Вандергуд.
Впрочем, если вы уж так хотите, пусть будет закон, но кто же вам его даст,
если не я?
- Но народное представительство...
Король почти с отчаянием поднял на меня свои бесцветные глаза:
- Ах, опять этот гражданин А. и Б.! Но поймите же, любезный Вандергуд:
какой же это закон, если они сами его делают? Какой же умный человек станет
его слушаться?
Нет, это глупости. Неужели вы сами слушаетесь вашего закона,
Вандергуд?
- Не только я, ваше величество, но вся Америка...
Он с сожалением измерял меня глазами:
- Извините, но я этому не верю. Вся Америка! Ну, значит, они просто не
понимают, что такое закон, - вы слышите, маркиз, вся Америка! Но дело не в
этом. Мне надо вернуться, Вандергуд, вы слышали, что они пишут, бедняги?
- Я счастлив видеть, что дорога вам открыта, государь.
- Открыта? Вы думаете? Гхм! Нет, мне надо денег. Одни пишут, а другие
не пишут, вы понимаете?
- Может быть, они просто не умеют писать, государь?
- Они-то?! Ого!! Вы посмотрели бы, что они писали против меня, я был
даже расстроен. Их просто надо расстрелять.
- Всех?
- Почему всех? Некоторых довольно. Другие просто испугаются.
Понимаете, Вандергуд, они просто украли у меня власть и теперь, конечно, не
захотят отдать. Не могу же я сам следить, чтобы меня не обкрадывали? А эти
господа, - он кивнул на покрасневшего маркиза, - не сумели, к сожалению,
оберечь меня.
Маркиз смущенно пробормотал:
- Государь!..
- Ну, ну, я знаю твою преданность, но ты же прозевал, это правда? А
теперь столько хлопот, сколько хлопот! - Он слегка вздохнул. - Вам не
говорил кардинал X., что мне надо дать денег, м-р Вандергуд? Он обещал
сказать. Конечно, я потом все возвращу и... но об этом вам следует
поговорить с маркизом. Я слыхал, что вы очень любите людей, м-р Вандергуд?
По мрачному лицу Магнуса пробежала легкая усмешка. Я молча поклонился.
- Мне говорил кардинал. Это очень похвально, м-р Вандергуд. Но если вы
любите людей, то непременно дадите мне денег, я не сомневаюсь. Им необходим
король, газеты говорят глупости. Почему в Германии король, в Англии король,
в Италии король и еще сто королей, а у нас не нужен король?
Адъютант пробормотал:
- Недоразумение...
- Конечно, недоразумение, маркиз прав. Газеты называют это революцией,
но лучше поверьте мне, я знаю мой народ: это простое недоразумение. Теперь
они сами плачут. Как можно без короля? Тогда совсем не было бы королей, вы
понимаете, какие глупости! Они ведь говорят, что можно и без Бога. Нет,
надо пострелять, пострелять!
Он быстро встал и в этот раз с благосклонной улыбкой пожал мою руку и
кивнул головой Магнусу.
- До свидания, до свидания, любезный Вандергуд. У вас прекрасная
фигура... о, какой молодец! На этих днях маркиз заедет к вам. Что я еще
хотел сказать? Ах да: желаю вам, чтобы и у вас в Америке был поскорее
король... Это необходимо, мой друг, этим все равно кончится! О ревуар!
С тем же торжеством мы проводили его величество до выходной двери.
Маркиз следовал сзади, и в его наклоненной голове, точно разрубленной до
шеи пробором среди реденьких волос, в ее покрасневшей коже выражались голод
и чувство постоянной неудачи... ах, он уже столько раз и так бесплодно
говорил о "недоразумении"! Что-то вспомнилось и королю о бесплодно обитых
порогах: его бескровное лицо снова залилось серой скукой, и на мой
последний поклон он удивленно вскинул глаза, откровенно выражавшие: что еще
надо этому дураку? Ах да, у него деньги. И лениво попросил:
- Так не забудьте же, м-р... любезнейший!
А автомобиль был великолепен, и так же великолепен был рослый гайдук,
похожий на переодетого жандарма. Когда мы поднялись по лестнице (среди
наших почтительных лакеев, смотревших на меня как на коронованную особу) и
вошли к себе, Магнус погрузился в долгое и ироническое молчание. Я спросил:
- Сколько лет этому цыпленку?
- А вы этого не знали, Вандергуд? Плохо. Ему тридцать два года.
Кажется моложе.
- Кардинал действительно говорил о нем и просил дать денег?
- Да. То, что останется после самого кардинала.
- Почему они так цепляются за монархию?
- Вероятно, потому, что монархический образ правления и на небе. Вы
можете представить себе республику святых и управление миром на основе
выборного права? Подумайте, что тогда и черти получат право голоса. Король
необходим, Вандергуд, поверьте.
- Вздор! Этот не стоит даже шутки.
- Я не шучу. Вы ошибаетесь. И, простите за прямоту, мой друг: в своих
суждениях о короле он в этот раз был выше вас. Вы видели только цыпленка,
образ, узкоматериальный и только смешной, - он самосозерцал себя, как
символ. Оттого он так спокоен, и, нет сомнения, - он вернется к своему
излюбленному народу.
- И постреляет?
