Различные чувства, сменявшие друг друга
по мере чтения письма, завершились отчаянием, которое следует обыкновенно за
неожиданной утратой надежды в сердце человеческом. Таинственный мир, цель
его страстных желаний, жертв, усилий, был навсегда потерян для него, и
потерян по его вине, из-за его дерзости и самоуверенности. Но Глиндон был не
такой человек, который стал бы долго обвинять себя. Его негодование не
замедлило обратиться против Мейнура, который признавался, что соблазнял его,
а теперь бросал на произвол, принес его в жертву этому ужасному призраку.
Упреки Мейнура более раздражили, чем смутили его. Какое преступление он
совершил, что заслужил такой суровый и презрительный тон? Разве это было так
преступно - находить удовольствие в улыбках и взглядах Филлиды? Разве сам
Занони не признавался в своей любви к Виоле? Разве он не увез ее, чтобы
сделать из нее свою подругу?
Глиндон никогда не спрашивал себя, существует ли разница между высокой,
одухотворенной любовью и чисто инстинктуальной. В чем же было тут
преступление, если он уступил соблазну, предназначенному для смелых натур?
Таинственная книга, нарочно оставленная Мейнуром, гласила: "Берегись
страха". Тогда разве не являлись все действия Мейнура по отношению к нему за
последнее время сознательной провокацией?
По мере того как эти мысли проносились в его голове, он начинал глядеть
на Мейнура как на устроившего ловушку, нарочно на его несчастье, или как на
обманщика, который знал, что не мог осуществить внушенных им больших надежд.
Обдумывая внимательно угрозы и таинственные предостережения Мейнура, он
нашел в них чисто аллегорический смысл - жаргон платоников и пифагорейцев.
Малопомалу он убедил себя, что даже отвратительный призрак, который он
видел, был просто иллюзией, созданной искусством Мейнура. Яркое солнце,
освещавшее всю комнату, казалось, рассеяло все ужасы прошедшей ночи.
Гордость и досада еще более увеличивали его храбрость, он поспешно оделся и
вышел к Паоло с оживленным и самоуверенным видом.
- Итак, Паоло, - сказал он, - патрон, как вы его зовете, приказал вам
ждать меня и встретить на деревенском празднике?
- Да, через старого калеку-нищего. Я был сначала удивлен этим, так как
думал, что он уже далеко. Но для этих великих философов триста или четыреста
миль ничего не значат.
- Почему вы мне не сказали, что получили приказания Мейнура?
- Потому что старый нищий запретил мне это.
- Вы не видели его после танцев?
- Нет.
- Гм!
- Позвольте мне прислуживать вам, - сказал Паоло, переменяя тарелку
Глиндона и наполняя его стакан вином. - Я хотел бы, синьор, теперь, когда
патрон уехал, чтобы вы пожалели самого себя и спросили себя, для чего вам
дана молодость. Конечно, не для того, чтобы вы похоронили себя живым в этих
старых развалинах и погубили ваше тело и душу занятиями, которых, конечно,
не одобрил бы ни один святой.
- А разве святые покровительствуют вашим занятиям, синьор Паоло?
- Конечно, - отвечал он, немного смущенный, - для джентльмена, у
которого карманы полны пистолями, без сомнения, неприлично отбирать пистоли
у других, но для нас, бедняков, дело другое. Во всяком случае, я никогда не
забываю жертвовать Святой Деве десятую часть моих прибылей, а остальное я
великодушно делю с бедными. Ешьте, пейте, веселитесь, да простятся вам на
исповеди все ваши грешки, и мой вам совет: не влезайте в слишком большие
долги за короткое время. За ваше здоровье, синьор! А пост, между прочим,
кроме дней, предписанных всякому доброму католику, только вызывает
призраков.
- Призраков?
- Да. Дьявол всегда нападает на пустые желудки. Завидовать, ненавидеть,
воровать, грабить, убивать - ют естественные желания голодного человека.
Когда же хорошо пообедаешь, синьор, то находишься в мире со всем
человеческим родом. Отлично! Вы любите куропаток. Черт возьми! Я сам, когда
проведу только два или три дня в горах, не евши ничего, кроме черного хлеба,
тоже делаюсь свирепым. И это еще не самое страшное. Иногда я вижу чертиков,
прыгающих вокруг меня. Пост так же полон привидений, как поле битвы.
