Главная » Книги

Амфитеатров Александр Валентинович - Отравленная совесть, Страница 6

Амфитеатров Александр Валентинович - Отравленная совесть


1 2 3 4 5 6 7 8

. мойся, переодевайся и приходи обедать: стол накрыт. Ведь у нас рано едят: в полдень, по-деревенскому. Удобно и полезно. Всем бы советовала. Ах вообще, отдать бы тебя на месяц-другой опять в мои руки, - как бы я тебя выправила! Ты посмотри на меня, какой я здоровяк. А мне, Милочка, скоро шестьдесят. И еще говорят, что старые девки быстро дряхлеют!.. вот оно - что значит деревня-то - мои снега да зайцы...
   Она удалилась, напевая на ходу:
  
   - Снега белые, пушистые,
   Вы покрыли поле все...
  
   Одного лишь не покрыли вы
   Горя черного мого... -
  
   зазвенело в ответ в памяти Людмилы Александровны продолжение старинных стихов, и она пугливо отмахнулась от грустной их мелодии, точно от опасного пророчества. Проходил день за днем. Застывшая, тяжелая унылость Верховской сильно тревожила Елену Львовну.
   - Что с тобой? Здорова ли ты?
   - Благодарю вас, тетя, не беспокойтесь, я совершенно здорова...
   - Беда, что ли, какая-нибудь в доме? Зачем скрываешь?
   - Все благополучно.
   - Ах, Боже мой! здорова, все благополучно, а лицо - краше в гроб кладут. Нельзя так хандрить. Состаришься прежде времени. Я вот вчера у тебя на виске седой волос заметила. Посмотри в зеркало: на что похожа? желтая, вокруг глаз синева, pattes d'oie {Морщинки у глаз (фр.).}... Когда это с тобою бывало?
   - Годы, тетя.
   - А! не говори глупостей... какие твои годы! Просто распустилась и сама себя старишь.
   - Не для кого молодиться-то...
   - Для самой себя надо. Распустившая себя женщина никуда не годится. Красота - это женское здоровье. А ты знаешь: "здоровая душа в здоровом теле". Если женщина запустила без ухода свою красоту, у нее скоро и душа будет запущена...
   - Мораль: если хочешь быть образцом добродетели, не отходи по целым дням от зеркала! - улыбнулась Людмила Александровна.
   - Ну вот, хоть засмеялась, - и за то спасибо. А то я сама, глядя на тебя, чуть было не захандрила. Ты хоть на зайцев, в самом деле, смотрела бы: авось развеселят...
   - Ох, тетя! "не милы мне ваши зайцы", - насильственно отшучивалась Людмила Александровна.
   Втайне вопросы Елены Львовны заставляли ее трепетать.
   Она размышляла:
   "Если я даже от тети, в ее уединении, свободная от всяких подозрений, не в состоянии скрыть своего волнения, что же будет со мною в Москве? среди общества, возбужденного убийством одного из самых видных своих членов, страстно толкующего о подробностях преступления, жадно ожидающего поимки убийцы? Тетя, слепо преданная мне и менее всех способная предположить на моей совести черное дело, и та замечает, что я не такая, как прежде! Моя вина написана у меня на лице, и каждый прочтет ее. Должен прочесть, не может не прочесть!"
   Так, мало-помалу, она дошла до боязни, что бегство ее было напрасно, что ей все равно не спастись от гибели, потому что она - хочет не хочет - выдаст себя, выдаст непременно... чем хитрее будет прятаться, тем легче попадется. Вот появится подозрение у кого-либо из знакомых, вот оно распространится в обществе, дойдет до следователя; вот сыщики шаг за шагом раскроют ее alibi... вот полиция придет к ней в дом, застанет ее среди семьи, возьмет, увезет... Позор! Позор!
   Воображая подобные картины, Людмила Александровна чувствовала себя близко к сумасшествию. Говорят, будто убийц преследуют призраки погибших жертв, будто им слышится предсмертное хрипение, чудится кровь, текущая из свежих ран. С Людмилою не было так... Было проще и хуже. Она не испытала галлюцинаций, не видела и не слышала никаких пугающих чудес. Ее воображение не было расстроено. Голова работала нормально, рассудок не изменял. Но убийство Ревизанова стало теперь для Людмилы Александровны главным событием жизни, целиком заполнило и навсегда отравило ее память. Словно непроницаемая стена поднялась между нею и прошлым; что ни делала Людмила Александровна, что ни думала она, преступление неизбежно стояло рядом, на все бросая свою грозную тень - ядовитую тень анчара. Когда Верховская искала в прошлом каких-либо давних событий, слов, мыслей - воспоминание давало желанные образы не прежде чем мимоходом, заново осветив пред нею, как молниею, картину убийства. И только эта картина жила в ее памяти безвыходно и прочно. Все остальные лишь гостили в ней - скользили, пролетали и исчезали; а эта держалась и жила, ясная, назойливая, суровая, как проклятие, черная, как тюрьма. И когда уже не надо было вспоминать, когда все воскресшие было образы опять уходили в даль, бледнели и угасали - одно лишь воспоминание... одно, ненужное, незваное, ненавистное чудовище - образ преступления - все не выходило из головы. Точно неумолимый ангел незримого мщения обвевал убийцу ледяными крылами, точно мертвый Ревизанов, невидимкою, неотступно следил за нею и, глядя прямо в ее душу, тихо, но внятно и беспрерывно звал ее к ответу... И Людмила Александровна, внимая беспощадно настойчивому зову, бледнела, путалась в мыслях и словах. А едва ей удавалось совладать с собою, являлась новая потребность воспоминания, - и вот опять блуждай в области недавнего ужаса, опять сталкивайся с роковою стеной, опять - в тысячный раз - переживай в одном мгновении все проклятие той ночи отчаяния!
