еще более неуместно, нежели
упоминать о веревке в доме повешенного!
* - ...разум? Разве ты не знаешь, сын мой, сколь мала мудрость, царящая
в мире? (лат.)
Я смотрел на эту старую обезьяну, как она веселилась, и мне самому
становилось весело. Я вглядывался в эту смесь мартышки, говорящего попугая,
пингвина, лисицы, волка,- и что еще там есть? - и Мне самому стало смешно:
Я люблю веселых самоубийц. Мы еще долго потешались над несчастным рацио,
пока его преосвященство не успокоился и не перешел в наставительный тон:
- Как антисемитизм есть социализм дураков...
- А вы знакомы и?..
- Ведь мы же совершенствуемся!.. так и рационализм есть ум глупцов.
Только безнадежный глупец останавливается на рацио, а умный идет дальше. Да
и для отпетого глупца его рацио лишь праздничное платье, этот всеобщий
пиджак, который он надевает для людей, а живет он, спит, работает, любит и
умирает, воя от ужаса, без всякого рацио. Вы боитесь смерти, м-р Вандергуд?
Мне не хотелось отвечать, и Я промолчал.
- Напрасно стесняетесь, м-р Вандергуд: ее и следует бояться. А пока
есть смерть...
Вдруг лицо бритой обезьяны стало плаксивым и в глазах выразились ужас
и злоба: точно кто-нибудь схватил ее за шиворот и сразу бросил назад, в
глушь, тьму и ужас первобытного леса. Он боялся смерти, и страх его был
темен, зол и безграничен. И Мне не надо было слов и доказательств:
достаточно было только взглянуть на это искаженное, помутневшее, потерянное
лицо человека, чтобы низко и всеподданнейше поклониться Великому
Иррациональному. Но какова сила ихней стадности: мой Вандергуд также
побледнел и скорчился... ах, мошенник! Теперь он просил защиты и помощи у
Меня!
- Не хотите ли вина, ваше преосвященство?
Но преосвященство уже опомнилось. Оно скривило тонкие губы в улыбку и
отрицательно помотало головой - по виду тяжеловатой таки. И вдруг
воспрянуло с неожиданной силой:
- И пока есть смерть, Церковь незыблема! Качайте ее все,
подкапывайтесь, валите, взрывайте - вам ее не повалить. А если бы это и
случилось, то первыми под развалинами погибнете вы. Кто тогда защитит вас
от смерти? Кто тогда даст вам сладкую веру в бессмертие, в вечную жизнь, в
вечное блаженство?.. Поверьте, м-р Вандергуд, мир вовсе, вовсе не хочет
вашего рацио, это недоразумение!
- А чего же он хочет, ваше преосвященство?
- Чего он хочет? Mundus vult decipi... Вы знаете нашу латынь? Мир
хочет быть обманут!
И старая обезьяна снова развеселилась, замигала, закривлялась, ударила
себя по коленям и захлебнулась в стонущем смехе. Я тоже засмеялся: так
потешен был этот старый шулер, раскладывающий пасьянс краплеными картами.
- И именно вы, - сказал Я, смеясь, - и хотите обмануть его?
Кардинал X. стал снова серьезен и печально сказал:
- Святой престол нуждается в деньгах, м-р Вандергуд. Мир если и не
стал рационалистом, то сделался недоверчивее, и с ним трудненько-таки
ладить. - Он искренне вздохнул и продолжал: - Вы не социалист, м-р
Вандергуд?.. Ах, не стесняйтесь, мы все теперь социалисты, мы теперь на
стороне голодных. Пусть кушают побольше: чем они будут сытее, тем смерть,
понимаете?..
Он широко, насколько мог, развел руки, изображая вершу, в которую
бежит рыба, и оскалился:
- Ведь мы рыбари, м-р Вандергуд, скромные рыбари!.. А скажите:
стремление к свободе вы почитаете пороком или добродетелью?
- Весь цивилизованный мир считает стремление к свободе добродетелью, -
возмущенно отозвался Я.
- Я и не ожидал иного ответа от гражданина Соединенных Штатов. А вы
лично не думаете ли, что тот, кто принесет человеку безграничную свободу,
тот принесет ему и смерть! Ведь только смерть развязывает все земные узы, и
не кажутся ли вам эти слова - свобода и смерть - простыми синонимами?
В этот раз старой обезьяне удалось довольно-таки ловко кольнуть меня
под седьмое ребро. Я вспомнил Моего Вандергуда, справился с Моим счетчиком
и уклончиво ответил:
- Я говорю о политической свободе.
- О политической? О, это пожалуйста! Это сколько угодно! Конечно...
если они сами захотят ее. Захотят, вы уверены? О, тогда пожалуйста, сколько
угодно! Это вздор и клевета, что Св. Престол всегда за реакцию, и как
там... Я имел честь присутствовать на балконе Ватикана, когда Его
Святейшество благословил первый французский аэроплан, показавшийся над
Римом, а следующий папа - я убежден - с охотою благословит баррикады.
Времена Галилеев прошли, м-р Вандергуд, и мы все теперь хорошо знаем, что
Земля вращается!
Он повертел пальцами, изображая, как вращается Земля, и дружески
подмигнул, давая и Мне долю в своей шулерской игре, Я с достоинством
сказал:
- Позвольте Мне подумать о вашем предложении, ваше преосвященство.
Кардинал X. быстро вскочил с кресла и нежно, двумя аристократическими
пальцами, коснулся Моего плеча:
- О, я не тороплю вас, добрейший м-р Вандергуд, это вы меня торопили.
Я даже уверен, что вначале вы откажете мне, но когда вы маленьким опытом
убедитесь, что нужно для счастья человека... Ведь я и сам его люблю, м-р
Вандергуд, правда, не так страстно и...