- И постреляет и напугает. Ах, Вандергуд, как вы упорно не хотите
расстаться с таблицей умножения! Ведь ваша республика есть простая таблица,
а король, - вы чувствуете, - а король чудо! Что проще, глупее и
безнадежнее, как миллион бородатых людей, управляющих собою, - и как
удивительно, как чудесно, когда этим миллионом бородачей управляет
цыпленок! Это чудо! И какие возможности открываются при этом! Мне было
смешно, когда вы, даже с чувством, упомянули закон, эту мечту дьявола.
Король необходим как раз для того, чтобы нарушать закон, чтобы была воля,
стоящая выше закона!
- Но законы меняются, Магнус.
- Менять значит подчиняться только необходимости и новому закону,
которого раньше вы не знали. Только нарушая закон, вы ставите волю выше.
Докажите, что Бог сам подчинен своим законам, то есть, попросту говоря, не
может свершить чуда, - и завтра ваша бритая обезьяна останется в
одиночестве, а церкви пойдут под манежи. Чудо, Вандергуд, чудо - вот что
еще держит людей на этой проклятой земле!
При этих словах Магнус с силой ударил по столу сжатым кулаком. Лицо
его было мрачно, в темных глазах горело необычное возбуждение. Точно
угрожая кому-то, он продолжал:
- Вот он верит в чудо, и я завидую ему. Он ничтожен, он действительно
только цыпленок, но он верит в чудо - и он уже был королем и будет королем!
А мы!..
Он презрительно махнул рукой и заходил по ковру, как рассерженный
капитан по палубе своего корабля. Я с почтением глядел на его тяжелую
взрывчатую голову и сверкающие глаза: только впервые мне ясно
представилось, сколько сатанинского честолюбия таил в себе этот странный
господин. "А мы!" Мой взгляд был замечен Магнусом и вызвал гневный окрик:
- Что вы так смотрите на меня, Вандергуд? Глупо! Вы думаете о моем
честолюбии? Глупо, Вандергуд! Разве вам, господин из Иллинойса, также не
хотелось бы стать... ну хотя бы императором России, где воля пока еще выше
закона?
- А на какой престол метите вы, Магнус? - отозвался я, уже не скрывая
иронии.
- Если вам угодно так лестно думать обо мне, мистер Вандергуд, то я
мечу выше. Глупости, товарищ! Лишь бескровные моралисты никогда не мечтали
о короне, как одни евнухи никогда не соблазнялись мыслью о насилии над
женщиной. Вздор! Но я не хочу престола, даже русского: он слишком тесен.
- Но есть еще один престол, сеньор Магнус: Господа Бога.
- Почему же только Господа Бога? А про Сатану вы изволили забыть, м-р
Вандергуд?
И это было сказано Мне... или уже вся улица знает, что престол мой
вакантен?! Я почтительно склонил голову и сказал:
- Позвольте мне первому приветствовать вас...- ваше величество.
Магнус свирепо взглянул на меня и оскалился, как собака над спорной
костью. И эта сердитая крошка хочет быть Сатаною! И эта щепотка земли,
которой едва хватит Дьяволу на одну понюшку, мечтает венчаться моей
короной! Я еще ниже опустил голову к потупил глаза: я чувствовал, как
разгорается в них лучистое пламя презрения и божественного смеха, и этого
смеха не должен был знать мой почтенный преемник. Не знаю, сколько времени
мы молчали, но когда наши взоры снова встретились, они были ясны, чисты и
невинны, как два луженых таза в тени. Но первый заговорил Магнус.
- Итак? - сказал он.
- Итак, - ответил я.
- Прикажете дать денег королю?
- Деньги в вашем распоряжении, дорогой друг.
Магнус задумчиво посмотрел на меня.
- Не стоит, - решил он. - Это слишком старое чудо, надо слишком много
полиции, чтобы в него поверили. Мы сотворим чудо получше.
- О, без сомнения! Мы сотворим гораздо лучше. Через две недели?
- О да, приблизительно! - любезно ответил Магнус.
Расставаясь, мы обменялись горячим рукопожатием, а часа через два
милостивейший король прислал нам по ордену: мне - какую-то звезду, Магнусу
- что-то вообще. Мне стало немного жаль бедного идиота, продолжавшего игру
в одиночку.
Мария слегка нездорова, и я почти не вижу ее. Про ее нездоровье мне
доложил Магнус - и солгал: он почему-то не хочет, чтобы я виделся с нею.
Чего он боится? И опять у него, в мое отсутствие, был кардинал X. О "чуде"
мне ничего не говорят.
Но я терпелив - и жду. Вначале это показалось мне несколько скучным,
но на днях я нашел новое развлечение, и теперь я даже доволен. Это -
римские музеи, в которых я провожу каждое утро как добросовестный
американец, недавно научившийся отличать живопись от скульптуры. Но со мной
нет Бедекера, и я странно счастлив, что решительно ничего не понимаю в этом
деле: мраморе и картинах. Мне просто нравится все это.
Мне нравится, что в музеях так хорошо пахнет морем. Почему морем? - я
не знаю: море далеко, и я скорее ждал запаха гнили. И там так просторно -
просторнее, нежели в Кампанье. В Кампанье я вижу только пространство, по
которому бегают поезда и автомобили, здесь я плаваю во времени. Здесь так
много зато времени! И еще мне нравится, что здесь так почтительно сохраняют
обломок мраморной ноги, какую-то каменную подошву с кусочком пятки. Как
осел из Иллинойса, я совершенно не понимаю, что в ней хорошего, но уже
верю, что это хорошо, и меня трогает твоя осторожная бережливость,
человече. Береги! Ломай живые ноги, это ничего, но эти ты должен сохранять.