Глиндон нашел, что рассуждения его друга полны здравой философии, и
надо сознаться, что чем больше он ел и пил, тем больше воспоминание о
прошедшей ночи и разлуке с Мейнуром изглаживалось из его души.
Окно было открыто, и в него дул слабый ветерок, солнце сияло, вся
природа была счастлива и весела, а скоро и маэстро Паоло стал не менее
весел, чем природа. Он рассказывал о своих впечатлениях, путешествиях,
женщинах с увлекательной веселостью. Но Глиндон стал его слушать с еще
большим удовольствием, когда бандит с многозначительной улыбкой начал
славить глаза, губы, ножки и стан прекрасной Филлиды.
Этот человек казался воплощенным типом животной и чувственной жизни. Он
был бы для Фауста соблазнителем более опасным, чем Мефистофель. В его
открытой и веселой улыбке не было ни тени иронии, когда он восхвалял разные
удовольствия. Для человека, который только что узрел тщету тайных наук, его
веселье и беззаботное расположение духа было большим соблазном и опасностью,
чем вся холодная насмешливость ученого демона. Но когда Паоло ушел, обещая
навестить его завтра, англичанин пришел в более серьезное и сосредоточенное
расположение духа. Эликсир, казалось, действительно оказывал влияние,
которое ему приписывал Мейнур.
Глиндон медленно ходил по уединенному коридору, изредка останавливаясь,
чтобы взглянуть на обширную панораму, развертывающуюся у его ног.
Благородное вдохновение, мечты смелого и предприимчивого честолюбия,
ослепительные видения славы быстро проносились, сменяя друг друга в его
душе.
"Мейнур отказывает мне в своей тайной науке, - думал художник. -
Хорошо! Но он не мог лишить меня моего искусства".
Как! Кларенс Глиндон, ты возвращаешься к началу твоей карьеры? Значит,
Занони был прав.
Он вошел в комнату Мейнура; она была пуста, ни одной вазы, ни одного
растения. Книга исчезла. Никогда более он не вдохнет в себя чудного
эликсира! Однако в самой комнате, казалось, как будто еще сохранялась
какая-то чарующая атмосфера. В душе Глиндона загорелось страстное желание
творить...
Ты мечтаешь о жизни выше чувственной, о жизни, которая открыта гению,
которая дышит в бессмертном творении, которая вечно продолжается в
бессмертном имени! Где орудия твоего искусства? Истинный художник никогда не
имеет в них недостатка... Ты вернулся в свою комнату... белая стена - твое
полотно, кусок угля - твоя кисть, этого достаточно, чтобы начертать твой
замысел, который завтра может улетучиться.
Идея, наполнявшая воображение художника, была, несомненно, благородна и
возвышенна. Она была вызвана одной египетской мистерией, описанной историком
Диодором: суд живых над мертвыми. Труп, как следует набальзамированный,
клали на берегу священного озера, но прежде, чем помещать его в лодку,
которая должна была перевезти его на другую сторону для погребения, особые
судьи выслушивали все обвинения в адрес умершего, и если эти обвинения были
доказаны, то тело лишали почестей при погребении.
Мейнур рассказывал об этом ритуале и прибавлял к нему подробности,
которых нельзя было найти ни в одной книге; художник невольно заимствовал из
его описаний сюжет своей картины, придав ему реальность и силу. Он изобразил
могущественного и преступного деспота, против которого при жизни не мог
подняться ни малейший ропот, но на которого после смерти обрушились жалобы
рабов, скованных цепями, жертв, изувеченных в темницах, которые, бледные и
ужасные, точно сами они были мертвецы, требовали правосудия.
Рука художника со смелой свободой чертила эскиз. Несмотря на
несовершенство орудий, в его рисунке был виден не ученик, а мастер. Еще
оживленный эликсиром, он невольно передавал созданиям своей фантазии ту
жизнь, в которой было отказано ему самому. На заднем плане виднелась
громадная гробница, воздвигнутая ценою тысяч загубленных жизней.
Судьи сидели полукругом. Озеро тихо катило свои черные волны. Умерший
находился тут же. Теперь нечего бояться этого чела, которое уже не может
угрожающе нахмуриться. Эти бледные тени рабов, кажется, говорят! Разве не
могут рабы после смерти деспота отомстить ему? Твое произведение, Кларенс,
гениально, оно может принести тебе славу. Это волшебство не сильнее ли
таинственной книги и вазы с эликсиром?
