stify"> Несчастный, спившийся, как все считали, князь Борис Андреевич был сыном князя Андрея Чарыкова-Ордынского, бывшего при Петре Великом воеводою, но вскоре оказавшегося совершенно негодным к управлению.
"Ордынский, - писал про него Петр, - управление государственных дел столь остро знает, сколь медведь на органах играет", - и отставил его от должности.
Ордынский был если не богат, то, во всяком случае, настолько состоятелен, что мог выстроить себе дом на Васильевском острове (лучшая часть петровского Петербурга) и жить там с честью.
Петр, не терпевший плохих дельцов, забравшихся не на свое место, и нуждавшийся в представительных обывателях для своего города, поселил Ордынского в Петербурге и отвел ему место под постройку дома.
Ордынский выстроил дом и зажил барином. Он мог бы на свои средства дожить век припеваючи, если бы от вечной праздности и происходящей отсюда скуки не начал искать развлечения в вине. В особенности после смерти жены он пристрастился к пьянству.
Впрочем, это пристрастие было совершенно особенное: князь никогда не напивался один. Всегда являлись у него собутыльники, и он, пьяный, устраивал над ними разные потехи.
В минуты грусти он с налитыми кровью глазами ударял по столу кулаком и кричал "вон". Выгнав гостей, начинал плакать. Но зато если он чувствовал в себе прилив веселости, тогда присутствующим приходилось плохо. Приносили пистолет, и, приставив его в упор кому-нибудь в голову, он заставлял несчастного, под угрозой выстрела, выпить ковш до конца не переводя дыхания. Или напоит еще кого-нибудь пьяным, разденет, вымажет медом, вываляет в пуху и выгонит на улицу.
И, несмотря на это, все-таки находились люди, охотно пившие с ним и являвшиеся к нему по его зову.
Иногда, напившись, князь велел закладывать лошадей, едва лишь объезженных, и, став в сани, правил ими.
Борис помнил себя еще маленьким, совсем маленьким мальчиком. Он сидит наверху у матушки в горнице (она была жива тогда), и няня тут же с чулком рассказывает сказку. Вдруг дверь отворяется. Огромная, сильная фигура отца показывается на пороге. Он кричит что-то и машет рукою. Борис чувствует, что дело касается его, и инстинктивно жмется к матери, но отец схватывает его, подымает на руки и бежит с ним вниз. Мальчик не смеет отбиваться и силится лишь отвернуть свое лицо от сильно пахнущего вином рта отца. А тот сносит его с лестницы на улицу, вскакивает с ним в сани, и они несутся сломя голову до тех пор, пока Борис не теряет сознания.
Потом помнит он еще позднейшее, более тяжелое время.
Матери уже нет в живых. Отец, мрачный, ходит по дому, курит одну трубку за другою и пьет огуречный рассол и квас.
Запах вина он не может переносить.
Но вот на него находит, и наступает период запоя. Являются откуда-то чужие, громко, бессвязно говорящие охрипшими голосами люди, их много, очень много как будто... Им всем и отцу подают белые полотняные халаты ("саваны", как называл их отец), и они начинают пить, пить. Борис не знает, куда деваться в это время; он бежит к себе наверх, ложится в постель и сует голову в подушки, но тут ему кажется, что под ухом у него стучат бутылки и стаканы и в глазах мелькают белые халаты.
Впоследствии, к концу своей жизни, старый князь стал страдать чем-то вроде умопомешательства. Он стал бояться, в особенности во время периодов пьянства, что его непременно убьют и что убийцы подкуплены его покойной женой.
Эта боязнь дошла у него до того, что он велел в саду у себя выстроить беседку с обширным потайным подземным этажом и соединить со своим кабинетом эту беседку особым, тоже секретным, ходом. Кроме того, из нее был проведен выход за ограду сада, в противоположную сторону от дома.
Все эти затеи, а в особенности расходы по пьянству, сделали то, что после своей смерти (он умер скоропостижно) князь Андрей Чарыков, кроме страшной физической силы и полуразвалившегося вследствие отсутствия с самой постройки ремонта дома, ничего не оставил сыну в наследство.
Борису было шестнадцать лет, когда умер его отец. Он остался вполне одинок. Родных он не знал никого, да и вообще не знал хорошенько, были ли они у него. Знакомых у отца давным-давно не было. Тех, которые с ним пили мертвую, нельзя было считать за знакомых, да и обратиться к ним ни с чем нельзя было.
Крепостные были распроданы, разбежались или откупились сами. Имение пошло за долги. Остался один дом, но и его никто не хотел покупать, потому что тогда в Петербурге оказалось домов больше, чем в том ощущалась потребность.
Ни служить, ни заняться чем-нибудь Борис Андреевич не мог, и не мог не по своей вине - он не был подготовлен ни к чему.
И вот мало-помалу в силу сложившихся обстоятельств он стал тем, чем явился в аустерии, когда встретился с ним бывший дворовый его отца.
Он жил изо дня в день, не помня, что было вчера, и не зная, что будет назавтра.