Очень хорошо, когда две тысячи лет живые, умирающие, постоянно меняющиеся
люди берегут холодный осколочек мраморной ноги.
Когда с римской улицы, где каждый камешек залит светом апрельского
солнца, я вхожу в тенистый музей, его прозрачная и ровная тень мне кажется
особенным светом, более прочным, нежели слишком экспансивные солнечные
лучи. Насколько помню, именно так должна светиться вечность. И эти мраморы!
Они столько поглотили солнца, как англичанин виски, прежде чем их загнали
сюда, что теперь им не страшна никакая ночь... и мне возле них не страшно
проклятой ночи. Береги их, человече!
Если это называется искусство, то какой же ты, Вандергуд, осел!
Конечно, ты культурен, ты почтительно смотрел на искусство, но как на чужую
религию и понимал в ней не больше, чем тот осел, на котором мессия вступал
в Иepycaлим. А вдруг пожар? Вчера эта мысль весь день тревожила меня, и я
пошел с нею к Магнусу. Но он слишком занят чем-то другим и долго не понимал
меня.
- В чем дело, Вандергуд? Вы хотите застраховать Ватикан - или что?
Скажите яснее.
- О! Застраховать! - воскликнул я с негодованием. - Вы варвар, Фома
Магнус!
Наконец он понял. Улыбнувшись весьма добродушно, он потянулся, зевнул
и положил перед моим носом какую-то бумажку.
- А вы действительно господин с Марса, милый Вандергуд. Не возражайте
и лучше подпишите эту бумажку. Последняя.
- Подпишу, но с одним условием. Ваш взрыв не коснется Ватикана?
Он снова усмехнулся:
- А вам жаль? Тогда лучше не подписывайте. Вообще, если вам
чего-нибудь жаль - чего бы то ни было, Вандергуд, - он нахмурился и сурово
посмотрел на меня, - то лучше расстанемся, пока не поздно. В моей игре нет
места для жалости, и моя пьеса не для сентиментальных американских мисс.
- Если вам угодно...- Я подписал бумагу и отбросил ее. - Но, кажется,
вы не на шутку вступили в обязанности Сатаны, дорогой Магнус!
- А разве у Сатаны есть обязанности? Жалкий Сатана. Тогда я не хочу
быть Сатаною.
- Ни жалости, ни обязанностей?
- Ни жалости, ни обязанностей.
- А что же тогда?
Он быстро взглянул на меня блестящими глазами и ответил одним коротким
словом, рассекшим воздух перед моим лицом:
- Воля.
- И... и ток высокого напряжения?
Магнус снисходительно улыбнулся:
- Я очень рад, что вы так хорошо запомнили мои слова, Вандергуд. Это
может вам пригодиться в свое время.
Проклятая собака! Мне так захотелось ударить его, что я - поклонился
особенно вежливо и низко. Но он удержал меня, радушным жестом указывая на
кресло:
- Куда же вы, Вандергуд? Посидите. Последнее время мы так мало
видимся. Как ваше здоровье?
- Благодарю вас, чудесно. А как здоровье синьорины Марии?
- Все еще неважно. Но это пустяки. Еще несколько дней ожидания, и
вы... Так вам понравились музеи, Вандергуд? Когда-то и я отдал им много
времени и чувства. Да, помню, помню... Вы не находите, Вандергуд, что
человек в массе своей существо отвратительное?
Я удивленно поднял глаза:
- Я не вполне понимаю этот переход, Магнус. Наоборот, музеи открыли
мне человека с новой и довольно приятной стороны...
Он засмеялся:
- Любовь к людям?.. Ну, ну, не сердитесь на шутку, Вандергуд. Видите
ли: все, что делает человек, прекрасно в наброске - и отвратительно в
картине. Возьмите эскиз христианства с его Нагорной проповедью, лилиями и
колосьями, как он чудесен! И как безобразна его картина с пономарями,
кострами и кардиналом X.! Начинает гений, а продолжает и кончает идиот и
животное. Чистая и свежая волна морского прибоя ударяет в грязный берег -
и, грязная, возвращается назад, неся пробки и скорлупу. Начало любви,
начало жизни, начало Римской империи и великой революции - как хороши все
начала! А конец их? И если отдельному человеку удавалось умереть так же
хорошо, как он родился, то массы, массы, Вандергуд, всякую литургию кончают
бесстыдством!
- О! А причины, Магнус?
- Причины? По-видимому, здесь сказывается самое существо человека,
животного, в массе своей злого и ограниченного, склонного к безумию, легко
заражаемого всеми болезнями и самую широкую дорогу кончающего неизбежным
тупиком. И оттого так высоко над жизнью человека стоит его искусство!..
- Я не понимаю.
- Что же здесь непонятного? В искусстве гений начинает и гений
кончает. Вы понимаете: гений! Болван, подражатель или критик бессилен
что-нибудь изменить или испортить в картинах Веласкеса, скульптуре Анджело
или стихах Гомера. Он может их уничтожить, разбить, сжечь, сломать, но
принизить их до себя не в силах - и оттого он так ненавидит истинное
искусство. Вы понимаете, Вандергуд? Его лапа бессильна!
Магнус помотал в воздухе белой рукой и рассмеялся.
- Но почему же он так тщательно охраняет и бережет?..
- Это не он охраняет и бережет. Это делает особая порода верующих
сторожей. - Магнус снова рассмеялся. - А вы заметили, как им неловко в
музее?
- Кому им?