   "Так жить нельзя! это не жизнь и не смерть... Я умерла заживо и уже терплю загробные муки. Это чистилище какое-то! - терзалась Людмила Александровна в одиночестве своем, ломая холодные руки. - А между тем придется жить так, да, именно так, долго, долго... Зачем же затягивать срок невыносимой пытки, зачем не прекратить ее в самом начале? Стоит ли мне теперь жить? Человек, вздернутый палачом на дыбу, уже не думает о счастье жизни; его счастье - умереть, перестать чувствовать жизнь, потому что это значит перестать чувствовать боль. Ну вот и я на дыбе, и останусь висеть на ней, пока жива, пока сознаю себя... И ни в жизни, ни в самосознании мне больше нет просвета; самоистязание, боязнь самой себя, стыд, вечный трепет, вечная ложь - вот вся моя будущность. Стоит ли, стоит ли жить ради подобного существования, задыхаться и метаться в такой агонии? Не лучше ли, не проще ли, вместо долгого, медленного умирания по частям, изо дня в день, сразу убрать себя со света и, прежде чем заморит меня нравственная каторга стыда и страха, в какую теперь превратилось мое существование, умереть по своей воле?.."
   Убить себя?.. Но слишком страшно было недавнее зрелище насильственной смерти, слишком тяжелою раною запечатлелось оно в сердце Людмилы Александровны: раньше ей не случалось видеть близко, как умирают, и процесс смерти исполнил ее ужасом, когда она убедилась на деле, как легко осуществляется, как близко стоит смерть к человеку, точно выжидая у судьбы дозволения и сигнала на него наброситься. Взмах руки, и нет живого существа, остается труп... И все кончено!
   Кончено ли?.. А там... дальше? Темно там. Что будет в грозной темноте? Пустота? Уничтожение? Ни движения, ни мысли?.. А если нет? Если и точно - Бог? в самом деле - суд и новая жизнь души, без тела, но с земною памятью, со всеми успевшими отразиться в ней земными страхами и впечатлениями, жизнь проклятой среди проклятых, жизнь призрака среди призраков, в обществе того - убитого ею и отверженного, как она? Людмила Александровна - всегда верующая - в первый раз, однако, поняла вполне, всею душою, насколько сильна в ней вера в Бога, теперь - когда вообразила себя перед Его судом и ужаснулась его.
   И жить страшно, и страшно умереть. Смерть кажется то избавлением от страданий, забвением земли, то, наоборот, лишь первым шагом к истинным мукам, лишь началом наказания за прожитое земное, не более как порогом настоящего, высшего возмездия, - а теперь еще, здесь, по сю сторону порога, тянется пока подготовка к нему, здесь только преддверие... И если так мучительно стоять в этом преддверии, каких же грозных тайн ждать, когда откроются пред нею самые двери?
   Колеблясь в волнениях - то готовая и счастливая умереть, то боясь смерти, как непостижимого прожорливого чудовища с черною, широко разверстою в жадном ожидании пастью, Людмила Александровна сама не знала, вставая утром с постели, будет ли она жива к вечеру; ложилась в постель ввечеру, не уверенная, что "одр не станет ей гробом". Жажда смерти подсказывала ей десятки планов, как легче, хитрее, искуснее убить себя, а жажда жизни горячо и насмешливо оспаривала все планы, доказывая их нелепую прозрачность: как все догадаются, из-за чего она покончила с собою, как выяснится связь между смертью ее и Ревизанова, и будет опозорена ее память, и на семью ее все-таки ляжет то самое пятно, от которого с таким самоотвержением защищала ее Людмила Александровна, чтобы избежать которого она и убила Ревизанова... И все-таки чем дальше длилась борьба, тем чаще и яснее победа оставалась за приманкою смерти. Так в зверинце кролик, брошенный в клетку боа, цепенеет под его взглядом и - любя жизнь - против воли тянется, однако, весь дрожащий, к чарующему его змею, упирается, но идет к нему - с отчаянием, шаг за шагом, пока не исчезает в его голодной пасти. Из всех планов воображение Людмилы Александровны приковалось сильнее всего к одному: возвращаясь в Москву, она постарается, на ходу поезда, упасть под колеса так, чтобы все приняли ее падение за несчастный случай, чтобы не возникло никаких толков о самоубийстве. До отъезда оставалось двое суток. Страх смерти не смягчался в сердце Верховской: оно было стеснено, словно совсем перестало разжиматься. Но решимость умереть держалась твердо. Загробная бездна и пугала, и манила - но уже больше манила, чем пугала...
  