Разумеется, никогда не думал он о женитьбе, и странное предложение, сделанное ему, не только застало его врасплох, но и пришло под лихую, расходившуюся после случая с Измайловским солдатом руку.
Борис согласился, думая, что из этого выйдет развеселая история, что выкинет он этим такую штуку, что ахнут даже те, которые привыкли к его выходкам. Ему именно приятно было удивлять людей своим поведением. Ему было тяжело и вместе с тем приятно, несмотря на всю грязь, в которой он возился, быть все-таки не совсем заурядным в сравнении с толпою, выделяться из нее, потому что он чувствовал себя выше этой толпы. Судьба, наделившая его способностями незаурядными, отняла у него всякую возможность применить их на деле. И вот он бросил вызов этой судьбе и повел свою бесшабашно-безалаберную жизнь. Однако эта жизнь начала становиться однообразной.
И вдруг тут явилось предложение этой свадьбы. Чарыков обрадовался даже ему, именно как новой странности, как чудачеству, но вышло совершенно не то, чего ожидал он.
Чарыков-Ордынский жил один-одинешенек в своем доме. Из слуг у него не было никого, и сам дом стоял почти весь с заколоченными досками окнами. Только в двух из них, с потрескавшимися и заклеенными стеклами, изредка показывался свет, когда князь Борис Андреевич возвращался к себе. Но это бывало редко. По неделям Ордынский пропадал без вести. В гости к нему никто не хаживал.
А в народе дом пользовался дурной славой. Говорили, что там кто-то ходит по ночам, стучит.
Прямо из церкви после свадьбы Ордынский вернулся домой пешком.
Прежде для него все неприятные минуты в жизни проходили именно тут, дома, и они обыкновенно совпадали с вольным или невольным отрезвлением. Он шел, бывало, домой, когда у него не хватало денег для того, чтобы продолжать пить, или когда находило на него такое уныние, что даже вино, карты и дебоши не могли заглушить в нем отчаяние, под влиянием которого он предавался им.
И он, являясь домой трезвый, приносил с собою сюда всю тяжесть своего нравственного угнетения и просиживал иногда целые ночи напролет без сна, не ел, не пил и не замечал, как погасал разложенный им в печке огонь, для которого он сам иногда рубил дерево в саду или раскалывал что-нибудь из мебели. Князь сиживал в это время, опершись головою на руку, безучастно смотрел перед собою и безучастно следил за пробегавшими в его голове быстрее молнии мыслями.
И теперь, вернувшись из церкви из-под венца, он прошел в свою комнату (какою грязной, какою неприбранной показалась она ему вдруг!) и опустился в большое, давно знакомое, противное и вместе с тем любимое кресло, когда-то обитое кожей, от которой остались теперь одни лоскутья.
Григорий Иванович, дворецкий Олуньевых, объяснил ему причину, в силу которой необходимо было немедленно обвенчать молодую барышню, и мысль отбить невесту у самого брата Бирона, того Бирона, перед которым все и вся трепетало, пришлась по сердцу нищему князю Борису.
Накануне он выиграл в карты небольшую сумму и, вместо того чтобы пропить ее или идти играть дальше, купил себе чистую рубашку. Денег хватило бы и на сапоги, но Чарыков решил, что и его будут хороши.
Он пошел в церковь, посвистывая, ощущая в себе некоторый духовный подъем, словно солдат перед сражением. Ему после происшествия в аустерии хотелось удали, хотелось раз навсегда показать себя. Об условиях своей женитьбы он не беспокоился, согласился на них беспрекословно и о своей невесте даже не думал.
Он шел весело и беззаботно, поглядывая по сторонам, и, только когда поднялся по ступеням церковной паперти и вступил в храм, где охватило его вдруг тихой прохладой, напитанной запахом ладана, почувствовал, что в его душе происходит что-то давным-давно неизведанное, ласковое, хорошее.
Лишь тут он вспомнил, как давно не бывал в церкви и как хорошо тут и тихо. Тишина и благолепие храма составляли такую резкую противоположность со всем беспорядочно-безобразным строем его жизни, что впечатление получалось сильное, глубокое. Но оно было приятно-трогательно. И Чарыков, с благоговейным смятением войдя в храм, отошел в сторону, к стене, где стояли Григорий Иванович и приглашенные им, вероятно, свидетели.
Дальше князь Борис помнил смутно все происшедшее, то есть он помнил, казалось, все до самых мельчайших подробностей, но они сливались как-то в одно и были так умилительны, что все остальное поглощалось этим трогательным умилением.
Главное - тут была она, та, которая стояла рядом с ним под венцом. Когда Чарыков-Ордынский почувствовал рядом с собою эту нежную, чистую девушку, стоящую так неизмеримо выше тех женщин, с которыми он знался до сих пор, - он прежде всего смутился, и его смущение заставило сильнее биться его сердце.
"Неужели, - думал он, слушая молитвы венчального обряда, - эта чудесно-прекрасная (глупые слова, но тут всякие слова будут глупы), бесконечно милая девушка может иметь что-нибудь общее со мною, хотя бы имя только?"