И с теми же кривляниями он удалился, торжественно волоча свою сутану и
раздавая благословения. Но в Мое окно Я еще раз увидел его у подъезда, пока
подавалась замедлившая карета: он что-то говорил вполоборота одному из
своих аббатов, в его почтительно склоненную черную тарелку, и лицо его уже
не напоминало старой обезьяны: скорее это было мордой бритого, голодного и
утомленного льва. Этот талантливый малый не нуждался в уборной для грима! А
позади него стоял высокий, весь в черном лакей, похожий на молодого
английского баронета, и всякий раз, когда взор его преосвященства случайно
скользил по его лицу и фигуре, он слегка приподнимал свой черный матовый
цилиндр.
По отъезде его преосвященства Меня окружили радостной толпой Мои
друзья, которыми Я, во избежание одиночества и скуки, набил задние комнаты
Моего дворца. Топпи был горд и спокойно счастлив; он так насытился
благословениями, что казался даже пополневшим. Художники, декораторы,
реставраторы и как их там еще? - были польщены визитом кардинала и с
чувством говорили о необыкновенной выразительности его лица, о
величественности его манер: о, это гранде синьор! Сам папа... Но когда Я с
наивностью краснокожего заметил, что Мне он напоминает старую бритую
обезьяну, эти хитрые канальи разразились веселым смехом и кто-то быстро
набросал превосходный портрет кардинала X... в клетке. Я не моралист, чтобы
судить людей за их маленькие грешки: им и так порядочно достанется на
Страшном суде! И Мне искренне понравилась талантливость насмешливых бестий.
Кажется, все они не особенно верят в Мою необыкновенную любовь к людям, и
если покопаться в их рисунках, то можно, без сомнения, найти недурного
Осла-Вандергуда, и это Мне нравится. С Моими маленькими и приятными
грешниками Я слегка отдыхаю от большого и неприятного праведника... у
которого руки в крови.
Потом Топпи спросил Меня:
- А сколько он просит?
- Все.
Топпи решительно сказал:
- Всего не давайте. Он обещал сделать меня пономарем, но все-таки
много не давайте. Деньги надо беречь.
С Топпи каждый день случаются неприятные истории: его наделяют
фальшивыми лирами. Когда это произошло с ним в первый раз, он имел вид
крайнего смущения и покорно выслушал Мой строгий выговор:
- Ты Меня положительно удивляешь, Топпи, - строго сказал Я. - Такому
старому Черту неприлично получать фальшивые бумажки от людей и оставаться в
дураках. Стыдись, Топпи! И Я боюсь, что ты под конец просто пустишь Меня с
сумой.
Теперь Топпи, по-прежнему путаясь среди настоящего и поддельного,
старается беречь то и другое: в денежных делах он щепетилен, и кардинал
напрасно пытался подкупить его. Но Топпи пономарь!..
А бритой обезьяне очень хочется трех миллиардов; видно, у Св. Престола
живот подвело не на шутку. Я долго всматривался в талантливую карикатуру, и
она все меньше нравилась Мне; нет, это не то. Хорошо схвачено смешное, но
нет того огонька злобы, который непрерывно пробегает под серым пеплом
ужаса. Схвачено звериное и человеческое, но оно не слито в ту
необыкновенную маску, которая теперь, на расстоянии, когда Я не вижу самого
кардинала X. и не слышу его трудного хохота, начинает крайне неприятно
волновать Меня. Или необыкновенное невыразимо и карандашом?
В сущности, он довольно дешевый мошенник, немного больше простого
карманника, и ничего нового не сказал Мне; он не только человекоподобен, но
и умоподобен, и оттого так яростен его презрительный смех над истинным
рацио. Но он показал Мне себя, и... не обижайся на Мою американскую
невежливость, читатель, где-то за его широкими плечами, вогнувшимися от
страха, мелькнул и твой дорогой образ. Нечто вроде сна, понимаешь: как
будто кто-то душил тебя и ты придушенным голосом кричал в небо: караул,
стража! Ах, ты не знаешь третьего, что не есть ни жизнь, ни смерть, и Я
понимаю, кто душил тебя своими костлявыми пальцами!
А Я разве знаю?
О, посмейся над насмешником, товарищ, кажется, наступает твоя очередь
веселиться. А Я разве знаю? Из великих глубин Я пришел к тебе, веселый и
ясный, одаренный знанием моего Бессмертия... и вот Я уже колеблюсь, и вот Я
уже ощущаю трепет перед этой бритой обезьяньей рожей, которая смеет так
нагло-величаво выражать свой низкий страх. Ах, Я даже не продал моего
Бессмертия: Я просто приспал его, как глупая мать до смерти присыпает
своего грудного младенца, - оно просто вылиняло под твоим солнцем и
дождями, - и оно стало прозрачной материей без рисунка, неспособной
прикрыть наготы приличного джентльмена! Гнилое вандергудовское болото, в
котором Я сижу до самых глаз, обволакивает Меня тиной, дурманит Мое
сознание своими ядовитыми парами, душит нестерпимой вонью разложения. Когда
ты начинаешь разлагаться, товарищ: на второй, на третий день или смотря по
климату? А Я уже разлагаюсь, и Меня тошнит от запаха Моих внутренностей.
Или ты только принюхался от времени и привычки и работу червей принимаешь
просто - за подъем мыслей и вдохновения?
Боже мой, но Я забыл, что у Меня могут быть и прекрасные читательницы!
Усердно прошу прощения, уважаемые леди, за это неуместное рассуждение о
запахах. Я неприятный собеседник, миледи, и Я еще более скверный
парфюмер... нет, еще хуже: Я отвратительная помесь Сатаны с американским
медведем, и Я совсем не умею ценить вашей благосклонности...