- Ах, ну этим, которые приходят смотреть! Но самое смешное в этой
истории не то, что дурак - дурак, а то, что гений неуклонно обожает дурака
под именем ближнего и страстно ищет его убийственной любви. Самым диким
образом гений не понимает, что его настоящий ближний - такой же гений, как
и он, и вечно раскрывает свои объятия человекоподобному... который туда и
лезет охотно, чтобы вытащить часы из жилетного кармана! Да, милый
Вандергуд, это очень смешная история, и я боюсь...
Он умолк и задумался, тяжело глядя в пол: так, вероятно, смотрят люди
в глубину собственной могилы. И я понял, чего боялся этот гений, и еще раз
преклонился перед этим сатанинским умом, знавшим в мире только себя и свою
волю. Вот Бог, который даже с Олимпом не пожелает разделить своей власти! И
сколько презрения к человечеству! И какое открытое пренебрежение ко мне!
Вот проклятая щепотка земли, от которой способен расчихаться даже дьявол!
И ты знаешь, чем кончил я этот вечер? Я взял за шиворот моего
благочестивого Топпи и пригрозил его застрелить, если он не напьется вместе
со мною, - и мы напились! Началось это в каком-то грязненьком "Гамбринусе"
и продолжалось в ночных темных тавернах, где я щедро поил каких-то
черноглазых бандитов, мандолинистов и певцов, певших мне про Марию: я пил,
как ковбой, попавший в город после годичной трезвой работы. Долой музеи!
Помню, я много кричал и размахивал руками, но еще никогда я не любил мою
чистую Марию так нежно, так сладко и больно, как в этом угарном чаду,
пропитанном запахами вина, апельсинов и какого-то горящего сала, в этом
диком кругу чернобородых, вороватых лиц и жадно сверкающих глаз, среди
мелодичного треньканья мандолин, открывшего мне самую преисподнюю рая и
ада!
Смутно помню каких-то ласковых, но торжественных убийц, которых я
целовал и прощал во имя Марии. Помню, что я предлагал всем идти
пьянствовать в Колизей, на то самое место, где когда-то умирали мученики,
но не знаю, почему это не вышло, - кажется, по техническим затруднениям. Но
как хорош был Топпи! Вначале он напивался долго и молча, как архиепископ.
Потом вдруг стал показывать интересные фокусы. Поставил себе на нос
огромную фляжку кианти и весь облился красным вином. Пробовал передергивать
карты, но был немедленно уличен ласковыми убийцами, с блеском исполнившими
тот же фокус. Ходил на четвереньках, пел в нос какие-то духовные стихи,
плакал и вдруг откровенно заявил, что он - Черт.
Домой мы шли пешком, шатаясь по всей улице, стукаясь о стены и фонари
и блаженствуя, как два студента. Топпи пробовал задирать полисменов, но,
тронутый их вежливостью, кончал суровым благословением, мрачно говоря:
- Иди и больше не греши!
Потом со слезами сознался, что он влюблен в одну синьору, пользуется
взаимностью и потому должен отказаться от духовного звания. Сказав это, лег
на чей-то каменный порог и упрямо заснул, там его я и оставил.
Мария, Мария, как испытуешь ты меня! Я еще ни разу не касался твоих
уст, вчера я целовал только красное вино... но откуда же на моих губах эти
жгучие следы? Только вчера я коленопреклоненно венчал тебя цветами,
Мадонна, только вчера я с робостью касался края твоих одежд, а сегодня ты
только женщина и я хочу тебя! Мои руки дрожат; с тяжелым бешенством я думаю
о препятствиях, о комнатах, шагах и порогах, разделяющих нас, - я хочу
тебя! В зеркало я не узнал мои глаза: на них лежит какая-то странная
пленка, и дышу я тяжело и неровно, и весь день моя мысль похотливо блуждает
около твоей обнаженной груди. Я все забыл.
В чьей я власти? Она гнет меня, как мягкое раскаленное железо, я
оглушен, я слеп от собственного жара и искр. Что ты делаешь, человече,
когда это случается с тобою? Идешь и берешь женщину? Насилуешь ее? Подумай:
сейчас ночь, и Мария так близко, я могу совсем, совсем неслышно дойди до ее
комнаты... И я хочу ее крика! А если Магнус закроет мне путь? Я убью
Магнуса.
Вздор.
Нет, скажи, в чьей я власти? Ты это должен знать, человек. Сегодня
перед вечером, убегая от себя и Марии, я бродил по улицам, но там еще хуже:
везде я видел мужчин и женщин, мужчин и женщин. Как будто прежде я их не
видал! Мне все они казались голыми. Я долго стоял на Монте-Пинчио и
старался понять, что такое закат солнца, и не мог понять: предо мною
двигались бесконечно мужчины и женщины и смотрели друг другу в глаза. Что
такое женщина, объясни мне! Одна, очень красивая, сидела в автомобиле, ее
бледное лицо розовело от заката, а в ушах горели две искры брильянтов. Она
смотрела на закат, и закат смотрел на нее, и больше ничего, но я не мог
вынести этого: мое сердце охватила такая тоска и любовь, такая любовь и
тоска, как будто я умираю. Там, сзади нее, были еще деревья, зеленые, почти
черные.
Мария! Мария!
На море полный штиль. С высокого обрыва я долго смотрел на маленькую
шхуну, застывшую в голубом просторе. Ее белые паруса были неподвижны, и она
казалась счастливою, как я в тот день. И снова великое спокойствие снизошло
на меня, и святое имя Марии звучало безмятежно и чисто, как воскресный
колокол на дальнем берегу.