XXII

  
   Поздно вечером, в канун отъезда Людмилы Александровны из деревни, Елена Львовна получила залежавшиеся на станции московские газеты.
   - Ах, какой ужас! Чем кончил! Чем кончил! - воскликнула она, едва развернув "Русские ведомости" и просматривая первую же заметку московской хроники.
   - В чем ужас? Кто кончил? - хрипло отозвалась Верховская, едва шевеля побелевшими губами: она поняла, что тетка нашла что-нибудь о смерти Ревизанова...
   Елена Львовна прочла вслух довольно подробный отчет... У Верховской застучало в висках: отчет показался ей - подробно знающей, как в действительности было дело, - вдвое обстоятельнее, чем составил его репортер. Преступление считалось несомненно преднамеренным - газета называла его "тонко обдуманным делом ума и рук, закаленных в привычке к преступлению".
   "Я пропала! Как много они уже знают! столько нитей оставлено, чтобы узнать все остальное!" - думала Верховская, страдальчески хмуря темные, мрачно сведенные одна к другой брови.
   - Как ты бледна! - заметила Елена Львовна, передавая племяннице газету, - да и как не побледнеть?! Словно призрак из старого, забытого прошлого пронесся перед глазами. И в какой обстановке! Это страшно, Людмила! Дурной он был человек, а все же жаль... Упокой Господь его грешную душу! А земле он больше ничего не должен: за все расплатился своею кровью...
   Верховская не слушала, приковавшись глазами к postscriptum'у отчета.
   "Подозрение лиц, близких покойному, предугадывает виновницу этого, небывалого по дерзости, убийства в особе, довольно известной кругу наших спортсменов, как звездочке, одновременно освещающей горизонты местного цирка и demi monda" {Полусвета (фр.).}... Особа эта пользовалась до последнего времени благосклонностью покойного, но за несколько дней до убийства между ними произошла крупная ссора, завершившаяся полным разрывом. Таким образом, мы, по-видимому, имеем в перспективе дело с интересною романической подкладкой. Подозреваемая узнана швейцаром отеля и уже арестована".
   Итак, за нее может ответить другая женщина? Стоит ей промолчать, и эта... кто она? Верховская даже имени не знала, кого судьба бросает, вместо нее, под меч закона! - и эта незнакомка займет ее место на скамье подсудимых. Как все удобно и хорошо слагается! И снова, впервые после ночи убийства, - несчастной, безумной, преступной женщине вздохнулось широко и легко, точно волна в нее хлынула!.. Но вздохнула - и задохнулась вздохом... Молчать? Но ведь теперь молчать будет новым преступлением и хуже, в тысячу раз хуже первого. Ревизанова она убила по праву... нет, не по праву: права убивать ближнего нет у человека... Но если не по праву, то по естественному инстинкту - в отмщение за злую вину - и какую! Больше чем он, не может быть виноват мужчина перед женщиною.
   "Он нападал - я защищалась. Он сулил сделать мне всякое зло, на какое способна любовь, обратившаяся в ненависть, и сделал. Он осквернил меня, поработил, оторвал от семьи, от детей... Его стоило убить, да и то я убила, лишь выведенная из себя до последнего, лишенная всякого самообладания, не помня себя, в отчаянии, потеряв самосознание, почти озверенная... А тут... сознательно предать на суд, позор и, может быть, осуждение невинную! Я даже не знаю, я никогда не видала ее, я даже имени, имени ее не знаю! Послать на страдание первую встречную - хладнокровно, без всякой вражды и злобы... Только потому, что пусть лучше другая страдает, чем я... Какая гадость! Какой жестокий звериный эгоизм!"
   И то стыд делался в ней сильнее страха, то страх сильнее стыда. Она, как герой скандинавской сказки, стояла в бессильном раздумье, слушая, как две птицы - черная и белая - поют ей песни: одна злую, другая добрую; одна - учит самосохранению, другая - долгу и человеколюбию. Черная птица ей пела:
   - Завтра ты умрешь... Страшнее смерти нет ничего на свете, но и у нее есть доброе качество: она все заглаживает и искупает. Кто умер, тот прав. Ты умрешь и тоже будешь права: ты расплатилась за себя. Неужели ты думаешь - твоя смерть недостаточная цена для выкупа и прежнего, и нового позора? Ведь не убьют же ее, эту незнакомку: ну, накажут, сошлют, да и то еще объяснят убийство ревностью, аффектом, смягчат приговор, пожалуй, еще совсем оправдают... Да если и осудят, все-таки жизнь-то, жизнь ей останется, жизнь, что всего дороже; а ведь ты умрешь. Неужели этого мало? Полно! это самоискушение! это бред!
   Белая птица возражала:
   - Все так. Но зачем же ты сама-то предпочитаешь даже смерть той жизни, какая ждет эту несчастную? Зачем тогда умирать: живи, как придется жить ей, и наслаждайся этой жизнью. Или, по твоему суждению, жизнь бесчестная для тебя - годится для нее? Ведь она - пишут газеты - падшая: камелия, самка, тварь... И вот ты, счастливая преступница, ты умрешь "от случая", оплакиваемая, уважаемая, тебя похоронят с честью, незаслуженные похвалы и лесть раздадутся над могилой. А вся грязь, весь позор и ужас твоего дела, должные поразить тебя и только неправым счастьем, случайной, фальшивой подтасовкой обстоятельств отвлеченные от твоей головы, обрушатся на ту невинную? Ну что же? спасай себя и убивай ее! ей ведь все равно - не привыкать к позору. Она камелия, самка, тварь - что ей? уж заодно пусть идет и в каторгу... так ведь? не правда ли? И ты еще судишь! ты, продажная, как и она! ты... убийца.
  