Нет! Я еще Сатана! Я еще знаю, что Я бессмертен, и, когда повелит воля
Моя, сам притяну к своему горлу костлявые пальцы. Но если Я забуду?
Тогда я раздам Мое имение нищим и с тобою, товарищ, поползу на
поклонение к старой бритой обезьяне, прильну Моим американским лицом к ее
туфле, от которой исходит благодать. Я буду плакать, Я буду вопить от
ужаса: спаси Меня от Смерти! А старая обезьяна, тщательно удалив с лица все
волосы, облекшись, сверкая, сияя, озаряя - и сама трясясь от злого ужаса,
будет торопливо обманывать мир, который так хочет быть обманутым.
Но это шутки. Я хочу быть серьезен. Мне нравится кардинал X., и Я
позволю ему слегка позолотиться около Моих миллиардов. И Я устал. Надо
спать. Меня уже поджидают Моя постель и Вандергуд. Я закрою свет и в
темноте еще минуту буду слушать, как утомленно стучит Мой счетчик, а потом
придет гениальный, но пьяный пианист и начнет барабанить по черным клавишам
Моего мозга. Он все помнит и все забыл, этот гениальный пьяница, и
вдохновенные пассажи мешает с икотой.
Это - сон.
22 февраля, Рим, вилла Орсини
Магнуса не оказалось дома, и Меня приняла Мария. Великое спокойствие
снизошло на Меня, великим спокойствием дышу Я сейчас. Как шхуна с
опущенными парусами, Я дремлю в полуденном зное заснувшего океана. Ни
шороха, ни всплеска. Я боюсь шевельнуться и шире открыть солнечно-слепые
глаза, Я боюсь, неосторожно вздохнув, поднять легкую рябь на безграничной
глади. И Я тихо кладу перо.
Фомы Магнуса не оказалось дома, и Меня, поразив неожиданностью,
приняла Мария.
Право, это неинтересно, как Я кланялся и что Я там бормотал в первые
минуты. Скажу, пожалуй, что Я бормотал несколько невнятнее, чем мог бы, и
что Мне ужасно хотелось смеяться. Я долго не поднимал глаз на Марию, пока
не переодел свои мысли в чистое белье и не высморкал всех своих шаловливых
детишек - как видишь, соображение не совсем покинуло Меня!
Но Я напрасно готовил этот плац-парад и тревожил вахмистра: того
испытания не последовало. Взор Марии был прост и ясен, и не было в нем ни
пронизывающей силы смертельного света, ни божественного допроса, ни
убивающего всепрощения. Он был спокоен и ясен, как небо над Кампаньей, и -
Я не знаю, как это случилось,- тою же ясностью озарилась и вся Моя
преисподняя. Как смутные тени ночного смотра, всколыхнулись и уплыли Мои
прекрасно построенные солдаты, и стало во Мне светло, пустынно и тихо,
стало во Мне радостно радостью пустыни, где доселе не был человек. Милый,
прости, что Я становлюсь поэтом, и поблагодари за нежное обращение: милый -
это дар Марии, который она шлет через Меня!
Она встретила Меня в саду, и Мы сели у ограды, откуда так хорошо видна
Кампанья. Когда смотришь на Кампанью, тогда можно и не болтать пустяков, не
правда ли? Нет, это она смотрела на Кампанью, а Я смотрел в Ее глаза, где Я
видел и Кампанью, и небо, и еще другое небо - вплоть до седьмого, где ты
кончаешь счет всем твоим небесам, человече. Мы молчали - или говорили, если
ты хочешь считать разговором такие вопросы и ответы:
- Это горы синеют?
- Да, это синеют Альбанские горы. Там - Тиволи.
Потом она разыскивала маленькие, как крупинки, белые домики и
показывала их Мне, и Я смотрел, и Мне казалось, что и там чувствуют
внезапное спокойствие и радость от взора Марии. Подозрительное сходство
Марии с Мадонной уже не тревожило Меня: как Я могу тревожиться, что ты
похожа на тебя! И наступила минута, когда великое спокойствие снизошло на
Меня. У Меня нет слов и сравнений, чтобы Я понятно рассказал тебе об этом
великом и светлом покое... Мне все лезет в голову эта проклятая шхуна с
опущенными парусами, на которой Я никогда не плавал, так как боюсь морской
болезни! Не потому ли, что и в этот ночной час моего одиночества мой путь
озаряет Звезда Морей! Ну да, Я был шхуной, если хочешь, а если не хочешь,
то я был всем. Кроме того, Я был ничем. Видишь, какая это получается
чепуха, когда Вандергуд ищет сравнений и слов?
Я так был спокоен, что вскоре перестал даже смотреть в глаза Марии: Я
просто верил им, - это глубже, чем смотреть. Когда нужно будет, Я их найду,
а пока буду шхуной с опущенными парусами, буду всем, буду ничем. Один раз
только легонький ветерок колыхнул Мои паруса, да и то ненадолго: когда
Мария указала на Тибуртинскую дорогу, белой ниткой рассекавшую зеленые
холмы, и спросила: ездил ли Я по этой дороге?
- Да, неоднократно, синьорина.
- Я часто смотрю на эту дорогу и думаю, что по ней приятно мчаться в
автомобиле. У вас быстрый автомобиль, синьор?
- О да, синьорина, очень быстрый! Но для тех, - продолжал Я с нежным
укором, - для тех, кто сам есть пространство и бесконечность, всякое
движение излишне.
Мария - и автомобиль! Крылатый ангел, садящийся в метрополитен для
быстроты! Ласточка, седлающая черепаху! Стрела на горбатой спине носильщика
тяжестей! Ах, все сравнения лгут: зачем ласточка и стрела, зачем самое
быстрое движение для Марии, в которой заключены все пространства! Но это Я
сейчас придумал про метро и черепаху, а тогда спокойствие Мое было так
велико и блаженно, что не вмещало и не знало иных образов, кроме образа
вечности и немеркнущего света.