И в эту минуту он не одно свое имя желал бы передать ей, но саму жизнь свою, душу пожертвовал бы для нее.
Есть в какой-то легенде рассказ о том, как злая волшебница пустила на грудь невинной жабу, чтобы околдовать ее, но чары исчезли, и сама жаба превратилась в цветок красного мака. Так Чарыков-Ордынский, став перед аналоем с этой чистой, прекрасной девушкой, словно очистился и сделался лучше. И он вернулся домой совсем другим человеком. Он ничего не хотел и не мог ни на что надеяться в будущем. Все, что случилось с ними, казалось сновидением - волшебным, прекрасным сновидением, невозможным и немыслимым наяву. Но после этого сновидения князь Борис не мог также вернуться к своей прежней жизни. Правда, в этой беспорядочной, полной бесшабашного отчаяния жизни, в этом пьянстве и беспробудном сне после него было что-то захватывающее, одуряющее, но именно "было". Чарыков чувствовал, что этого больше не будет.
Но что же делать теперь, что предпринять, как устроить новую жизнь, с чего начать? Идти на службу, в маленькие чины, тянуть лямку, как обыкновенному мелкому человеку, - это было невозможно. Оставить все по-прежнему? Но прежнего не существовало более.
И минутами князю Борису казалось, что ничего этого не было на самом деле. Но он сейчас же вспоминал дорогое для него лицо Наташи, и снова у него на душе становилось тепло.
И - странное дело - до сих пор он на свое существование смотрел совершенно безразлично, то есть будет он завтра жив или нет, а теперь, когда это существование стало почти невозможным, ему захотелось жить и быть счастливым. Он мог быть счастливым только с тою, с которой вступил в брак. Ему нужна была она, но в этом он даже в мыслях боялся признаться себе. Это было невозможно, а без этого невозможно было жить. Ему же хотелось жить.
И князь Борис чувствовал в себе необыкновенный подъем и прилив жизненной силы. Если бы теперь понадобился человек, который, не щадя себя, должен был бы исполнить какую-нибудь отчаянную задачу с тем, что его наградят потом, наградят широко, полно, как в сказках, - князь Борис был бы этим человеком и непременно заслужил бы награду. Но сказки уже перестали быть действительностью, отчаянных задач никто не предлагал, и Чарыкову некуда было пока приложить свою силу.
Он сидел один у себя, никому не нужный: ни себе, ни другим, забытый всеми и, вероятно, даже ею.
Впрочем, нет! Она не могла забыть его, она должна была вспомнить так или иначе о нем; но как вспомнить? неужели с ужасом и отвращением?
XIX. КНЯЗЯ БОРИСА ВСПОМНИЛИ
На другой и на третий день после свадьбы Чарыков-Ордынский оставался дома.
Но напрасно казалось ему, что его забыли и что никому нет дела до него в целом свете.
Пока он сидел у себя, о нем не только вспомнили, но и думали, и писали. Где-то далеко и вместе с тем близко от него шла неутомимая работа, подшивались дела; писались ордера и указы, и ни один человек, раз попавший там под известный номер, не был забыт.
Тайная канцелярия вместе с указом об аресте солдата Кузьмы Данилова послала приказания немедленно захватить князя Бориса Чарыкова-Ордынского, предерзостно дозволившего себе отбить "вышеупомянутого" преступного солдата от должного расследования по государскому "слову и делу".
Это приказание пошло по гражданской части, которая должна была отнестись с военною, дабы командировать приличную на сей случай силу.
Таким образом, прошло несколько дней со времени происшествия в аустерии, в продолжение которых князь Борис успел обвенчаться и успел бы, если бы захотел, скрыться от преследования.
Но он забыл и думать об этом. Он сидел по-прежнему у себя в кресле не двигаясь, когда к нему на двор вошли солдаты с офицером, сопровождаемые Иволгиным.
Офицер, введя солдат, видимо давно уже привычный к тому, что предстояло ему делать теперь, разделил их и сам, обойдя кругом дом, расставил со всех сторон у всех выходов часовых.
Ни ворота, ни одна калитка не были заперты. Никто не встретился, даже собаки или кошки не попалось тут. Заколоченный дом казался мертвым.
- Едва ли мы найдем кого-либо тут, - сказал офицер. - Дом точно пуст совсем.
Иволгин, со злорадною суетою во всех движениях вертевшийся тут же, как муха при обозе, пока расставляли часовых, засеменил ногами и, кланяясь, сказал офицеру:
- Будьте покойны, он здесь! Я тут второй день караулю. Сегодня он выходил, купил себе сайку и снова вернулся домой. Он, наверное, в доме, и выйти теперь некуда ему, - только спрятаться может. Ну, да мы поищем и найдем!
Офицер кивнул головою и направился к главному входу, Иволгин - за ним.
Главный ход оказался забит и заперт. Они пошли к следующему. Все наружные двери были накрепко заколочены; только одна из них, самая маленькая, оказалась без всякого замка и засова и сейчас же отворилась, как только толкнули ее. За этою дверкою показались длинные сени вроде коридора - видимо, когда-то здесь был вход в служебную часть дома.