XXIII

  
   Людмила Александровна изменила свой план. Она села в вагон с твердым решением: "Я убью себя, но сперва объявлю свое преступление".
   "Куда же идти мне? - размышляла Верховская, стоя в ожидании своих вещей, попавших в руки довольно неповоротливого артельщика, на платформе московского вокзала. - К судебному следователю. Кто он и где он живет?"
   Она не знала.
   Просто взять и подойти к первому городовому или вот хоть к этому бравому жандарму в медалях, который так важно и сурово расхаживает по платформе, и объявить ему: я убийца. Он, конечно, отведет ее в участок, но прежде поднимется шум, сберется народ.
   Каин сказал Богу: "От имени Твоего я скроюсь и буду изгнанником и скитальцем на земле, и всякий, кто встретится со мною, убьет меня". В Людмиле Александровне проснулось наследие Каина: родился обычный недуг преступников - страх людей. Она живо вообразила: народ, при слове "убийца", озлобится, бросится на нее, станет бить - как знать, - пожалуй, истерзает, разорвет на куски... А то другое: ни городовой, ни народ не поверят ей, сочтут ее пьяною или сумасшедшею, будут глумиться, хохотать. Нет! все, кроме уличной сцены; все, кроме толпы-свидетельницы! Еще она боялась, что, если ей не поверят по первому признанию, у нее недостанет духа повторить его еще раз, - кроме личного признания, у нее нет улик на себя, и ее отпустят со срамом и советами лечиться. Ведь каждый раз, когда оглашается громкое преступление, находится столько мнимых преступников, воображающих, будто именно они-то его и совершили. Затем: если ей поверят и арестуют ее, как избегнуть суда? Как исполнить задуманное самоубийство? Ее посадят в одиночную, под караул: там не добыть ни ножа, ни револьвера, ни яду, ни веревки. Голодом разве покончить с собою? А хватит ли энергии на такую пытку? Эта желанная смерть так грозна: мигом, закрыв глаза, очертя голову, можно - хоть и с отчаянием в сердце - броситься в ее объятия. Но смотреть ей в лицо день за днем, из часа в час, из минуты в минуту... нет, недостанет сил!
   Артельщик привел Верховской извозчика. Она нерешительно села в сани и задумалась.
   - Куда прикажете ехать? - нетерпеливо спросил извозчик.
   Людмила Александровна сообразила, что он спрашивает ее уже не в первый раз, а она, в рассеянности, не отвечает, сконфузилась и заторопилась, - с губ ее сорвался адрес ее квартиры.
   Дома никого не было, кроме прислуги. Степан Ильич еще не приходил из банка, дети учились.
   Верховская одиноко бродила по пустой квартире, и все страшнее и страшнее становилась ей судьба ее, и жалость утратить дар жизни кралась в ее сердце тоскующею и ласковою змейкою. Она вошла в детскую; здесь каждая вещь наводила ее на воспоминания. Вот эту чернильницу подарила она Лиде, когда та перешла из седьмого класса, эту куклу - Леле, на именины. Как девочка была рада! Забыла, что уже хочет казаться взрослою барышней, - ей тогда исполнилось тринадцать лет, - кричала, прыгала, как коза...
   Кабинет мужа, изящная, уютная комната... Восемнадцать лет тому назад Людмила Александровна, войдя в дом молодою хозяйкою, сама распорядилась здесь размещением мебели, книжных полок, картин, и Степану Ильичу так понравились устроенные женою уют и порядок, что ни одна вещь в этом красивом гнездышке не переменила своего места с того времени; что ветшало - поправлялось или заменялось новым, но порядок оставался тот же. Все те же декорации счастья, а самое счастье разбито; все то же тело, все те же формы домашнего кумира, хотя одушевлявшая его добрая сила угасла и померкла, ласковый гений любви и покоя отлетел.
   Привычная атмосфера семейной тишины, довольства и мира охватила Верховскую и своею мягкою прелестью гнала из души суровую решимость.
   "Восемнадцать лет создавать себе счастье, создать и самой разрушить его! Ужасно!.. Ужасно!.. За что?!"
   Часы указали Людмиле Александровне близость возвращения мужа и детей.
   "Господи! Вот они вбегут в комнаты... обрадуются, зашумят, а я первым словом в ответ на их ласки: прости меня, Степан! простите, дети! Я опозорила вас, я - убийца Ревизанова!.. Побледнеют розовые личики детей, умолкнет резвый смех. "Мама! мама! Что ты с собою, что ты с нами сделала?!" И опять - за что? за что?"
   Закрыв глаза, она все-таки продолжала мысленными очами видеть перед собою их - свою семью; они разбежались от нее, прижались по углам, и она стоит одна, среди кабинета, бессильная, покинутая, жалкая.
   "Но ведь будет всего один миг страдания: выстрел вот из этого револьвера, что лежит на столе у Степана Ильича, и я еще не успею оценить своего несчастья и сиротства, а пуля уже пробьет мое сердце: я не промахнусь...
   А если промахнусь? Если затем последует не смерть, а только болезнь? Преступная и больная! Разбитая душа в разбитом теле... Отравленная совесть в израненной груди! Нет, лучше покончить теперь, без детей; спокойно, не торопясь, написать записку Степану Ильичу и..."
   Она взялась за перо и снова оставила его, обуянная новым сомнением. Сомнения нарождались так быстро, в такой частой смене, и овладевали ею так повелительно, что она терялась - которое из них слушать. Едва нарастало одно, как из-за него уже выдвигалось черною тучею другое - и закрывало первое, заставляя забыть о нем своею новою внушительною важностью.
   "А если они не поверят мне? У меня нет доказательств на себя. Теперь в ходу объяснять всякую странность аффектом, внезапным острым помешательством. Наконец, если и поверят, кто поручится мне - даст ли Степан Ильич ход записке, захочет ли он принять позор на свое имя? Он человек гуманный, честный, но - разве я не скрыла бы его преступления, будь он на моем месте? А ведь и про меня говорили, что я гуманная и честная!.. Уничтожить клочок бумаги недолго и нетрудно, и тогда та несчастная..."
   Дети пришли.
   Они ворвались, как и ожидала Людмила Александровна, шумно, радостно. Леля кричала: "Мама! Мама! Милая! солнышко!" - и висла у матери на шее. И мать инстинктивно прижимала ее к своему сердцу.
   "Я мараю ее своим прикосновением! - скользнула ядовитая мысль в ее уме, но другая ответила: - Ну и пусть мараю, но я слишком ее люблю, я не властна не ласкать ее".
   И она не оттолкнула девочку от себя и, осыпая ее ласками, одно мгновение ничего не помнила, кроме этих детей и долгого счастья, какое до сих пор давали они ей, а она им. А когда она опомнилась от восторгов первой встречи, было уже поздно. Она снова испытала на одну минуту, чем сладка жизнь, и радость семьи заглушила в ней голос справедливости. Долг смерти ушел куда-то далеко - во мрак, его породивший. Жизнь победила.
  