Великое спокойствие снизошло на Меня в тот день, и ничто не могло
возмутить его бесконечной глади. Вероятно, мы были очень недолго с Марией,
когда вернулся Фома Магнус и приветствовал Меня - и летающая рыба, на
мгновение мелькнувшая над океаном, не больше возмутит его синюю гладь,
нежели сделал это Магнус. Я принял его в глубь себя, - Я спокойно проглотил
его и ощутил так же мало тяжести в желудке, как кит, проглотивший селедку.
Но мне было приятно, что Магнус приветлив и весел, что он так крепко жмет
Мою руку и смотрит ясными и добрыми глазами. Даже лицо его показалось Мне
менее бледным и утомленным, чем обычно.
Меня оставили завтракать... скажу заранее, чтобы ты не очень
волновался, что я пробыл у них до поздней ночи. Когда Мария удалилась, Я
рассказал Магнусу про посещение кардиналаX. Веселое лицо Магнуса слегка
потемнело, и в глазах блеснул прежний враждебный огонек.
- Кардинал X.? Он был у вас?
Я подробно передал нашу беседу с "бритой обезьяной" и скромно заметил,
что он кажется Мне мошенником не из крупных. Магнус заметно поморщился и
строго сказал:
- Вы напрасно смеетесь, м-р Вандергуд. Я давно знаю кардинала X. и...
слежу за ним. Это злой, жестокий и опасный деспот. Несмотря на свою смешную
внешность, он коварен, беспощаден и мстителен, как Сатана!..
И ты, Магнус! Как Сатана! Этот синий бритый орангутанг, эта ляскающая
горилла, эта мартышка, кривляющаяся перед зеркальцем! Но Я превозмог
чувство оскорбления - оно пошло камнем на дно моего блаженства - и слушал
дальше.
- Его заигрывания с социалистами, его шутки над Галилеем - ложь. Как
враги повесили Кромвеля после его смерти, так и кардинал X. с наслаждением
сжег бы кости Галилея: вращение Земли он до сих пор переживает, как личное
оскорбление. Это старая школа, м-р Вандергуд; для устранения препятствий на
своем пути он не остановится перед ядом, перед убийством из-за угла,
которое будет иметь все черты несчастной случайности. Вы улыбаетесь, но я
не могу смотреть с улыбкой на Ватикан, пока есть в нем такие... а в нем
всегда есть кто-нибудь, подобный кардиналу X. Будьте настороже, м-р
Вандергуд: вы попали в поле его зрения и его интересов, и теперь уже
десятки глаз следят за вами... а может быть, и за мной. Берегитесь, мой
друг!
Мне он показался даже взволнованным, и с неподдельным жаром Я потряс
его руку.
- Ах, Магнус!.. Но когда же вы согласитесь помочь мне?
- Но ведь вам же известно, что я не люблю людей. Это вы их любите, м-р
Вандергуд, но не я! - В глазах его мелькнула прежняя насмешливая улыбка.
- Кардинал говорит, что вовсе не надо любить людей, чтобы сделать их
счастливыми... наоборот!
- А кто вам сказал, что я хочу делать людей счастливыми? Это опять вы
хотите, но не я. Отдайте ваши миллиарды кардиналу X., его рецепт счастья
нисколько не хуже других патентованных средств. Правда, его средство в
одном отношении несколько неудобно: давая счастье, оно уничтожает людей...
но разве это важно? Вы слишком деловой человек, м-р Вандергуд, и я вижу,
что вы недостаточно знакомы с миром наших изобретателей Наилучшего Средства
Для Счастья Человечества: этих средств больше, нежели наилучшей мази для
ращения волос. Я сам был фантазером и кое-что изобретал в молодости... так,
немного химии... одним неудачным взрывом мне опалило даже волосы, и я очень
радуюсь, что тогда не встретился с вашими миллиардами. Я шучу, м-р
Вандергуд, но если хотите, то вот мой серьезный совет: растите и множьте
ваших свиней, делайте из трех миллиардов четыре, продавайте не совсем
гнилые консервы и оставьте заботы о счастье человечества. Пока мир будет
любить хорошую ветчину, он не оставит вас... своею любовью!
- А те, кто не имеет средств кушать ветчину?
- А какое вам дело до тех? Это у них - извиняюсь за резкость - бурчит
в животе, а не у вас... Когда же бурчание станет слишком громким, то не
один вы его услышите, не беспокойтесь. Поздравляю вас с новым жилищем: я
знаю виллу Орсини, это прекрасный остаток старого Рима...
Еще он прочтет Мне лекцию о Моем дворце! Да, Магнус снова отстранял
Меня и делал это резко и грубо, но в голосе его не было суровости, и темные
глаза смотрели мягко и добродушно, что ж, черт его возьми, человечество с
его счастьем и ветчиной! Потом Я найду лазейку в упрямую голову Магнуса, а
пока никому не отдам Моего великого покоя и... Марии, Великое спокойствие
и... Сатана! - разве это не великолепный трюк в моей игре? И что за великий
лжец, который умеет обманывать только других? Солги себе так, чтобы
поверить, - вот это искусство!
После завтрака мы втроем бродили по пологим холмам и скатам Кампаньи.
Была еще ранняя весна, и только белые маленькие цветочки нежно озаряли
молодую и слабую зелень, и ветер был нежен и пахуч, и четко рисовались
домики в далеком Альбано. Мария шла впереди, изредка останавливаясь и
божественными очами своими окидывая все видимое,- и Я непременно закажу
моему мазилке, чтоб он так написал Мадонну: на ковре из слабой зелени я
маленьких беленьких цветочков. Магнус был так весел и прост, что Я снова
повторил ему о сходстве Марии с Мадонной и рассказал о моих несчастных
мазилках, которые ищут натуру. Он засмеялся и потом серьезно подтвердил Мою
догадку о необыкновенном сходстве, и лицо его стало печально.