Офицер шагнул через порог.
- Куда вы, ваше высокородие? - остановил его Иволгин. - Я вам докладывал, что это человек-с такой силы, такой силы, осмеливаюсь доложить вам еще раз, что нас двоих будет мало... Я был свидетелем сам тогда; мы с ним втроем не могли сладить!
Повязка после полученного в аустерии повреждения все еще была у него на голове и, видимо, мешала забыть силу Чарыкова.
Офицер улыбнулся недоверчиво.
- И потом, - поспешил подхватить Иволгин, - он может действовать из-за угла... из-за угла напасть... Ведь мы всего его дома не знаем; может, тут есть какие закоулки... А он, пожалуй, живым не захочет сдаться: это - отчаянная голова, это - такая, я вам скажу, голова...
Последние соображения словно подействовали на офицера. Он позвал трех солдат. Они вошли в дом, таким образом, впятером.
Длинные сени вели в комнату совершенно пустую, не представлявшую собою ничего страшного. Но тут было гораздо теплее, чем на улице, что служило явно признаком того, что тут или рядом действительно жили.
В следующей за этой комнатой находился Чарыков-Ордынский. Когда офицер, солдаты и Иволгин вошли к нему, он сидел в кресле, закрыв рукою лицо, и не сразу отнял эту руку. Офицер оглядел его и потом взглянул на Иволгина, как бы спрашивая, князь ли это перед ними Чарыков-Ордынский, которого они должны арестовать. Иволгин, невольно следя за каждым движением князя Бориса и прячась за солдат, закивал головою офицеру.
Чарыков глядел на вошедших во все глаза, но в этих глазах ничего не выражалось, кроме удивления. Ни испуга, ни страха не было в них.
Офицер обычными словами объяснил причину своего появления.
Чарыков-Ордынский поднялся со своего места. Казалось, он только теперь сообразил, в чем дело, но спокойствие не оставило его.
Предупреждения Иволгина и его предположения относительно возможного со стороны князя буйства были напрасны. Он стоял теперь перед людьми, пришедшими арестовать его, вполне равнодушно, готовый покорно следовать за ними.
"Вот минуточка, чтобы связать его... непременно связать, а то ненадежно", - мелькнуло у Иволгина.
- Ваше высокородие, - произнес он вслух, - прикажите лучше управиться... не ровен час...
Офицер еще раз оглядел князя.
Судя по тому, как смотрел, стоял и держался Чарыков, можно было иметь доверие к нему, но рваная одежда этого странного князя внушала чувство, совершенно противоположное доверию.
"А ведь в самом деле", - подумал в свою очередь офицер и головою показал солдатам в сторону князя.
Не успел тот опомниться, как руки его были вывернуты назад и скручены.
- Зачем же это? - улыбнулся он, но никто не ответил ему.
Только когда Чарыков-Ордынский почувствовал себя крепко связанным грубою веревкою, которая неудобно и неловко давила ему руки выше кистей и стягивала локти, сознание действительно вернулось к нему.
Он понял наконец, что произошло с ним сейчас и, главное, что с ним может произойти еще впоследствии. С этой минуты он был уже во власти Тайной канцелярии, которая (он знал это отлично) если и выпустит его живым, то, во всяком случае, в таком состоянии, что недолго ему останется прожить после этого.
Однако Тайная канцелярия с ее дыбой, ремнями и горячими вениками, о которых он знал только понаслышке, не пугала князя и не страшила. Мысль об этих пытках хотя и промелькнула у него, но как-то без должного ощущения. Пока ему было гораздо больнее унижение, которое он переносит теперь, связанный и окруженный грубыми солдатами.
Мысли его остановились не на том, что будет с ним, но на том, чего не будет у него и чего он навсегда лишается теперь. Не будет у него надежды снова встретиться с той, которую он даже сам себе боялся назвать своей женою, хотя был обвенчан с нею таким странным образом.
Связанным его подвели к двери.
- Ваше высокородие, - услыхал князь Борис за собою шепот Иволгина, обращавшегося к офицеру, - не худо было бы осмотреть: нет ли бумаг каких-нибудь тут. Всяко может быть! Личность слишком подозрительная, и могут такие конъюнктуры открыться...
Офицер с улыбкой оглядел почти пустую комнату, в которой они арестовали Ордынского, и, не видя тут ничего похожего на мебель, где можно было бы хранить бумаги, пожал плечами, а затем так же тихо проговорил:
- Ну, у этого, кажется, и вовсе никаких бумаг нет! Чарыков-Ордынский вдруг остановился, поднял голову, улыбнулся и с тем оттенком как бы прорвавшегося издевательства, которое свойственно людям, лишенным свободы, по отношению к тем, которые лишили ее, проговорил:
- Разве только в одной этой комнате у меня могли быть спрятаны бумаги? Дом велик.
Этого было достаточно, чтобы дух ищейки в полной силе проснулся у Иволгина. Он стал доказывать офицеру необходимость перешарить весь . дом, чтобы найти бумаги, о которых якобы проговорился князь.
- Поймите, ваше высокородие, - опять зашептал он офицеру, отведя его в сторону, - ведь если он причастен к делу Волынского, то тогда нельзя же без бумаг. Это очень необходимо.
Офицер, видимо, боявшийся одного только: упрека со стороны начальства в плохом исполнении своих обязанностей, во избежание этого поддался убеждениям Иволгина. Они оставили Ордынского под надзором солдат и отправились осматривать все его владение.
Этот дом со своими покривившимися полами, с изломанной на дрова Ордынским мебелью, с местами отставшею от стен и висевшею тряпками расписною холстиною представлял собою полную картину запустения, был запылен и покрыт паутиной.
В одной только комнате нижнего этажа, где висел написанный масляными красками портрет красивой женщины, опиравшейся на стул с гербом князей Чарыковых-Ордынских, стояло большое, крепкое палисандрового дерева бюро, не только пощаженное временем, но, напротив, казавшееся еще более крепким вследствие своей старости.
Иволгин первым кинулся к нему; но замки бюро были крепки, и открыть его так сразу было трудно.
Ордынский думал именно об этом бюро, когда сказал о своих бумагах, и теперь, сидя со связанными пуками под надзором солдат, знал, что офицер и сыщик именно возятся у этого бюро. Ему важно было, чтобы они сами ничего не могли сделать и позвали его туда.
Так и случилось. Офицер вернулся и потребовал ключи от бюро. Ордынский покачал головою и ответил, что ключей нет. Его обыскали, обшарили все кругом и, не найдя ничего, велели вместе с солдатами идти в ту комнату, где стояло бюро. Там при князе офицер велел солдатам сбить замки.
Когда принялись за дело, князь, как бы видя, что ему уже ничего не оставалось делать другого, сказал:
- Стойте! Все равно я сам покажу. Замки с секретом, и ключей не нужно. Вот поверните кольцо поперек, а другое - в противоположную сторону.
Иволгин отстранил солдат и подскочил сам.
- Так? - обратился он к Ордынскому, передвинув кольца по его указанию.
- Теперь нужно вот этот гвоздь надавить, - продолжал тот и сделал нетерпеливое движение, потому что связанные руки мешали ему показать, какой нужно было надавить гвоздь.
В бюро было вколочено в разных местах много медных гвоздей, и Иволгин не мог найти тот, который следовало.
- Нет, не этот, - сказал Ордынский, как бы сердясь на непонятливость Иволгина. - Пустите, я сам сделаю. - Он дернул связанными руками и с видимой досадой опустил их, не имея возможности помочь Иволгину. - Да пустите! - повторил он. - Ведь это ж минутное дело! - И, обернувшись спиной к одному из солдат, он приказал развязать себе руки.
Солдат взглянул на офицера и с его молчаливого согласия быстро и ловко распустил веревку.
Все это произошло вдруг, почти мгновенно, так что никто, даже Иволгин, опомниться не успел.
Но как только веревка была распущена, Чарыков выпрямился, оттолкнул солдата и кинулся к двери, противоположной той, в которую они вошли, и, захлопнув ее за собою, щелкнул замком, два раза повернув ржавый ключ.
Офицер растерянно оглядел всех и остановился глазами на Иволгине. Тот улыбнулся с твердою уверенностью в том, что арестованный не уйдет от них, и спокойно сказал офицеру:
- Ваше высокородие, велите дверь сломать. Ведь уйти ему некуда. Кругом дома часовые стоят.
Офицер опомнился и сам принялся ломать палашом дверь. Солдаты налегли на нее плечом.
Раздался треск. Дверь поддалась и раскрылась... но следующая комната была пуста. Обшарили весь дом: Чарыкова-Ордынского нигде не было. Расставленные кругом дома часовые клялись и божились, что никто на их глазах не выходил из дому.
Князя Бориса спас потайной ход, проведенный его отцом из дома в подземный этаж беседки, где в последние годы своей жизни он напивался с избранными приятелями, боясь иначе быть зарезанным в бесчувственном состоянии опьянения.
О существовании этого хода. Борис знал давно, причем ему было известно, что искусно замаскированная дверь в него находится в комнате, соседней с бывшим кабинетом его отца, где стоит бюро.
Вырвавшись от солдат и заперев за собою дверь, он, боясь одного только, чтобы дверь тайника не была испорчена, бросился к ней и надавил пружину. Дверь послушалась - отворилась. Князь Борис был спасен.
Закрыв ее за собою, он слышал, как ломились солдаты, как разнесли они дверь и как затем бегали по дому, напрасно ища его.
Как-то особенно ребячески-весело билось у него сердце в это время - и замирало, и снова билось. И почему-то казалось, что этот так ловко удавшийся ему случай послужит ему залогом всяких удач и на будущее время.
Он с каким-то особенным интересом к себе и к своему будущему, когда в доме все затихло, ощупью, осторожно спустился по каменной лестнице, начинавшейся почти от самой двери, и, расставив руки, пробрался по темному проходу в тайник под беседкой.
Он уже бывал тут после смерти отца и помнил, что здесь можно устроиться очень недурно. Тайник был весь выложен камнем и обшит досками. Над ним был крепкий свод с отдушинами и оконцами, хорошо замаскированными находившеюся наверху беседкой. Тут же была устроена печка, настоящая кафельная, на бронзовых золоченых ножках, какие бывали во дворцах в прежнее время. Разумеется, нужно было все это привести в порядок для того, чтобы окончательно поселиться тут.
Борис оглянулся и стал прикидывать, с чего и как начинать ему устраиваться.
Там, наверху, вероятно, еще не ушли и продолжали искать его и караулить, но здесь, в тайнике, он чувствовал себя в безопасности. Отсюда был отдельный выход в сторону, совсем противоположную той, где находился дом, в совершенно глухую местность. Посредством этого выхода можно было сообщаться с внешним миром, почти не опасаясь преследований.
Все это было хорошо и удобно для будущего, но в настоящем Чарыков чувствовал сильный голод, потому что с утра, кроме сайки, ничего еще не ел.
Однако рискнуть выйти сейчас было все-таки слишком неосторожно. Поэтому он счел за лучшее лечь на один из выцветших от времени диванов и заснуть, вспомнив какую-то французскую пословицу, в которой говорилось, что кто спит, тот обедает.
Когда князь проснулся, сознание времени у него было потеряно. Душный, пропитанный сыростью воздух подземелья подействовал ему на голову.
Чувство голода хотя и не усилилось, но и не стало меньше. Спать больше не хотелось. Нужно было выйти на воздух во что бы то ни стало. Сон не только не освежил, но, напротив, словно расслабил и утомил князя Бориса.
Он отыскал в кармане огниво, высек на трут огонь и, раздув его, зажег при помощи оторванной от дивана тряпки подобранную им на полу лучинку.
При свете ее он выбрался на воздух по выходу, который оказался не заваленным, не даже попорченным. Судя по длине этого выхода, он должен был быть далеко от Дома.
И действительно, оглядевшись, князь не узнал места, где находился. Выход кончался у каменной обвалившейся ограды, обвал которой был устроен искусственно, и якобы рассыпанные камни были твердо скреплены железными болтами.
Выйдя из этих камней, Ордынский, осторожно оглядываясь и сам не зная почему идя на цыпочках, сделал несколько шагов, приглядываясь к местности. Кругом были огороды. Кое-где виднелись мазанки.
Вдруг... Чарыкову послышалось, что что-то хрустнуло близко от него. Он остановился на полушаге и прислушался, вытянув шею. Невдалеке от него, за кустом, послышался шорох.
К удивлению Чарыкова, за кустом, из-за которого слышался шорох, оказался живой человек и даже знакомый князю Борису.
Подойдя, нисколько не растерявшись, к кусту, он в первую минуту даже и не подумал о том, то тут может скрываться один из выслеживающих его солдат. Он тогда лишь вспомнил об этом, как действительно наткнулся на солдата. Только одет был этот солдат довольно странно: без оружия, босой, в расстегнутом мундире, он сам так испугался, когда князь открыл его убежище, что сразу было видно, что не он преследует кого-нибудь, а, напротив, сам боится преследования.
Лицо солдата было знакомо Чарыкову, и он сразу узнал его. Это был тот самый солдат, которого он отбил в аустерии. И солдат, в свою очередь, тотчас же узнал князя Бориса.
Оглянув его, Чарыков невольно улыбнулся его растерянному виду и странному одеянию и проговорил не столько в насмешку, сколько в поощрение молодому малому:
- Здорово, молодец!
Солдат вытянулся и, видимо, почувствовав в голосе князя начальнические нотки, по привычке ответил:
- Желаю здравствовать!
- Как зовут? - спросил князь Борис.
- Кузьма Данилов, ваше высокоблагородие!
- Что ты тут делаешь? Зачем ты сюда попал? Кузьма огляделся кругом, точно желая проверить: нет ли здесь еще кого-нибудь, кто мог бы слышать их, и, убедившись, что кругом пусто, но понизив все-таки голос, проговорил:
- Искал вас, потому как раз вы меня высвободили, так теперь, кроме вас, другой помощи не искать.
Чарыков слушал молча, ничего еще не понимая и давая высказаться Кузьме, чтобы разобрать, в чем дело.
- Я теперь убег, - пояснил тот.
- То есть как же это убег?
- Так-с... Потому - все один конец... На дыбу и в Сибирь теперь...
- Ну а я-то тут при чем? Чего ж ты меня тут искал на задворках?
- Здесь-то уж я не искал. Это я сам хоронился. Я, как из казармы убег, сейчас стал расспрашивать, где вас найти можно. К вечеру вот и нашел ваш дом. Только вижу, он солдатами кругом обставлен... И так это сердце сжалось у меня!.. Ну, думаю, значит, и на вас арест наложен, и пропадай я совсем пропадом!.. А все-таки боязно стало, как вдруг солдаты заметят меня-то, я и побежал куда глаза глядят. Плутал-плутал тут, присел за кустом - ан, гляди, вы словно из-под земли выросли.
Это "словно из-под земли выросли" вновь заставило Чарыкова улыбнуться. Он только теперь, встретившись и заговорив с посторонним человеком, сознал совершенно особенную странность своего положения, тем более что Кузьма Данилов был вполне прав: ведь он действительно вырос из-под земли.
- Значит, ты скрываешься? - переспросил он у Данилова.
- Точно так, именно скрываюсь, - подтвердил тот.
- И тебе деваться некуда?
- Решительно некуда.
Чарыков, как и все люди, любил видеть счастливые лица, в особенности если причиною этого счастия был почему-либо сам он. И с невольным предвкушением того Удовольствия, с которым он увидит сейчас, как изменится из несчастного в счастливое лицо Данилова, он сказал:
Ну, слушай: если ты таков, как ты есть, стал простым человеком, которому деваться некуда, так я тебя возьму к себе.
Данилов, не веря в возможность того, что ему говорили, как-то косо посмотрел в сторону и едва слышно проговорил:
- Разве этому быть возможно?
- Ну, уж это - мое дело! - сказал Чарыков. - Ступай за мной!.. Погоди, впрочем!.. Вот что: сходи и достань поблизости чего-нибудь поесть. Я буду тебя ждать здесь. Если, вернувшись, не застанешь меня тут - значит, мы никогда не увидимся.
И он, сунув Кузьме Данилову деньги, отослал его за провизией, а сам остался ждать его возвращения.
Князю Борису не пришлось долго ждать. Кузьма быстро исполнил поручение. Он явился с крынкою простокваши и огромным ломтем черного хлеба.
Переход от отчаяния, которое было следствием страха пытки и ссылки в Сибирь, к надежде избавиться от этого при помощи Ордынского был так быстр, что Кузьма принял уже саму надежду за спасение. Он, видимо, всецело доверял князю Борису и готов был служить ему, не заботясь о себе, уверенный, что князь будет заботиться о нем. И теперь, неся крынку с простоквашей, он гораздо больше думал о том, чтобы как-нибудь не расплескать простокваши, чем о том, что он может попасться на глаза кому-нибудь из солдат, сравнительно недалеко стороживших дом.
Князю Борису весело было видеть улыбающееся, радостное лицо Кузьмы, когда тот, с сознанием хорошо исполненного поручения, подошел к нему. Чарыков взял хлеб и велел Кузьме нести за собою крынку.
Они были почти у самой двери выхода из тайника и, войдя в нее, действительно точно провалились сквозь землю.
- Ловко! - одобрил Кузьма, а когда князь привел его в тайник и объяснил его происхождение и расположение, Кузьма пришел в окончательный восторг. - Значит, тут нас никто не достанет, - сказал он, крестясь. - А Бог-то, Бог!.. Везде рука Его видна. Был ведь этот подвал для разгула устроен, ан, гляди, на спасение людям служит.
Князь Борис невольно улыбнулся этой философии Кузьмы, но тут же почему-то успокоительно подумал, что из этого малого будет прок.
Они не спеша поели и принялись устраивать на ночь свое помещение. Огня не зажигали, боясь выдать себя. В тайнике стояли уже глубокие сумерки, но глаза их привыкли к темноте, и они не замечали ее.
Князь Борис лег на диван, но спать ему не хотелось, потому что он уже выспался днем.
- Как же, однако, бежал ты? - стал спрашивать он у Данилова.
И тот начал рассказывать, что стоял на часах у дверей командира своего полка Густава Бирона, когда к тому приехал герцог. Стоя тут, он слышал весь их разговор: как Густав Бирон сначала горячился по поводу полученного им указа о выдаче солдата, как герцог убеждал его и как, наконец, он согласился благодаря тому, что был не в духе.
- Даже оченно рассердился, - рассказывал Данилов про Густава, - сердился из-за того, что невесту у него из-под носа увели.
- Да ведь они, вероятно, по-немецки разговаривали, - перебил Чарыков. - Разве ты понимаешь по-немецки?
- Отец мой купцом состоит и в Риге большую торговлю ведет, так я с малолетства вокруг немцев возился и их язык понимать могу.
- А говорили они что-нибудь об этой невесте?
- Как же не говорить? Говорили, и очень много... Герцог-то говорит ему: "Чего тебе убиваться? Вот у господина Нарышкина машкерад на днях будет - поезжай туда и там, значит, с ней продолжай по-старому".
Чарыков сам не ожидал, что известие, подобное только что полученному им от Данилова, может произвести на него такое сильное действие, какое произвело оно. Дальше он уже не слушал рассказ Данилова, заговорившего снова о себе, о том, как он через полкового писаря узнал, что будет сделано распоряжение об его аресте, и как убежал из казарм и единственно ждал спасения от него, князя.
Чарыков лежал, не слушая и не перебивая, занятый своими мыслями и своей тревогой. Он чувствовал, что, несомненно, уже есть таинственная, неуловимая, но тем не Менее действительная связь между ним и девушкою, с которой он обошел три раза вокруг аналоя в торжественно-печальной церемонии их брака. Эта девушка носила теперь его имя, была княгиней Чарыковой-Ордынской, и это-то составляло главнейшую нить связи.
Неужели возможно и мыслимо, что она, эта, по-видимому, милая, чистая и прекрасная девушка, не сумеет с достоинством носить свое имя и обеспечить его?
Были мгновения, когда Чарыков с глубокою болью душевной раскаивался, зачем согласился на эту свадьбу, но эти мгновения почти сейчас же сменялись приливом все-таки восторженной радости. Последняя заключалась в том именно, что такая прелесть, какою была эта девушка, связана с ним, чуть было окончательно не пропавшим человеком, одним и тем же именем. И как низок казался он себе по сравнению с нею, и как высок по сравнению с тем, чем он был прежде!
- А знаешь, Кузьма, - протянул он вдруг медленно, с расстановкой, - мне нужно во что бы то ни стало быть на этом машкераде у Нарышкина.
- Так отчего же вам не ехать? Ведь на машкераде лица закрыты бывают.
- Нет, - снова перебил Чарыков, - если ехать мне, то именно так, как мне нужно.
И он, не рассказывая, но как бы мечтая вслух, заговорил о том, что ему хотелось. Он желал быть на машкераде у Нарышкина в домино цвета, соответствовавшего тому, в каком будет Наташа; но это было немыслимо, потому что не только ему, Чарыкову, неоткуда было узнать цвет Наташиного домино, но и вообще достать для себя какой-нибудь костюм, для которого нужны были деньги.
- Это-с все - пустяки, - опять из темноты заговорил Кузьма.
- То есть как пустяки? - не понимая и вспыхнув, строго переспросил Чарыков.
- Это-с пустяки - все, я вам докладываю: и разузнать все, и машкерадное платье достать для вас. За этим дело не станет.
Если б мог Чарыков разглядеть лицо Данилова, то мог бы тогда сразу увидеть, что серьезно, не на ветер говорит он эти слова. Но они прозвучали из темноты, словно совсем не из здешнего мира.
- Правда? Ты не врешь? - приподымаясь, стал спрашивать Чарыков. - Ты можешь сделать это?
И голос Кузьмы снова повторил:
- Могу!
Как ни допытывался потом князь Борис, каким образом Кузьма думает исполнить свое обещание, тот упорно отказывался объяснить. И этот упорный отказ почему-то дал князю Борису особенную уверенность в том, что Кузьма не обманет его.
У портнихи-француженки Шантильи, у которой служила в швеях востроглазая Груня, было так много работы перед маскарадным балом у Нарышкина, что мастерицы сидели почти день и ночь.
После свидания с Кузьмой Даниловым, когда он сказал ей, что его теперь по меньшей мере батогами на площади отдерут и в Сибирь угонят, Груня не виделась с ним и ничего о нем не знала. Но каждый день она выходила вечером в условный их час к садовому тыну, поджидая, не придет ли Кузьма.
Прошло несколько дней, а его не было.
Груня становилась все грустнее. Не верилось ей, что действительно может статься, что его угонят в Сибирь, но вместе с тем она не могла даже себе представить способ, посредством которого ему удалось бы избежать наказания. Если бы даже бежал он, как советовала она ему, то все-таки его, наверное, нашли бы и засадили бы. Она знала, что, будь Кузьма на свободе и имей возможность явиться к ней, он явился бы непременно, но раз его не было, значит, не было надежды на то, чтобы свидеться с ним.
Наконец она решилась пойти к тыну, сказав себе, что это будет в последний раз. Ее безотчетно тянуло туда, но она сознавала, что это напрасно и что напрасно она бередит и тревожит себя.
Она шла по знакомой дорожке к росшему за тыном лопуху, где был пенек, на котором Кузьма сидел в последний раз и где ей было так хорошо с ним и она была так счастлива.
И вдруг за тыном раздался тот особенный знакомый легкий посвист, от которого всегда ее сердце билось сильнее обычного.
- Здесь, здесь! - ответила она привычным ответом.
За тыном послышалось усилие карабкавшегося наверх человека, и вслед за тем показалась голова. Груня взглянула и вскрикнула.
- Шшш... тише... И себя, и меня погубишь! - послышалось сверху.
Голос был Кузьмы, но облик был вовсе не похож на него. Груня, испуганная и этим обликом, и тем, что она крикнула, сжав руки у груди, остановилась не дыша.
Кузьма, медля соскакивать, тревожно прислушался, оглядываясь по сторонам: не идет ли кто на крик неосторожной Груни. Но все было тихо кругом. Только подрумяненные осенью ветки шуршали, качаясь слегка. Наконец Кузьма соскочил в сад. Он весь был вымазан сажей. Одежда была перепачкана, за плечами торчал веник на длинной веревке, обматывавшей его руку. Но Груня теперь, приглядевшись, узнала в трубочисте Кузьму.