XXIV

  
   Леони доказала свое alibi, и ее оставили в покое. Это отчасти умиротворило совесть Людмилы Александровны. Оставалось жить.
   Жить - для семейного счастья, едва не ускользнувшего от нее. Она успела удержаться за край его - успела ценою малодушия, подлости, едва не перешедшей в новое преступление. Теперь надо было сберечь его. Оно могло рухнуть только с раскрытием тайны убийства. В относительно спокойные, рассудочные минуты, взвешивая свое положение, Верховская обстоятельно доказывала себе, что, если она сама не выдаст себя, убийство Ревизанова останется навсегда загадкою. А между тем тайная боязнь быть выслеженною всегда жила в ней, и охранение себя от этой опасности стало господствующею идеею всей ее жизни. Не судили люди - она судила себя сама. Не уличал суд - сама себя уличала и казнила. Кто-то сказал: если человек хочет сделать свою жизнь постылою, пусть наполнит ее, вместо всякого другого содержания, трепетом за свое существование и заботами самосохранения. Людмила Александровна тяжелым опытом проверяла справедливость этой мысли.
   Подобно тому, как раньше преступление отравило ее прошлое и лишило ее воспоминаний, теперь оно мстило ей уже и в настоящем, просочившись незримым ядом в каждую подробность ее жизни. Вначале она ни словом не заикалась об убийстве, ставшем надолго и прочно предметом толков всей столицы; но когда она бралась за газету, она думала: "Нет ли новых известий по моему делу?" Когда спрашивала гостя: "Что нового?" - она и боялась, и ждала слышать новый акт или хоть явление следственной драмы. И если ей удавалось разузнать что-либо, ее воображение начинало работать над дальнейшими шагами следствия, вкрадчиво лепя сцену за сценой, подробность за подробностью. Так как она знала весь ход дела с начала до конца, то инстинктивно подсказывала себе эти шаги и терялась при сознании кажущейся легкости, с какою, по-видимому, раскрывалось преступление. Она забывала, что следователь, если даже попадет на прямой путь, как она сама вела розыск в своем воображении, все-таки будет идти по нем с закрытыми глазами, на ощупь, и - сто шансов против одного, что ничего не добьется.
   Она почти не спала. "Макбет зарезал сон, души отраду, но с этих пор не спать уже Гламису, не спать убийце". Целые ночи пролеживала она навзничь, с широко открытыми во тьме глазами, и перед нею мелькали то призраки кровавого прошлого, то неутешительные образы будущего. К утру она доходила до такого возбуждения, что, проснись Степан Ильич и спроси жену: "Отчего ты не спишь"? - Людмила Александровна рассказала бы ему все. Но он не спрашивал, а только жалел ее за бессонницу да советовал лечиться.
   Она начала интересоваться чужими преступлениями, потому что хотела знать, как вели себя другие в ее положении. Она перечитала десятки уголовных процессов. Везде и всегда убийцы запутывали свои следы, как могли и умели, и все-таки их выслеживали, судили, карали. Она читала дела, обставленные настолько ловко, что ее преступление казалось детски простым в сравнении с ними, и все-таки герои этих дел шли на эшафот, на галеры, в каторгу - и чем больше читала, тем более уверялась она, что и ее рано или поздно откроют.
   Елена Львовна, в бытность Людмилы Александровны в деревне, заметила своим материнским оком, что с племянницею творится что-то недоброе. Замечали это и домашние. В письмах от Верховских Елена Львовна читала неясное недовольство чем-то - словно все смущенно скрывают нечто непривычное и неприятное.
   - Перессорились они там, что ли, все? да из-за чего им? - недоумевала старуха. - Или, сохрани Бог, не худо ли пошли дела у Степана Ильича?
   Не желая мучиться беспокойством за близких и любимых людей, она собралась - кстати, надо было и по делам - в Москву.
   Дом Верховских она застала действительно в полном расстройстве - точно обезматочивший улей. Поведение Людмилы Александровны в последние дни было настолько необычно, слова ее и действия носили неизменный отпечаток такой раздражительной и беспричинной нервности, что муж и дети начали подозревать в ней серьезную, если не психическую, то нервную, болезнь.
   - И давно, Лидочка, началось это? - пытала Елена Львовна старшую дочку Верховской.
   - С того самого дня, как мама вернулась от вас, бабушка. Она приехала с вокзала и никого не застала дома: мы с Лелей были в гимназии, Митя тоже, папа на службе, в банке. Приходим, - обрадовались, стали ее целовать, обнимать, тормошить, и она тоже рада, целует нас, а потом бух!.. упала на ковер: истерика! хохочет, плачет, говорит бессвязно... Больше двух часов не приходила в себя.... Раньше этого никогда не было.
   - В детстве случалось, - задумчиво заметила Елена Львовна, очень удивленная тем, что слышала: так мало было это в характере Верховской. Ей случалось много раз видать Людмилу Александровну в трудные и печальные минуты ее жизни: когда опасно болели дети, когда, после одного колебания бумаг на бирже, Степан Ильич едва не потерял всего состояния, и всегда она поражалась самообладанием племянницы.
   - Ты, Людмила, прелесть, когда беда над головою, - говорила она Верховской, - молодец-женщина. У тебя не нервы, а веревки! Жаль, что женщинам не дают орденов, а то уж выхлопотала бы я тебе "Георгия" за храбрость.
   Лида продолжала:
   - Вот с этого дня и нашло на маму. Ничем не можем угодить на нее: такая стала непостоянная. Приласкаешься к ней - недовольна: оставь, не надоедай; ты меня утомляешь! Оставишь ее в покое - обижается: ты меня не любишь, ты неблагодарная!.. Вы все неблагодарные! Если бы вы понимали все, что я для вас делаю... Неблагодарностью она всего чаще нас попрекает, - а разве мы неблагодарные? Мы на маму только что не молимся... Истерики у мамы каждый день... Но уж вчера было хуже всех дней: досталось от мамы и нам, и папе... И ведь из-за каких пустяков! Митя без спросу ушел в гости к Петру Дмитриевичу. Ах! разлюбила мама, совсем разлюбила Петра Дмитриевича! И в чем только он мог провиниться - не понимаю!.. Встречает его холодно, молчит при нем, едва отвечает на вопросы. А нам без него скучно: он веселый, смешной, добрый... Митя жаловался:
   - Намедни, на именины, Петр Дмитриевич подарил мне револьвер, - тоже что было шума!
   Елена Львовна улыбнулась:
   - Ну, револьвер-то тебе и в самом деле лишний. Еще застрелишь себя нечаянно.
   - Помилуйте, бабушка! Маленький я, что ли? Да я в тире пулю на пулю сажаю... Весь класс спросите. И маме известно. Совсем не потому!
   - Раньше мама сама обещала ему подарить, - вставила Лида.
   Митя подхватил:
   - А тут рассердилась, что от Петра Дмитриевича, и отняла.
   - В стол к себе заперла, - пояснила Лида. - Тоже говорит, что он себя застрелит.
   - А я пулю на пулю... Вы, бабушка, попросите, чтобы отдала. А то я всему классу рассказал, что у меня револьвер... дразнить станут, что хвастаю. Да наконец не век мне быть гимназистом... Какой же я буду студент, если без револьвера?
  