Потом я лег на траву, лицом к небу. Спину мне нагревала добрая земля,
а перед закрытыми глазами было так много горячего света, точно я погрузился
лицом в самое солнце. В трех шагах от меня была пропасть, стремительный
обрыв, головокружительная отвесная стена, и оттого мое ложе из травы
казалось воздушным и легким, и было приятно обонять запах травы и весенних
каприйских цветов. Еще пахло Топпи, который лежал возле меня: когда он
нагревается солнцем, от него начинает сильно пахнуть мехом. Он крепко
загорел, точно намазался углем, и вообще это очень приятный старый Черт.
Это место, где мы лежали, называется Анакапри и составляет возвышенную
часть островка. Солнце уже зашло, когда мы отправились вниз, и светила
неполная луна, но было все так же тепло и тихо и где-то звучали влюбленные
мандолины, взывая к Марии. Везде Мария! Но великим спокойствием дышала моя
любовь, была обвеяна чистотою лунного света, как белые домики внизу. В
таком же домике жила когда-то Мария, и в такой же домик я увезу ее скоро,
через четыре дня.
Высокая стена, вдоль которой спускается дорога, закрыла от нас луну, и
тут мы увидели статую Мадонны, стоявшую в нише довольно высоко над дорогой
и кустарником. Перед царицей ровно светился слабый огонек лампады, и в
своем сторожном безмолвии она казалась такою живою, что немного холодело
сердце от сладкого страха. Топпи преклонил голову и пробормотал какую-то
молитву, а я снял шляпу и подумал: "Как ты стоишь высоко над этою чашей,
полной лунной мглы и неведомых очарований, так Мария стоит над моей
душою..."
Довольно! Здесь опять начинается необыкновенное, и я умолкаю. Сейчас
буду пить шампанское, а потом пойду в кафе, там сегодня играют какие-то
"знаменитые" мандолинисты из Неаполя. Топпи соглашается лучше быть
застреленным, чем идти со мною: его до сих пор мучает совесть. Но это
хорошо, что я буду один.
23 апреля, Рим, палаццо Орсини
...Ночь. Мой дворец безмолвен и мертв, как будто и он лишь одна из
руин старого Рима. За большим окном сад: он призрачен и бел от лунного
света, и дымчатый столб фонтана похож на безголовый призрак в серебряной
кольчуге. Его плеск едва слышен сквозь толстые рамы - словно сонное
бормотанье ночного сторожа.
Да, все это очень красиво и... как это говорится? - дышит любовью.
Конечно, хорошо бы рядом с Марией идти по голубому песку этой дорожки и
ступать на свои тени. Но мне тревожно, и моя тревога шире, чем любовь.
Стараясь шагать легко, я брожу по всей комнате, тихо припадаю к стенам,
замираю в углах и все слушаю что-то. Что-то далекое, что за тысячи
километров отсюда. Или оно только в моей памяти, то, что я хочу услыхать? И
тысячи километров - это тысячи лет моей жизни?
Ты удивился бы, увидев, как я одет. Вдруг мне стал невыносимо тяжел
мой прекрасный американский костюм, и на голое тело я одел трико для
купанья. Тогда я сразу как будто похудел, стал очень высок и гибок и долго
пробовал свою гибкость, скользя по комнате, неожиданно меняя направление,
как бесшумная летучая мышь. Это не я тревожусь, это полны тревоги все мои
мускулы и мышцы, и я не знаю, чего они хотят. Потом мне стало холодно, я
оделся и сел писать. Кроме того, я выпил вина и закрыл драпри, чтобы не
видеть белого сада. Кроме того, я еще осмотрел, привел в порядок и зарядил
браунинг, который я завтра возьму с собою на дружескую беседу с Фомою
Магнусом.
Видишь ли, у Фомы Магнуса есть сотрудники. Так он называет этих
неизвестных мне господ, которые почтительно дают мне дорогу при встрече, но
не кланяются, как будто мы встретились на улице, а не в моем доме. Их было
два, когда я уезжал на Капри, теперь их шестеро, как сказал мне Топпи, и
они здесь живут. Топпи они не нравятся, да и мне тоже. Лица у них нет, я
его странным образом не видел, - это я понял только теперь, когда захотел
их вспомнить.
- Это мои сотрудники, - сказал мне сегодня Магнус насмешливо,
нисколько не скрывая насмешки.
- Скажите им, Магнус, что они дурно воспитаны. Они не кланяются при
встрече.
- Наоборот, дорогой Вандергуд! Они слишком воспитанны. Они просто не
решаются на поклон, не будучи вам представлены! Это очень... корректные
люди. Впрочем, завтра вы все узнаете, не хмурьтесь и потерпите, Вандергуд.
Одна ночь!
- Как здоровье синьорины Марии?
- Завтра она будет здорова. - Он положил руку мне на плечо и приблизил
свои темные, злые и наглые глаза. - Любовный жар, а?
Я стряхнул с плеча его руку и крикнул:
- Синьор Магнус! Я...
- Вы...- он хмуро посмотрел на меня и спокойно повернул спину, - до
завтра, мистер Вандергуд.