Часы проходили за часами, художник зажег лампу; ночь застала его еще за
работой. Но что это?! Как воздух стал холоден! Отчего побледнела лампа?
Отчего волосы твои поднялись? Там... там... там... у окна! Он глядит на
тебя, этот отвратительный, страшный призрак! Там... на тебя устремлены
ужасные глаза с их полной ненависти дьявольской насмешкой.
Глиндон глядел неподвижно... это не была иллюзия. Призрак не говорил,
не шевелился. Не будучи в состоянии переносить долее этот сверкающий и
беспощадный взгляд, Глиндон закрыл лицо руками, но сейчас же отнял их с тре-
петом ужаса; он чувствовал, что существо приближалось к нему. Оно прижалось
к стене, около рисунка, и фигуры с рисунка, казалось, сходили со стены. Эти
бледные, обвиняющие лица, которые он сам сотворил, смотрели на него,
угрожали, смеялись. Страшным усилием, потрясшим все его существо и покрывшим
тело холодным потом, Глиндон преодолел свой ужас.
Он подошел к призраку и взглянул ему прямо в глаза, назвал его твердым
голосом и спросил о причине его появления, сказав, что не боится его власти.
Тогда призрак заговорил голосом, тихим, как ветер кладбища.
Что он сказал, что он открыл, язык не должен повторять этого. Чтобы
пережить эти роковые минуты, Глиндону понадобилась вся энергия его
молодости, которой эликсир дал силу, превышающую возможности самого сильного
и мужественного из простых смертных.
Не так страшно было бы проснуться в катакомбах, видеть мертвецов в
саванах, встающих из гробов, или видеть ужасных ведьм, рвущих трупы, и
слышать их вопли на чудовищных оргиях, чем глядеть на этот призрак и слушать
его голос.
На другой день Глиндон бежал из развалин замка. С какими надеждами
переступил он в первый раз его порог! С какими воспоминаниями, способными
всякий раз повергнуть его в дрожь ужаса, бросил он последний взгляд на эти
угрюмые, изъеденные временем башни!
II
Подвиньте, дорогой читатель, свое кресло поближе к камину, прочистите
как следует горн, снимите нагар. О, милый сердцу домашний лоск, глянец,
порядок, настоящий уют! О, какая чудесная вещь - действительность!
Прошло некоторое времени после событий, описанных нами в предыдущей
главе. Перенесемся теперь не на острова, освещенные луною, не в
полуразрушенные замки, но в большую гостиную, хорошо меблированную, с
мягкими и прочными креслами, с восемью дрянными картинками в роскошных
рамах. Это гостиная Томаса Мерваля, эсквайра, лондонского негоцианта.
Ничего не было легче для Мерваля по возвращении с континента, как снова
усесться перед своим бюро, - его сердце не покидало родного дома. Смерть
отца дала ему, по праву рождения, высокое положение в уважаемом торговом
доме, но второго разряда, в Сити. Его честолюбие заключалось в том, чтобы
поднять его до первого разряда. Он недавно женился, и брак его не был браком
только по расчету. У него не было романтических идей насчет любви, но он был
слишком благоразумен, чтобы не знать, что жена должна быть подругой, а не
только выгодной сделкой. Он мало заботился о красоте и развитии ума, но он
любил здоровье, хороший характер и здоровый рассудок. Он выбрал жену
разумом, а не сердцем, и выбрал весьма удачно.
Мадам Мерваль была молодая женщина, деятельная, разумная, экономная, но
добрая и любящая. У нее была своя воля, но она не была упряма. У нее были
очень определенные понятия о женских правах и чудесный дар тех качеств,
которые обеспечивают домашний уют. Она никогда бы не простила мужу, если бы
сочла его виновным в увлечении другой женщиной, но в то же время она в
высшей степени обладала чувством приличия. Она питала отвращение ко всякому
легкомыслию, ко всякому кокетству, к этим маленьким слабостям, которые часто
разрушают семейное счастье и которым так подвержены легкомысленные натуры.
Но, с другой стороны, она находила, что не следует слишком любить
своего мужа. Она оставляла себе запас привязанности для всех своих друзей,
для некоторых знакомых и для возможного второго замужества, в случае если с
г-ном Мервалем случится какой-нибудь неприятный казус.