XXV

  
   Антипатия Людмилы Александровны к Синеву развилась с того дня, как умер следователь по особо важным делам, который первоначально вел дело об убийстве Ревизанова, и оно перешло к веселому родственнику Верховских. Он взялся за следствие горячо и рьяно, но вскоре - бесполезно прогулявшись по нескольким ложным следам - впал в уныние.
   - Иссушило меня это проклятое следствие! - жаловался он у Верховских. - Скажу вам: просто фантастическое дело! Ничего с ним не поделаешь: глупо, просто и, именно благодаря простоте и глупости, непроницаемо. Когда убийца хитрит и мудрит, он хоть какие-нибудь следы оставит, хоть в чем-нибудь прорвется. А тут - ничего! какая-то mademoiselle X. Y. Z. пришла, переночевала, воткнула человеку нож между ребер и затем преспокойно ушла. Не только не пряталась, но еще остановилась - дала рубль серебра швейцару. Нашли извозчика, с которым она уехала из гостиницы. И швейцар, и извозчик одинаково описывают ее наружность: Леони, вылитая Леони... И, однако, это была не она! Кто же? Черт знает что такое! Какой-то сатана в юбке или - чтобы быть вежливым с дамами, так как она хоть и прирезала Ревизанова, а все же дама, - скажем: Азраил, ангел смерти, в модной шляпке под вуалем...
   - И вы точно потеряли всякую надежду открыть убийцу?
   - Решительно. А славный бы случай отличиться. Выслужился бы!
   Слова эти больно укололи Людмилу Александровну.
   - Выслужиться чужою гибелью, чужим позором! Я считала вас добрее, Петр Дмитриевич! - сказала она, а думала про себя: "Не чужою - моею гибелью, не чужим - моим позором собираешься ты выслуживаться, мальчишка!"
   Синев оправдывался:
   - Что же мне прикажете делать, если мое рукомесло такое - чтобы "ташшить и не пушшать"... Да где там? не выслужишься! это дело - такая путаница, что сам Вельзевул ногу сломит. Вы поймите: ушла она из гостиницы...
   Людмила Александровна гневно остановила его:
   - Петр Дмитриевич! вы уже двадцать раз терзали мои нервы этою трагедией... пощадите от двадцать первого...
   - Вот! слышите, тетушка, как она меня пиявит? - пожаловался следователь Елене Львовне, сконфуженно разводя руками.
   Старуха вступилась за Петра Дмитриевича:
   - Милочка! потерпи, сделай милость: пусть расскажет... я-то ведь еще ничего не слыхала, мне интересно.
   Синев весело вскочил с места:
   - Людмила Александровна! высшая инстанция разрешает: я начинаю. Итак, mesdames, сообразите: ушла она из гостиницы...
   Но Людмила Александровна с гневом встала с места.
   - Как вы скучны! - И, резко двинув стулом, порывисто вышла из комнаты.
   - Теперь уж, тетушка, не я, а вы виноваты... - пробормотал, смущенный этою выходкою, следователь.
   Но Елена Львовна заставила его продолжать рассказ.
   - Да!.. Ну-с, так вот: ушла она из гостиницы, - точно стакан воды выпила, села в сани - и поминай как звали! Извозчика мы замучили допросами, а толку нет. Довез, говорит, барышню до дома Лазарика на Петровке. Вошла в ворота - и как в воду канула! Двор-то проходной, в нем тысячи три народа живет, и народ все неважный: пролетарии, проститутки. Извозчик так и объясняет. Мы его спрашивали: не показалась ли, мол, тебе эта барышня странною - испуганною, взволнованною, что ли? "Нет, говорит, ничего, я - как дело было по-раннему то есть времени - так полагал, что гулящая... домой от полюбовника едет". Черт знает! иной раз мне становится досадно, что мы так легко отпустили эту Леони. Положим, она-то лично невиновна, но, может быть, есть за нею все-таки хоть какая-нибудь ниточка прикосновенности - малюсенькая, малюсенькая... А мне только бы за что-нибудь уцепиться.
   - Леони... Вы часто поминаете это имя... это кто же такая?
   - Француженка, содержанка покойного. Он сам говорил мне в тот вечер, что ждет ее ужинать tête-à-tête... "Мы, говорит, в ссоре, надо помириться"... Вот тебе и помирились!
   - В чем же вы утрудняетесь? Ваши подозрения...
   - Гроша медного не стоят. Леони, как дважды два - четыре, доказала свое alibi. Она и не думала быть у Ревизанова, - он тут наврал что-то. Леони кутила всю ночь напролет в Стрельне с развеселой компанией - пальмы рубили, зеркала били, лошадей шампанским поили - все, как водится. Потом... ну, да, одним словом, мне известен весь ее curriculum vitae {Жизненный путь (лат.), здесь - распорядок дня.} до двенадцати часов утра шестого октября, когда Ревизанова нашли... готовым...
   - Шестого? Это когда Людмила ко мне приехала? - раздумчиво спросила Алимова.
   Петр Дмитриевич поправил:
   - Виноват: она приехала к вам накануне - пятого.
   - Шестого, Петр Дмитриевич! я отлично помню.
   - Уверяю вас: ошибаетесь! Я сам провожал Людмилу Александровну на вокзал, оттуда поехал в "Эрмитаж", встретил Ревизанова и запутался с ним на целый вечер... А ночью вся эта штука и случилась!
   Елена Львовна долго молчала. Она отлично знала, что права, но природная осторожность, инстинктивно удержала ее от спора.
   - Может быть... - согласилась она. - Да, да! конечно, вы правы. Память иногда мне изменяет. Старость не радость.
   А сама думала:
   "Никогда мне не изменяет память, и Людмила приехала ко мне шестого, а не пятого... Странно, странно! Надо выяснить, что это значит и где - если не у меня - могла она быть? Неужели у нее - бес вступил в ребро, и Людмила, моя Людмила, стала пошаливать от старого мужа? Не может быть... А впрочем - что мудреного? Женщина еще молодая, здоровая... Да еще Липка вечно при ней вертится... хороший пример для замужней женщины, нечего сказать. Ох, эта Липка! Много крови испортила она мне в моей жизни...
  