Вот почему я зарядил револьвер. Вечером мне передали письмо от
Магнуса: он извиняется, объясняет все нервностью и уверяет, что искренно и
горячо хочет моей дружбы и доверия. Соглашается, что его сотрудники
действительно невоспитанные люди. Я долго всматривался в эти неразборчивые,
торопливые строки, на подчеркнутое слово "доверия" - и мне захотелось взять
с собою не револьвер для беседы с этим другом, а скорострельную пушку.
Одна ночь, но она так длинна!
Мне угрожает опасность. Это чувствую я, и это знают мои мускулы,
оттого они в такой тревоге, теперь я понял это. Ты думаешь, что я просто
струсил, человече? Клянусь вечным спасением - нет! Не знаю, куда девался
мой страх, еще недавно я всего боялся: и темноты, и смерти, и самой
маленькой боли, а сейчас мне ничего не страшно. Только странно немного...
так говорят: мне странно?
Вот сижу я на твоей Земле, человече, и думаю о другом человеке,
который мне опасен, и сам я - человек. А там луна и фонтан. А там - Мария,
которую я люблю. А вот - вино и стакан. И это - твоя и моя жизнь... Или я
только выдумал, что я когда-то был Сатаною? Вижу, что это лишь нарочно, и
фонтан, и Мария, и самые мои мысли о каком-то Магнусе-человеке, но
истинного моего не могу ни найти, ни понять. Тщетно допрашиваю память - она
полна и она безмолвна, как закрытая книга, и нет силы раскрыть эту
зачарованную книгу, таящую все тайны моего прошлого бытия. Напрягая зрение,
тщетно вглядываюсь в дальнюю и светлую глубину, откуда сошел я на эту
картонную Землю,- и ничего не вижу в томительных колыханиях безбрежного
тумана. Там, за туманом, моя страна, но кажется, но кажется, я совсем забыл
к ней дорогу.
Ко мне вернулась скверная привычка Вандергуда напиваться в одиночку, и
я пьян немного. Это ничего, в последний раз. Это тоже нарочно. Сейчас я
видел нечто, после чего не хочу смотреть ни на что другое. Мне захотелось
взглянуть на белый сад и представить, как мог бы я идти с Марией по голубой
песчаной дорожке, - я закрыл свет в комнате и раздернул широко драпри. И
как видение, как сон, встал передо мною белый сад, и - подумай! - по
голубой, по песчаной дорожке шли двое, мужчина и женщина, и женщина была -
Мария. Они шли тихо, ступая на свои тени, и мужчина обнимал ее. Мой счетчик
в груди застукал бешено, упал на пол и почти разбился, когда наконец я
узнал мужчину, - о, это был Магнус, только Магнус, милый Фома, отец, будь
он проклят с своими отеческими объятиями!
Ах, как я опять полюбил мою Марию! Я стал на колени перед окном и
протянул к ней руки... правда, что-то в этом роде я уже видел в театре, но
мне все равно: я протянул руки, ведь я один и пьян, отчего мне не делать
так, как я хочу? Мадонна! Потом я сразу задернул занавес.
Тихо, как паутинку, как горсть лунного света, я понесу мое видение и
вплету его в ночные сны. Тихо!.. Тихо!
Если бы слугою моим было не жалкое слово, а сильный оркестр, я
заставил бы выть и реветь все мои медные трубы. Я поднял бы к небу их
блещущие пасти и выл бы долго, выл бы медным скрежещущим воем, от которого
волосы встают на голове и пугливее бегут облака. Я не хочу лживых скрипок,
мне ненавистен нежный рокот продажных струн под пальцами лжецов и
мошенников - дыхание! дыхание! Моя глотка как медная труба, мое дыхание как
ураган, рвущийся в узкие щели, и весь я звеню, лязгаю и скрежещу, как груда
железа под ветром. О, это не всегда гневный и мощный рев медных труб -
часто, очень часто это жалобный визг перегорелого и ржавого железа,
скользящий и одинокий, как зима, свист согнутых прутьев, от которого
холодеют мысли и сердце заволакивается ржавчиной тоски и без-домья. Все,
что может гореть в огне, выгорело во мне. Это я хотел игры? Это я хотел
игры? Так вот - смотри на этот чудовищный остов сгоревшего театра: в нем
сгорели и все актеры... ах, все актеры сгорели в нем, и сама гнусная правда
смотрит в нищенские дыры его пустых окон!!
Клянусь моим престолом! - о какой еще там любви бормотал я,
вочеловечившийся? Кому еще там протягивал мои объятия? Не тебе ли...
товарищ? Клянусь моим престолом! - если я был Любовью на одно мгновение, то
отныне я - Ненависть и остаюсь ею вечно.
Сегодня остановимся на этом, дорогой товарищ. Я давно не писал, и мне
снова надо привыкать к твоему тусклому и плоскому лику, разрисованному
румянами пощечин, и я немного забыл те слова, что говорятся между
порядочными и недавно битыми людьми. Пойди вон, мой друг. Сегодня и медная
труба, и ты першишь у меня в горле, червячок. Оставь меня.
26 мая, Италия
Это было месяц назад, когда Фома Магнус взорвал меня. Да, это правда,
он таки взорвал меня, и это было месяц тому назад, в священном городе Риме,
в палаццо Орсини, когда-то принадлежавшем миллиардеру Генри Вандергуду, -
ты помнишь этого милого американца с его сигарой и золотыми патентованными
зубами? Увы. Его больше нет с нами, он внезапно скончался, и ты сделаешь
хорошо, если закажешь о нем заупокойную мессу: его иллинойская душа
нуждается в твоих молитвах.
Вернемся, однако, к его последним часам. Я постараюсь быть точным в
моих воспоминаниях и передам не только чувства, но и все слова, сказанные в
тот вечер, - это было вечером, луна уже светила. Очень возможно, что будут
не совсем те слова, что говорились, но во всяком случае те, что я слышал и
запомнил... если тебя когда-нибудь секли, уважаемый товарищ, то ты знаешь,
как трудно самому запомнить и сосчитать все удары розги. Перемещение
центров, понимаешь? О, ты все понимаешь. Итак, примем последнее дыхание
Генри Вандергуда, взорванного злодеем Фомою Магнусом и погребенного...
Марией.
Помню, после той тревожной ночи наутро я проснулся совсем спокойным и
даже радостным. Вероятно, то было влияние солнца, светившего в то самое
широкое окно, откуда ночью лился этот неприятный и слишком
многозначительный лунный свет. Понимаешь, то луна, а то солнце? О, ты все
понимаешь. Очень вероятно, что по той же причине я проникся самой
трогательной верой в добродетель Магнуса и ждал к ночи - безоблачного
счастья. Тем более что его сотрудники - ты помнишь его сотрудников? -
кланялись мне. Что такое поклон? А как много он значит для веры в человека!
Ты знаешь мои хорошие манеры и поверишь, что внешне я был сдержан и
холоден, как джентльмен, получивший наследство, но если бы ты приложил ухо
к моему животу, ты услышал бы, что внутри меня играют скрипки. Что-то
любовное, понимаешь? О, ты все понимаешь. Так с этими скрипками я и вошел к
Магнусу вечером, когда уже снова светила луна. Магнус был один. Мы долго
молчали, и это показало, что меня ждет очень интересный разговор. Наконец я
заговорил:
- Как здоровье синьорины...
Но он прервал меня:
- Нам предстоит очень трудный разговор, Вандергуд. Вас это не волнует?
- О нет, нисколько!
- Хотите вина? Впрочем, нет, не стоит. Я выпью немного, а вам не
стоит. Правда, Вандергуд?
Он засмеялся, наливая вино, и тут я с удивлением заметил, что сам он
очень волнуется: его большие белые руки палача заметно дрожали. Не знаю
точно, когда замолкли мои скрипки, - кажется, в эту минуту. Магнус выпил
два стакана вина - он хотел немного - и продолжал, садясь:
- Да, вам не стоит пить, Вандергуд. Мне нужно все ваше сознание, ничем
не затемненное... вы ничего не пили сегодня? Виски и сода? Нет? Это хорошо.
Надо, чтобы сознание было светло и трезво. Я часто думал, нельзя ли в таких
случаях применять анестезирующие средства, как нри... при...
- Как при вивисекции?
Он серьезно мотнул головою:
- Да, как при вивисекции, вы чудесно схватили мою мысль, старина. Да,
при душевной вивисекции. Например, когда любящей матери сообщают о смерти
ее сына или... очень богатому человеку, что он разорился. Но сознание, как
быть с сознанием... нельзя же его всю жизнь держать под наркозом! Вы
понимаете, Вандергуд? В конце концов, я вовсе не такой жестокий человек,
каким иногда кажусь даже самому себе, и чужая боль часто вызывает во мне
очень неприятные ответные судороги. Это нехорошо. У оператора рука должна
быть тверда.
Он посмотрел на свои пальцы: они уже не дрожали. Улыбнувшись, он
продолжал:
- Впрочем, вино также помогает. Милый Вандергуд, клянусь вечным
спасением, которым и вы так любите клясться, что мне очень неприятно
причинять вам эту маленькую... боль. Пустое. Вандергуд! Сознание, больше
сознания! Вашу руку, дружище!
Я протянул руку, и своей горячей, большой рукою Магнус словно обнял
мою ладонь и пальцы и долго держал их в этой странной ванне, напряженной,
словно проникнутой какими-то электротоками. Потом отпустил с легким
вздохом.
- Вот так. Бодрее, Вандергуд!
Я пожал плечами. Закурил сигару. Спросил:
- Ваш пример относительно очень богатого человека, который внезапно
стал нищим, не относится ко мне? Я разорен?
Магнус медленно, смотря мне прямо в глаза, ответил:
- Если хотите, то да. У вас нет ничего. Ровно ничего. И этот дворец
уже продан, завтра в него вступят новые владельцы.
- О! Это интересно. А где же мои миллиарды?
- У меня. Они мои. Я очень богатый человек, Вандергуд!
Я переложил сигару в другую сторону рта и выразительно сказал:
- И готовы протянуть мне руку помощи? Вы наглый мошенник, Фома Магнус.
- Если хотите, то да. В этом роде.
- И лжец!
- Пожалуй. Вообще, милый Вандергуд, вам необходимо тотчас же
переменить ваш взгляд на жизнь и людей. Вы слишком идеалист.
- А вам, - я поднялся с кресла, - а вам следует переменить
собеседника. Позвольте мне откланяться и прислать сюда полицейского
комиссара.
Магнус засмеялся:
- Вздор, Вандергуд! Все сделано по закону. Вы сами передали мне все.
Это никого не удивит... при вашей любви к людям. Конечно, вы можете
объявить себя сумасшедшим. Понимаете? Тогда я, пожалуй, сяду в тюрьму. Но
вы сядете в сумасшедший дом. Едва ли вы этого захотите, дружище. Полиция!
Впрочем, ничего, говорите, это облегчает в первые минуты.