Она давала хорошие обеды, как это и следовало в ее положении. Ее
характер считался, в одно и то же время, твердым и ровным. Она умела в
случае надобности сказать колкое слово, когда г-н Мерваль не был пунктуален.
Она непременно требовала, чтобы он, приходя, переменял свою обувь, так как
ковры были новые и дорогие. Она не была ни сварлива, ни вспыльчива (небеса
даровали ей это свойство), но когда она была недовольна, то показывала это
замечанием, полным достоинства, намекая на свои добродетели, на своего
дядю-адмирала и на тридцать тысяч фунтов стерлингов, которые она принесла в
приданое предмету своего выбора. Но так как у Мерваля был хороший характер и
он с одинаковой справедливостью признавал свои ошибки и достоинства жены, то
неудовольствие последней было всегда кратковременно.
Нет семейств, где не было бы никаких неприятностей, и очень мало таких,
в которых их было бы меньше, чем у мистера и миссис Мерваль. Миссис Мерваль,
не разоряясь на свои туалеты, в то же время заботилась о них, насколько того
требуют приличия. Никогда не выходила она из своей комнаты в папильотках или
в утреннем халате (в этом предмете женского туалета, который обычно приводит
супруга к сильнейшему разочарованию в своей второй половине). Каждое утро
около девяти она была одета на день, то есть до тех пор, пока не
переодевалась к обеду; ее платья, как зимой, так и летом, были из хорошего и
богатого шелка. Женщины в эту эпоху носили корсажи очень короткие, и мадам
Мерваль не отставала от моды. Утром она надевала на себя тяжелую золотую
цепь, на которой висели золотые часы, но не ту хрупкую карликовую вещицу,
которая так часто выходит из строя, а часы с репетиром, точно измеряющие ход
времени; она прибавляла к этому мозаичную брошь и браслет с портретом
дяди-адмирала. Для вечера у нее было два убора в полном комплекте: колье,
серьги, браслеты, один из аметистов, другой из топазов. Ее костюм состоял по
большей части из шелкового платья золотистого цвета и тюрбана. В этом
костюме она заставила нарисовать себя.
У миссис Мерваль был нос с горбинкой, хорошие зубы, хорошие волосы,
светлые ресницы, немного слишком румяный цвет лица, прекрасные плечи, полные
щеки, большие ноги, созданные для ходьбы, большие белые руки с
продолговатыми ногтями, под которые никогда, даже в детстве, не попадало ни
соринки. Она выглядела немного старше, чем была на самом деле: может быть,
это надо было приписать ее достоинству и вышеуказанному носу. Она охотно
носила лайковые перчатки. Она не читала никого из поэтов, кроме Голдсмита и
Купера. Романы ее не занимали, хотя она не имела против них предубеждения.
Она любила спектакли и пантомимы с легким ужином после представления. Но ей
не нравились концерты и опера. В начале зимы она обыкновенно выбирала себе
книгу для чтения и работу. Книга и работа занимали ее время до весны; тогда
она продолжала работать и переставала читать. Она предпочитала занятия
историей, и ее руководителем в этом деле был доктор Голдсмит. В литературе
ее любимым автором был, разумеется, доктор Джонсон. Невозможно было найти
более достойную и уважаемую женщину, разве лишь в эпитафиях!
Это было в один осенний вечер. Мистер и миссис Мерваль, только что
возвратившиеся домой, сидели в гостиной.
- Да, уверяю вас, моя милая, - говорил муж, - что Глиндон, несмотря на
все свои эксцентричности, был милый и любезный человек, все женщины любили
его.
- Мой милый Томас, простите мне мое замечание, но это выражение: все
женщины...
- Тысяча извинений, вы правы. Я хотел сказать, что он вообще имел успех
у прекрасного пола.
- Я понимаю; он был немного легкомыслен.
- Легкомыслен! Нет, не совсем, скорее, непостоянный, очень странный,
самонадеянный, с упрямым характером, но в то же время манеры у него
чрезвычайно скромные, даже, может быть, чересчур. Возвращаясь к тому, что я
вам говорил, я должен сказать, что я очень озабочен тем, что узнал о нем
сегодня. Он, как кажется, вел странную и беспорядочную жизнь, переезжая с
места на место, вероятно, уже много растратил денег.
- Кстати, о деньгах, - сказала миссис Мерваль, - я боюсь, что придется
отказаться от нашего мясника, он, очевидно, заодно с поваром.
- Это очень жаль, он поставляет отличное мясо! Эта лондонская прислуга
хуже карбонариев... Но я вам говорил, что этот бедный Глиндон...
Раздался звонок.
- Боже мой! - вскричала миссис Мерваль. - Уже одиннадцатый час, кто
может прийти так поздно?
- Может быть, ваш дядя-адмирал, - сказал муж с некоторой
язвительностью. - Он обыкновенно в это время делает нам честь своим
посещением.
- Я надеюсь, друг мой, что все мои родственники являются желанными
гостями в вашем доме. Адмирал - человек очень интересный и может располагать
своим состоянием как угодно.
- Я никого так не уважаю, как его, - совершенно серьезно отвечал
Мерваль.
В эту минуту слуга отворил дверь и доложил о приходе Глиндона.
- Глиндон! Какое странное... - начала миссис Мерваль.
Но прежде чем она успела кончить, Глиндон уже вошел.
Оба друга поздоровались со всем дружелюбием давно не видавшихся
приятелей. Затем Глиндон был представлен хозяйке дома. Миссис Мерваль
изобразила на своем лице улыбку, бросила испытующий взгляд на сапоги гостя и
поздравила друга своего мужа со счастливым возвращением на родину.
Глиндон сильно изменился с тех пор, как Мерваль его не видел. Со
времени их разлуки прошло не более двух лет, но в этот промежуток его
смуглое лицо приняло более мужественное выражение. Глубокие морщины,
проведенные заботой, или мыслями, или беспутным образом жизни, сменили
гармонические черты счастливой и беззаботной юности.
Прежние мягкие манеры заменились решительностью тона и манер,
показывавшей привычки общества, мало заботящегося о приличиях. Но в то же
время какое-то странное благородство, чуждое ему до этого времени,
характеризовало его наружность и придавало известное достоинство свободе его
языка и манер.
- Так как вы устроились, Мерваль, то я не спрашиваю вас, счастливы ли
вы. Богатство, отличная репутация и такая прелестная подруга жизни
непременно приносят с собой счастье.
- Не угодно ли вам чашку чая, мистер Глиндон? - спросила хозяйка с
любезной улыбкой.
- Благодарю вас, сударыня. Я предлагаю моему другу более приятельский
напиток. Вина, Мерваль, вина! Или кружку старого английского пунша! Прошу
извинения у вашей супруги, но эта ночь должна быть нашей.
Миссис Мерваль отодвинула свой стул и старалась не показать своего
ужаса.
Глиндон не дал своему другу времени отвечать.
- Наконец-то я в Англии, - сказал он и поглядел вокруг себя с едва
заметной иронией. - Нет сомнения, что этот трезвый воздух окажет на меня
свое влияние: я должен стать таким же, как другие.
- Вы были больны, Глиндон?
- Болен? Да! Гм. У вас прекрасный дом. Нет ли в нем свободной комнаты
для одинокого путника?
Мистер Мерваль поглядел на жену, жена пристально глядела в пол.
"Скромен и робок, даже чересчур!.." Миссис Мерваль не находила слов для
негодования и изумления.
- Мой друг! - сказал наконец Мерваль умоляющим тоном.
- Мой друг, - повторила миссис Мерваль невинным тоном.
- Я думаю, что мы можем устроить комнату для моего старого друга, не
так ли, Сара?
Старый друг развалился в кресле, вытянув ноги к камину и молча глядя в
огонь, казалось, он забыл про свой вопрос.
Миссис Мерваль прикусила губу и приняла торжественный вид.
- Конечно, - холодно сказала она наконец, - ваши друзья, мистер
Мерваль, хорошо делают, считая себя у вас как дома.
Сказав это, она зажгла свечу и торжественно оставила гостиную.
По ее возвращении друзья исчезли в кабинете Мерваля.
Пробило полночь, час, два часа. Миссис Мерваль три раза посылала в
кабинет, сначала спросить, не надо ли чего, потом - имеет ли мистер Глиндон
привычку спать на перине или на матраце, и, наконец, надо ли открыть чемодан
мистера Глиндона.
К каждому ответу старый друг прибавлял громовым голосом:
- Еще кружку, да покрепче.
Наконец мистер Мерваль появился в спальне... смущенный и
раскаивающийся? Нисколько. Его глаза сверкали, щеки горели, ноги
заплетались, и он... напевал песенку!
III
На другое утро за завтраком на лице миссис Мерваль можно было прочесть
все раздражение оскорбленной женщины. Что касается Мерваля, то он казался
воплощением раскаяния и вины, принесенных в жертву мстительной
раздражительности. Он говорил только про свою мигрень. Тогда как Кларенс
Глиндон, недоступный раскаянию, без стыда и совести, словно закоренелый
грешник, пребывал в настроении самой шумной веселости и говорил за троих.
- Бедный Мерваль! Он на короткое время оставил привычку вести себя
прилично. Но еще ночь или две, и он снова приобретет ее.
- Позвольте мне напомнить вам, сударь, - с достоинством проговорила
миссис Мерваль заранее приготовленную фразу, - позвольте мне напомнить вам,
что мистер Мерваль теперь женат, что он может сделаться отцом семейства и
уже в настоящее время глава дома.
- Именно поэтому я так ему и завидую. Я сам хочу жениться. Счастье
заразительно.
- Вы по-прежнему занимаетесь живописью? - томно спросил Мерваль с целью
заставить гостя переменить разговор.
- О, нет. Я последовал вашим советам. Для меня более не существует ни
искусства, ни идеала, ничего, что поднималось бы выше обыкновенной жизни. Я
думаю, что если бы я теперь рисовал, то вы охотно покупали бы мои картины.
Кончайте скорее ваш завтрак, мне надо с вами посоветоваться. Я возвратился в
Англию, чтобы заняться моими делами. Мое честолюбие жаждет теперь денег,
ваши советы и ваша опытность могут оказать мне большую помощь.
- А! Вы разочаровались в вашем философском камне. Надо вам сказать,
Сара, что, когда я расстался с Глиндоном, он решился сделаться алхимиком и
магом.
- Вы сегодня остроумны, мистер Мерваль.
- Это чистая правда. Я уже говорил вам об этом. Глиндон быстро встал.
- К чему пробуждать эти воспоминания безумия и самонадеянности? Разве я
не сказал, что вернулся в свою родную страну, чтобы жить такой же жизнью,
как и мои собратья? Что может быть благоразумнее того, что вы зовете
практической жизнью? Если у нас есть способности, то мы должны извлекать из
них выгоду. Будем покупать науку, как колониальные товары, по самой низкой
цене, чтобы перепродать по самой высокой. Вы еще не кончили вашего завтрака?
Друзья вышли, и Мервалю было не по себе от иронии, с которой Глиндон
стал поздравлять его с его положением, занятиями, счастливым браком и
восемью картинами в роскошных рамах.
Прежде практический Мерваль изощрялся в остроумии над своим другом,
тогда он смеялся, а Глиндон, застенчивый и озадаченный, краснел перед
другом, который так ловко умел находить в нем смешное. Теперь роли
переменились. В изменившемся характере Глиндона появилась непоколебимая и
безжалостная решимость, которая внушала невольный ужас и заставляла умолкать
Мерваля. Глиндон, казалось, находил злое удовольствие убеждать себя, что
обыкновенная жизнь низка и презренна.
- А! - говорил он. - Как вы были правы, уговаривая меня сделать
приличную партию, обеспечить себе прочное положение, жить в страхе перед
светом и своей женой, пользоваться завистью бедных и уважением богатых!
Вы приложили к практике ваши правила. Чудное существование! Бюро
негоцианта и супружеские выговоры! Ха-ха! Не провести ли нам вторую ночь,
как вчера?
Смущенный и раздраженный Мерваль перевел разговор на дела Глиндона. Он
был изумлен знанием света, которое вдруг приобрел художник, но еще более
изумлен проницательностью и жаром, с которыми он говорил о наиболее
известных финансовых спекуляциях на бирже. Да, Глиндон серьезно желал
сделаться богатым и уважаемым... и получать за свои деньги по крайней мере
десять процентов.
Проведя у банкира несколько дней, которые он добросовестно употребил на
то, чтобы расстроить весь распорядок дома, сделать из ночи день, из согласия
разногласие, довести бедную миссис Мерваль почти до сумасшествия и убедить
ее мужа, что она его безжалостно обирала, зловещий гость так же неожиданно
оставил их, как и появился.
Он снял внаем дом, стал искать людей из солидного общества, погрузился
в финансовые операции и коммерческую деятельность; его планы были смелы и
обширны, расчеты быстры и глубоки.