- Это роковое сходство, м-р Вандергуд. Помните, что я в одну тяжелую
минуту говорил вам о крови? У ног моей Марии уже есть кровь... одного
благородного юноши, память которого мы чтим с Марией. Не для одной Изиды
необходимо покрывало: есть роковые лица, есть роковые сходства, которые
смущают наш дух и ведут его к пропасти самоуничтожения. Я отец Марии, но я
сам едва смею коснуться устами ее лба - какие же неодолимые преграды
воздвигнет сама себе любовь, когда осмелится поднять глаза на Марию?
Это была единственная минута в том счастливом дне, когда на мой океан
набежали страшные тучи, косматые, как борода сумасшедшего Лира, и дикий
ветер бешено рванул паруса. Но Я поднял глаза на Марию, Я встретил Ее взор,
он был спокоен и ясен, как небо над нашими головами, - и дикий вихрь бежал
и скрылся бесследно, унося за собою частицу мрака. Не знаю, говорят ли тебе
эти морские сравнения, которые Я сам считаю неудачными, и поэтому поясню: Я
снова стал совершенно спокоен. Что Мне благородный римский юноша, так и не
нашедший сравнений и свалившийся через голову с своего Пегаса? Я белокрылая
шхуна, и подо мною целый океан. И разве не про Нее сказано: несравненная!
День был долог и спокоен, и Мне очень понравилась спокойная
правильность, с какою солнце с своей вышины скатывалось к краю Земли, с
какою высыпали звезды на небо, сперва большие, потом маленькие, пока все
небо не заискрилось и не засверкало, с какою медленно нарастала темнота, с
какою в свой час вышла розовая луна, сперва немного ржавая, потом
блестящая, с какою поплыла она по пути, освобожденному и согретому солнцем.
Но больше всего Мне понравилось, когда мы сидели с Магнусом в полутемной
комнате и слушали Марию: она играла на арфе и пела.
И, слушая арфу, Я понял, почему человек для своей музыки так любит
туго натянутые струны: Я сам был туго натянутой струною, и уже не касался
Меня палец, а звук все еще дрожал и гудел, замирая, и замирал так медленно,
в такой глубине, что и до сих пор Я слышу его. И вдруг Я увидел, что весь
воздух пронизан напряженно дрожащими струнами, они тянутся от звезды к
звезде, разбегаются по земле, соединяются - и все проходят через мое
сердце... как телефонные провода через центральную станцию, если ты хочешь
более понятных сравнений! И еще Я понял кое-что, когда слушал голос
Марии...
Нет, ты просто животное, Вандергуд! Когда Я припоминаю твои крикливые
жалобы на любовь и ее песни, проклятые проклятием однообразия, - ты,
кажется, так выразился? - Мне хочется отправить тебя в хлев. Ты просто
грязное и скучное животное, и Мне стыдно, что в течение целого часа Я
вежливо слушал твое тупое мычание. Презирай слова и ласки, проклинай
объятия, но не коснись Любви, товарищ: только через нее тебе дано бросить
быстрый взгляд в самое Вечность! Пойди прочь, мой друг. Оставь Сатану,
который в самой черной глубине человечности вдруг наткнулся на новые
неожиданные огни. Уйди, ты не должен видеть удивления и радости Сатаны!
Был уже поздний час и луна стояла полунощно, когда Я покинул дом
Магнуса и приказал шоферу ехать по Но-ментанской дороге: Я боялся, что Мое
великое спокойствие ускользнет от Меня, и хотел настичь его в глубине
Кам-паньи. Но быстрое движение разгоняло тишину, и Я оставил машину. Она
сразу заснула в лунном свете, над своей черной тенью она стала как большой
серый камень над дорогой, еще раз блеснула на Меня чем-то и претворилась в
невидимое., Остался только Я с Моей тенью.
Мы шли по белой дороге, Я и Моя тень, останавливались и снова шли. Я
сел на камень при дороге, и черная тень спряталась за моей спиною. И здесь
великое спокойствие снизошло на землю, на мир, и моего холодного лба
коснулся холодный поцелуй луны.
2 марта, Рим, вилла Орсини
Все эти дни Я провожу в глубоком уединении.
Мое вочеловечение начинает тревожить Меня. С каждым часом Меня
покидает память о том, что Я оставил за стеною человечности. С каждой
минутой слабеет Мое зрение: стена почти непроницаема, еле движутся за нею
слабые тени, и Я уже не различаю их очертаний. С каждой секундой тупеет Мой
слух: Я слышу тихий писк мыши, скребущейся под полом, и Я глух к громам,
обвевающим Мою голову. Лживое безмолвие объемлет Меня, и тщетно ловлю Я
напряженным слухом голоса откровения', они остались за той же непроницаемой
стеною. С каждым мгновением удаляется от Меня истина. Напрасно Я шлю ей
вдогонку стрелы Моих слов: они пролетают мимо. Напрасно Я окружаю ее
тесными объятиями Моих мыслей, оковываю железом цепей: пленница ускользает,
как воздух, и Моими объятиями Я душу пустоту. Еще вчера Мне казалось, что Я
настиг Мою добычу, и Я пленил ее, и толстой цепью Я приковал ее к стене, а
когда взглянул поутру - к стене был прикован скелет. На позвонках его шеи
свободно висела ржавая цепь, и нагло смеялся оскаленный череп.
Как видишь, Я снова ищу слов и сравнений, беру в руки плеть, от
которой убегает истина! Но что же Мне делать, если все Мое оружие Я оставил
дома и могу пользоваться только твоим негодным арсеналом? Вочеловечь самого
Бога, если ты его осилишь, Иаков, и он тотчас же заговорит с тобою на
превосходном еврейском или французском языке, и не скажет больше того, что
можно сказать на превосходном еврейском или французском языке. Бог!.. а Я
только Сатана, скромный, неосторожный, вочеловечившийся Черт!
Конечно, это было совсем неосторожно. Но когда Я смотрел оттуда на
твою человеческую жизнь... нет, постой,- вот Мы сразу и попались с тобою во
лжи, человече. Когда Я сказал оттуда - ты сразу понял, что это очень
далеко, да? Может быть, ты уже определил приблизительно и мили, ведь в
твоем распоряжении сколько угодно нулей? Ах, это неверно: мое оттуда так же
близко отсюда, как и самое настоящее здесь,- видишь, какая это бессмыслица
и ложь, в которой мы танцуем с тобою! Брось метр и весы и слушай так, как
будто за твоей спиной не тикают часы, а в твоей груди не отвечает им
счетчик. Так вот: когда Я смотрел на твою жизнь оттуда (пойдем на
компромисс и назовем это "из-за границы"), она виделась Мною как славная и
веселая игра неумирающих частиц.
Ты знаешь, что такое театр кукол? Когда одна кукла разбивается, ее
заменяют другою, но театр продолжается, музыка не умолкает, зрители
рукоплещут, и это очень интересно. Разве зритель заботится о том, куда
бросают разбитые черепки, и идет за ними до мусорного ящика? Он смотрит на
игру и веселится. И Мне было так весело - и литавры так зазывно звучали - и
клоуны так забавно кувыркались и делали глупости,- и Я так люблю
бессмертную игру, что Я сам пожелал превратиться в актера... Ах, Я еще не
знал тогда, что это вовсе не игра и что мусорный ящик так страшен, когда
сам становишься куклой, и что из разбитых черепков течет кровь,- ты обманул
Меня, мой теперешний товарищ!
Но ты удивлен, ты презрительно щуришь твои оловянные глаза и
спрашиваешь: что же это за Сатана, который не знает таких простых вещей? Ты
привык уважать чертей, ты самого глупого беса считаешь достойным любой
кафедры, ты уже отдал Мне твой доллар как профессору белой и черной магии,-
и вдруг Я оказываюсь таким невеждой в самых простых вещах! Я понимаю твое
разочарование, Я сам ныне чту гадалок и карты, Мне очень стыдно
сознаваться, что Я не умею сделать ни одного плохонького фокуса и блоху
убиваю не взглядом, а просто пальцем,- но правда для Меня всего дороже: да,
Я не знал твоих простых вещей! По-видимому, всему виной граница, которая
отделяет нас: как ты не знаешь Моего и не можешь произнести такой пустой
вещи, как Мое истинное Имя, так и Я не знал твоего, Моя земная тень, и лишь
теперь с восторгом разбираюсь в твоем огромном богатстве. Подумай: даже
простому счету Меня научил только Вандергуд, и Я сам не сумел бы застегнуть
пуговиц на моем платье, если бы не привычные и ловкие пальцы того же
молодца - Вандергуда!
Теперь Я человек, как и ты. Ограниченное чувство Моего бытия Я почитаю
Моим знанием и уже с уважением касаюсь собственного носа, когда к тому
понуждает надобность: это не просто нос - это аксиома! Теперь Я сам
бьющаяся кукла на театре марионеток, Моя фарфоровая головка поворачивается
вправо и влево, мои руки треплются вверх и вниз, Я весел, Я играю, Я все
знаю... кроме того: чья рука дергает Меня за нитку? А вдали чернеет
мусорный ящик, и оттуда торчат две маленькие ножки в бальных туфельках...
Нет, это не та игра бессмертных, к которой Я стремился, и это так же
мало напоминает веселье, как корчи эпилептика хороший негритянский танец!
Здесь каждый есть то, что он есть, и здесь каждый хочет быть не тем, что он
есть, - и этот бесконечный процесс о подлогах Я принял за веселый театр:
какая грубая ошибка, какая глупость для "всемогущего, бессмертного"...
Сатаны. Здесь все тащат друг друга в суд: живые - мертвых, мертвые - живых,
История тех и других, а Бог Историю - и эту бесконечную кляузу, этот
грязный поток лжесвидетелей, лжеприсяг, лжесудей и лжемошенников Я принял
за игру бессмертных? Или Я не туда попал? Скажи Мне, уважаемый туземец:
куда ведет эти дорога? Ты бледнеешь, твой палец, дрожа, указует на
что-то... ах, это мусорный ящик!
Вчера Я расспрашивал Топпи о его прежней жизни, когда он впервые
вочеловечился: Мне хотелось лучше узнать, что чувствует кукла, когда у нее
лопается головка или обрывается нить, которая приводит ее в движение? Мы
закурили по трубочке и за кружкой пива, как два добрые немца, занялись
немного философией. Оказалось, однако, что эта тупая голова почти все уже
забыла, и Мои вопросы приводили ее в стыдливое смущение.
- Неужели ты все забыл, Топпи!
- Сами станете умирать, тогда узнаете. Я не люблю об этом вспоминать,
что хорошего!
- Значит, нехорошо?
- А вы слыхали, чтобы кто-нибудь это хвалил?
- Да, это верно. Никто не хвалил.
- Да и не похвалит. Я уж знаю!
Мы помолчали.
- А ты помнишь, Топпи, откуда ты?
- Из Иллинойса, откуда и вы.
- Нет, я говорю про другое. Ты помнишь, откуда ты? Ты помнишь твое
настоящее Имя?
Топпи странно посмотрел на Меня, слегка побледнел и долго в молчании
выколачивал свою трубку. Потом поднялся и сказал, не поднимая глаз:
- Прошу вас так со мной не говорить, м-р Вандергуд. Я честный
гражданин Соединенных Штатов и ваших намеков не понимаю.
Он еще помнит, он неспроста так побледнел, - но уже стремится забыть,
и скоро забудет! Ему не по силам эта двойная тяжесть: земли и неба, к он
весь отдается земле! Пройдет еще время, и если Я заговорю с ним о Сатане,
он отвезет Меня в сумасшедший дом... или напишет донос кардиналу X.
- Я тебя уважаю, Топпи. Ты очень хорошо вочеловечился, - сказал Я и
поцеловал Топпи в темя. Я целую в темя тех, кого люблю.
И Я снова отправился в зеленую пустынную Кампанью: Я следую лучшим
образцам, и, когда Меня искушают, Я удаляюсь в пустыню. Там Я долго
заклинал и звал Сатану, и Он не хотел Мне ответить. Вочеловечившийся, долго
я лежал во прахе, умоляя, когда отдаленно зазвучали во Мне легкие шаги и
светлая сила подняла Меня ввысь. И вновь увидел Я покинутый Эдем, его
зеленые кущи, его немеркнущие зори, его тихие светы над тихими водами. И
вновь услышал Я безмолвные шепоты бестелесных уст, и к очам Моим
бестрепетно приблизилась Истина, и Я протянул к ней Мои окованные руки:
освободи!
- Мария.
Кто сказал: Мария? Но бежал Сатана, погасли тихие светы над тихими
водами, исчезла испуганная Истина, - и вот снова сижу Я на земле,
вочеловечившийся, тупо смотрю нарисованными глазами на нарисованный мир, а
на коленях Моих лежат Мои скованные руки.
- Мария.
...Мне грустно сознаваться, что все это Я выдумал: и пришествие Сатаны
с его "легкими и звучными" шагами, и эдемские сады, и скованные руки. Но
Мне нужно было твое внимание, и Я не знал, как обойтись без Эдема и
кандалов, этих противоположностей, которыми ты замыкаешь разные концы твоей
жизни. И райские сады - это так красиво! Кандалы - как это ужасно! И
насколько это значительнее, чем просто сидеть на пыльном бугорке с сигарою
в свободных руках, размышлять лениво и, зевая, поглядывать на часы и дорогу
в ожидании шофера. А Марию Я приплел просто потому, что с этого бугорка
видны черные кипарисы над белым домиком Магнуса, и невольная ассоциация
идей... понимаешь?
Может ли человек с таким зрением увидеть Сатану? Может ли человек с
таким отупевшим слухом услышать какие-то "бестелесные шепоты" или как там?
Вздор! И пожалуйста, Я прошу тебя: зови Меня просто Вандергудом. Отныне и
до того дня, как Я разобью себе голову игрушкой, что отворяет самую узкую
дверь в самый широкий простор, - зови Меня просто Вакдергудом, Генри
Вандергудом из Иллинойса: Я буду послушно и быстро отзываться.
Но если, человече, ты увидишь в некий день Мою голову раздробленной,
то внимательно вглядись в осколки: там в красных знаках будет начертано
гордое имя Сатаны! Согни шею и поклонись Ему низко, - но черепков до
мусорного ящика не провожай: не надо так почтительно сгибаться перед
сброшенными цепями!
9 марта 1914 г.
Рим, вилла Орсини
Вчера ночью у Меня был важный разговор с Фомой Магнусом.
Когда Мария удалилась к себе, Я, по обыкновению, почти тотчас же
собрался ехать домой, но Магнус удержал Меня.
- Куда вам ехать, м-р Вандергуд? Оставайтесь ночевать. Послушайте, как
беснуется сумасшедший Март!
Уже несколько дней над Римом бродили тяжелые тучи и косой дождь
порывами сек стены и развалины, и в это утро Я прочел в какой-то газетке
выразительный бюллетень о погоде: cielo nuvoloso, il vento forte e mare
molto agitato*. К вечеру ненастье превратилось в бурю, и взволнованное
море перекинуло через девяносто миль свой влажный запах в стены самого
Рима. И настоящее римское море, его волнистая Кампанья запела всеми
голосами бури, как океан, и мгновениями чудилось, что ее недвижные холмы,
ее застывшие извека волны уже поколебались на своих основаниях и всем
стадом надвигаются на городские стены. "Сумасшедший" Март, этот расторопный
делатель страха и бурь, стремительно носился по ее простору, каждую бледную
травинку за волосы пригибал к земле, задыхался, как загнанный, и целыми
охапками, поспешно, бросал ветер в стонущие кипарисы. Иногда он бросался
чем-то и потяжелее: черепитчатая крыша домика дрожала под ударами, а
каменные стены гудели так, будто внутри самих камней дышал и искал выхода
пойманный ветер.
* - Небо облачное, ветер сильный, и море очень бурное (ит.).
Весь вечер мы слушали бурю. Мария была спокойна, но Магнус заметно
нервничал, часто потирал свои большие белые руки и осторожно прислушивался
к талантливым имитациям ветра: к его разбойничьему свисту, крику и воплям,
смеху и стонам... расторопный артист ухитрялся одновременно быть убийцей и
жертвой, душить и страстно молить о помощи! Если бы у Магнуса были
подвижные уши зверя, они все время стояли бы напряженно. Его тонкий нос
вздрагивал, темные глаза совсем потемнели, как будто и на них легли
отражения туч, тонкие губы кривила быстрая и странная усмешка. Я был также
взволнован: во все дни Моего вочеловечения Я впервые слышал такую бурю, и
она подняла во Мне все былые страхи: почти с ужасом ребенка Я старался
избегать глазами окон, за которыми стояла тьма. "Почему она не идет сюда? -
думал Я. - Разве стекло может ее удержать, если она захочет ворваться?.."
Несколько раз кто-то громко стучал и с силою потрясал железные ворота,
в которые когда-то стучались и мы с Топпи.
- Это Мой шофер приехал за мною, - сказал Я, - надо ему открыть.
Магнус искоса взглянул на Меня и угрюмо ответил:
- С той стороны нет дороги. Там только поле. Это сумасшедший Март
просится сюда.
Точно слова его были услышаны: узнанный Март рассмеялся и удалился,
насвистывая. Но вскоре новые удары сотрясли железную дверь, и несколько
голосов, крича и перебивая друг друга, беспокойно и тревожно говорили о
чем-то; слышно было, как плачет маленький ребенок.
- Это заблудившиеся... вы слышите, ребенок! Надо открыть.
- А вот мы посмотрим, - сердито отозвался Магнус.
- Я с вами, Магнус.
- Сидите, Вандергуд. Мне достаточно этого товарища. - Он быстро достал
из стола тот револьвер и с особенным чувством любви и даже нежности мягко
охватил его широкой ладонью и бережно сунул в карман. Он вышел, и слышен
был крик, которым его встретили у ворот.
В тот вечер Я избегал почему-то ясных взоров Марии, и Мне сделалось
неловко, когда мы остались одни. И вдруг Мне захотелось упасть на пол,
подползти к Ней на коленях и тихонько свернуться у Ее ног, так, чтобы Ее
платье тихо-тихо касалось Моего лица: Мне казалось, что на спине у Меня
растут волосы, и если их погладить, то посыплются искры, и тогда Мне станет
легче. Так Я мысленно все подползал, все подползал к Ней, когда вошел
Магнус и молча положил револьвер обратно. Голоса у дверей утихли, и стук
прекратился.
- Кто это?.. - спросила Мария.
Магнус сердито стряхнул с себя капельки дождя.
- Сумасшедший Март. Кому же больше?
- Но вы, кажется, говорили с ним? - пошутил Я, скрывая неприятную
дрожь холода, который вошел вместе с Магнусом.
- Да. Я сказал ему, что это неприлично - таскать за собою такую
подозрительную толпу. Он извинился и больше не придет. - Магнус усмехнулся
и добавил: - Убежден, что сегодня все разбойники Рима и Кампаньи грезят
засадами и кровью и целуют свои стилеты, как возлюбленных...
Послышался снова неясный и как будто робкий стук.
- Опять? - сердито крикнул Магнус, словно сумасшедший Март и вправду
обещал ему не стучать больше. Но за стуком послышался и звонок: это приехал
мой шофер. Мария удалилась, а Мне, как сказано, Магнус предложил остаться,
на что Я после небольшого колебания и согласился: Мне совсем мало нравился
Магнус с его револьвером и усмешками, но еще меньше нравилась глупая тьма.
Любезный хозяин сам пошел, чтобы отпустить шофера. В одно из окон Я
видел, как широко и ярко блеснули при повороте электрические прожектора
машины, и на минуту Мне ужасно захотелось домой, к Моим приятным грешникам,
которые теперь потягивают винцо в ожидании Меня... Ах, Я уже давно
отказался от добродетели и веду порочную жизнь пьяницы и игрока! И опять,
как в ту первую ночь, тихий белый домик, эта душа Марии, показался Мне
подозрительным и страшным: этот револьвер, эти пятна крови на белых
руках... а может быть, и еще где-нибудь найдутся такие пятна?
Но было уже поздно раздумывать: машина ушла, и возвратившийся Магнус
имел при свете не синюю, а очень черную и красивую бороду, и глаза его
приветливо улыбались. В широкой руке он нес не оружие, а две бутылки вина,
и еще издали весело крикнул:
- В такую ночь только и остается, что пить вино. Мне и Март при
разговоре показался пьяным... гуляка! Ваш стакан, Вандергуд!
Но когда стаканы были налиты, этот веселый пьяница едва коснулся вина
и глубоко уселся в кресло, предоставив Мне пить и разговаривать. Без
особого воодушевления, слушая шум ветра и думая о том, как длинна
предстоящая ночь, Я рассказал Магнусу о новых настойчивых посещениях
кардинала X. Кажется, кардинал действительно приставил ко мне шпионов, но,
что еще более удивительно и странно, сумел чем-то подействовать на
неподкупного Топпи. Он остался все тем же преданным другом, но сделался
мрачен, почти каждый день ходит на исповедь и сурово убеждает Меня принять
католичество.
Магнус спокойно слушал Мое повествование, и еще с большей неохотой Я
рассказал о множестве неудачных попыток развязать Мой кошелек: о
бесконечном количестве прошений, написанных дурным языком, где правда
кажется ложью от скучного однообразия слез, поклонов и наивной лести, о
сумасшедших изобретателях, о торопливых прожектерах, стремящихся со
всевозможной быстротой использовать свой недолгий отпуск из тюрьмы, - обо
всем этом обглоданном человечестве, которое запах слабо защищенных
миллиардов доводит до исступления. Мои секретари, а их теперь работает
целых шесть человек, едва успевают справляться со всей этой массой
слезливой бумаги и бешено говорливых людей, стерегущих каждую дверь Моего
дворца.
- Боюсь, что Мне придется сделать для себя подземный ход: они стерегут
Меня и по ночам. Они устремились на Меня с лопатами и мотыгами, как на
Клондайк, и втыкают в меня заявки. Болтовня этих проклятых газет о
миллиардах, которые Я готов отдать предъявителю любой язвы на ноге или
пустого кармана, свела их с ума. Думаю, что в одну прекрасную ночь они
просто поделят