XXVI

  
   Встречи с Синевым сделались для Людмилы Александровны тяжелою пыткою. Она и ненавидела его, и тянуло ее к разговорам с ним. Так тянет человека ходить по краю пропасти, хотя оборваться в нее для него страшнее всего на свете. И между ними лежала действительно пропасть, хотя знала о ее существовании одна Людмила Александровна, а Синеву и в голову не приходило ее подозревать. Уке при одном виде, при первом появлении Петра Дмитриевича в ее гостиной, бешенство загоралось где-то в глубине сердца Людмилы Александровны. Ей стоило больших усилий сдерживать себя и улыбаться Синеву, между тем как она вся пылала желанием броситься, вцепиться ногтями в его лицо и крикнуть:
   - Выслуживайся, негодяй! Это я, я убила твоего Ревизанова.
   И чем больше она замечала, что ненавидит Петра Дмитриевича несправедливо, чем больше стыдилась своей несправедливости, тем грознее разрасталось в ней, вопреки собственному ее желанию, чувство обиды и неприязни, инстинктивная антипатия преследуемой к преследующему, волка к гончей. Синев ничего не замечал. Честный малый по-прежнему дружески относился к кузине, и они не раз еще беседовали, в числе других эпизодов его службы, и о ревизановском деле. Верховская выслушивала предположения Синева, и все они представлялись ей нелепыми, натянутыми, потому что она слишком хорошо знала истину. Однажды ее охватила безумная дерзость. Она сказала Синеву:
   - Вы, Петр Дмитриевич, говорите, будто это дело трудно именно потому, что просто и глупо. А вы попробуйте взглянуть на него, как не на вовсе дурацкое и случайное.
   - То есть ввести в дело фантастического убийцу чуть не по профессии, bravo {Наемный убийца (фр.).} в юбке, Спарафучиле женского пола? Мой предшественник уже потерпел фиаско на этом предположении. Нет, нет. Вообще, я чем больше вглядываюсь в обстоятельства убийства, тем дальше отстраняю от себя предположение преднамеренности, которого держался раньше. Это убийство внезапное, случайное - из ревности, из мести, по самозащите... ведь - извините! - свинья был покойник, не тем будь помянут!.. - но не подготовленное. Не знаю, зачем шла эта дама к Ревизанову - для свидания или для разрыва, - но несомненно не с тем, чтобы убивать, и убила неожиданно для себя. Она и оружия-то с собою не принесла. Заколола его стилетом, который забыла в его спальне Леони.
   - Я с вами согласна, - глухо отозвалась Людмила Александровна, потупив глаза, чтобы не выдать себя их диким блеском, - мне тоже кажется, что убийство это было делом, скорее, случая... может быть, необходимого, фатального, но все же случая, а не злого намерения... У вас, Петр Дмитриевич, нет твердой почвы под ногами, - вам все равно приходится бродить в тумане предположений. Хотите - вместе? Хотите, я расскажу вам, как я предполагаю это убийство?
   - Сделайте одолжение... это очень интересно...
   - Тогда слушайте. Вы знаете, что за человек был Ревизанов, - сами сейчас сказали. Знаете, как оскорблял и унижал он людей - и больше всех именно женщин... он относился к ним, как к рабыням, как к самкам, как укротитель к своему зверинцу, - опять же вы сами это говорите. Представьте теперь, что одна из его жертв бунтует. Она переутомлена изысканностью его издевательств, довольно их с нее. Но он неумолим, - именно потому, что она бунтует, что она смеет бороться против его власти. И он - не по любви... о нет! а просто по скверному чувству: ты моя раба, я твой царь и Бог, - гнет ее к земле, душит, отравляет ей каждую минуту жизни, держит ее под постоянным страхом... ну, хоть своих разоблачений, что ли. Представьте себе, что она - женщина семейная, уважаемая... и вот ей приходится при этом негодяе быть наложницею... хуже уличной женщины... ненавидеть и принадлежать... поймите, оцените это! И она хитрит с ним, покоряется ему, назначает свидание... и на свидании чаша ее терпения переполняется... и она убила его, а обстоятельства помогли ей скрыться. Что же, по-вашему, - когда вы знаете Ревизанова, - не могло так быть? не могла убить Ревизанова такая женщина? - женщина хотя бы вроде той несчастной, о которой когда-то вы сами рассказывали нам - при самом же Ревизанове - подобную же печальную историю?