Кажется, я действительно не сумел скрыть моего волнения. Я с гневом
бросил сигару в огонь камина и измерил глазами окно и Магнуса... нет, эта
туша была слишком велика для игры в мяч. В ту минуту самая потеря состояния
не вполне ясно представлялась моему уму, и возмущало меня не это, а наглый
тон Магнуса, его почти покровительственные манеры старого мошенника. И еще
что-то, очень беспокойное и даже зловещее, как угроза, смутно чувствовалось
мною: как будто настоящая опасность была у меня не перед глазами, а за
спиной. Я не знал, куда направить глаза, и это лишало меня самообладания.
- В чем дело наконец?! - топнул я ногою.
- В чем дело? - как эхо, отозвался Магнус. - Да, и я, в сущности, не
совсем понимаю, что так возмущает вас, Вандергуд? Вы столько раз предлагали
мне эти деньги, даже навязывали их мне, а теперь, когда они в моих руках,
вы хотите звать полицию! Конечно, - Магнус улыбнулся, - здесь есть
маленькая разница: великодушно предоставляя деньги в мое распоряжение, вы
оставались их господином и господином положения, тогда как сейчас...
понимаете, дружище: сейчас я могу просто вытолкать вас из этого дома!
Я выразительно посмотрел на Магнуса. Он ответил не менее выразительным
пожатием широких плеч и сердито сказал:
- Оставьте эти глупости. Я сильнее вас. Не будьте дураком больше, чем
обязывает к тому положение.
- Вы необыкновенно наглый мошенник, синьор Магнус!
- Опять! Как эти сентиментальные души ищут утешения в словах! Возьмите
сигару, сядьте и слушайте. Уже давно мне нужны деньги, очень большие
деньги. В моем прошлом, которое вам ни к чему знать, у меня были
некоторые... неудачи, раздражавшие меня. Дураки и сентиментальные души, вы
понимаете? Моя энергия была схвачена и заперта, как воробей в клетку. Три
года неподвижно сидел я в этой проклятой щели, подстерегая случая...
- Это в прекрасной Кампанье?
- Да, в прекрасной Кампанье... и уже начал терять надежду, когда
появились вы. Здесь я несколько затрудняюсь в выражениях...
- Говори прямо, не стесняйся.
- Можно на ты? Да, это удобнее. С твоей любовью к людям, с твоей
игрою, как ты назвал это впоследствии, ты был очень странен, мой друг, и я
довольно долго колебался, кто ты: необыкновенный ли дурак или такой же...
мошенник, как и я. Видишь ли, такие необыкновенные ослы слишком редко
встречаются, чтобы не вызывать сомнения даже во мне. Ты не сердишься?
- О, нисколько.
- Ты суешь мне деньги, а я думаю: ловушка! Впрочем, ты подвигался
вперед очень быстро, и некоторые меры с моей стороны...
- Извини, что я прерываю тебя. Значит, эти книги твои... уединенные
размышления над жизнью, белый домик и... все это ложь? А убийство, помнишь:
руки в крови?
- Убивать мне приходилось, это правда, и над жизнью я размышлял
немало, поджидая тебя, но остальное, конечно, ложь. Очень грубая, но ты был
так мило доверчив...
- А... Мария?
Признаюсь, человече, что я едва выговорил это имя: так схватило меня
что-то за горло. Магнус внимательно осмотрел меня и мрачно ответил:
- Дойдем и до Марии. Как ты волнуешься, однако, у тебя даже ногти
посинели. Может быть, дать вина? Ну, не надо, терпи. Я продолжаю. Когда у
тебя началось с Марией... конечно, при моем маленьком содействии, я
окончательно поверил, что ты...
- Необыкновенный осел?
Магнус быстро и успокоительно поднял руку:
- О нет! Таким ты казался только вначале. Скажу тебе правдиво, как и
все, что я говорю сейчас; ты вовсе не глуп, Вандергуд, теперь я узнал тебя
ближе. Это пустяки, что ты так наивно отдал мне все свои миллиарды,- мало
ли умных людей обманывалось искусными... мошенниками! Твое несчастье в
другом, товарищ.
Я имел силы усмехнуться:
- Любовь к людям?
- Нет, дружище: презрение к людям! Презрение и вытекающая из него
наивная вера в тех же людей. Ты видишь всех людей настолько ниже себя, ты
так убежден в их фатальном бессилии, что совершенно не боишься их и готов
погладить по головке гремучую змею: так славно гремит! Людей надо бояться,
товарищ! Ведь я знаю твою игру, но порою ты искренно болтал что-то о
человеке, даже жалел его, но всегда откуда-то сверху или сбоку - не знаю.
О, если бы ты мог ненавидеть людей, я с удовольствием взял бы тебя с собою.
Но ты эгоист, ты ужасный эгоист, Вандергуд, и я даже перестаю жалеть, что
ограбил тебя, когда подумаю об этом! Откуда у тебя это подлое презрение!
- Я еще только учусь быть человеком.
- Что ж, учись. Но зачем же ты зовешь мошенником твоего профессора?
Это неблагодарно: ведь я же твой профессор, Вандергуд!
- К черту болтовню. Значит... значит, ты не берешь меня с собою?
- Нет, дружище, не беру.
- Так. Одни миллиарды? Хорошо. Но твой план: взорвать землю или что-то
в этом роде? Или ты здесь лгал? Не может быть, чтобы ты хотел только...
открыть ссудную кассу или стать тряпичным королем!
Магнус с грустью, даж