   Необычайно страстный тон Людмилы Александровны заинтересовал Синева.
   "Что с нею? - подумал он и сам же себе ответил: - Эка развинтила себе нервы, барыня! Ни о чем не может говорить спокойно".
   - Что же? - настаивала Людмила Александровна.
   Синев пожал плечами:
   - Это невозможно!
   - Почему же?
   - Да потому, что это французский роман... Какой же убийца - не профессиональный, конечно...
   Верховская улыбнулась с сомнением:
   - Как будто есть профессиональные убийцы!
   - Есть, Людмила Александровна, в этом вы не сомневайтесь... Редко, но есть. Свет, голубушка, винегрет, составленный из весьма разнообразной гадости. Какой же убийца сумеет так хладнокровно рассуждать и действовать в виду своей окровавленной жертвы? Эх, Людмила Александровна! злодейства легки только у Ксавье де Монтепена, а на самом деле - вы понимаете: я могу быть судьей по этой части, у меня в переделке ух какие соколы бывали! - а на самом деле редкий злодей, свершив убийство, не теряется хоть на несколько мгновений до панического страха. Мне многие признавались, что первое побуждение после убийства - бежать. Бежать без оглядки, без смысла, без цели, лишь бы бежать! И с этим побуждением приходится серьезно считаться, даже бороться.
   Верховская устремила на Петра Дмитриевича загадочный взгляд.
   - Ну, а Раскольников? - сказала она. - Думаю, что Достоевский не хуже вас знал душу преступника... Что же? преступление Раскольникова, по-вашему, было дурно задумано и исполнено? и... и скрыто?
   - А чем же хорошо-то, если человек в конце концов сам пришел с повинною и, заметьте, не по доброй воле, а загнанный, как волк, по пятам - хорошим следователем-психологом? Нет, Людмила Александровна! Русские интеллигентные убийцы еще умеют иногда обдумать и ловко исполнить преступление, но укрыватели они совсем плохие. Совестливы уж очень. Следствие их не съест - сами себя съедят.
   Людмила Александровна уже не слушала его. Она думала:
   "А я скрыла... ловко, рассудочно, расчетливо скрыла... и ни за что никогда себя не выдам... Ищи, ищи! за то тебе жалованье платят, чтобы ловить ветер в поле".
   Но рядом с этою - торжествующею - ее томила другая, болезненная мысль:
   "Да что же значит это мое проклятое или благословенное - уж сама не знаю - самообладание? Как? неужели он прав? неужели я холоднее - значит, хуже, безнравственнее, подлее всех убийц? Я? А!.."
   И взгляд ее делался все острее и холоднее. И, презрительно усмехаясь, она прервала следователя язвительными словами:
   - У вас мало фантазии; в вашем деле это большой порок. Вы никогда не выслужитесь, Петр Дмитриевич.
   - Боюсь, что так, - печально сказал он.
  

XXVII

  
   У Верховских были гости. В числе их Сердецкий. Писательским чутьем своим он угадал напряженную нервную атмосферу, сгустившуюся в их отравленном тайным ядом доме, и ему стало душно, как всегда душно здоровому, беспечальному человеку среди больных - жертв эпидемии, все равно: телесной или душевной. Он печально приглядывался своими орлиными глазами к хозяйке дома: давно знакомое, милое лицо Людмилы Александровны казалось ему новым, словно он впервые ее видел.
   "Как ее переверн

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 410 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа