о Литвинов, сидя у себя в комнате, перед окном. Он с досадой пожал плечами: он именно для того и сказал это Татьяне, чтоб отрезать себе всякое отступление. На окне лежала записка от Ирины; она звала его к себе к двенадцати часам. Слова Потугина беспрестанно приходили ему на память; они проносились зловещим, хотя слабым, как бы подземным гулом; он сердился и никак не мог отделаться от них. Кто-то постучался в дверь.
- Wer da? - спросил Литвинов.
- А! вы дома! Отоприте! - раздался хриплый бас Биндасова.
Ручка замка затрещала.
Литвинов побледнел со злости.
- Нет меня дома, - промолвил он резко.
- Как нет дома? Это еще что за штука?
- Говорят вам - нет дома; убирайтесь.
- Вот это мило! А я пришел было денежек попризанять, - проворчал Биндасов.
Однако он удалился, стуча, по обыкновению, каблуками.
Литвинов чуть не выскочил ему вслед: до того захотелось ему намять шею противному наглецу. События последних дней расстроили его нервы: еще немного - и он бы заплакал. Он выпил стакан холодной воды, запер, сам не зная зачем, все ящики в мебелях и пошел к Татьяне.
Он застал ее одну. Капитолина Марковна отправилась по магазинам за покупками. Татьяна сидела на диване и держала обеими руками книжку: она ее не читала и едва ли даже знала, что это была за книжка. Она не шевелилась, но сердце сильно билось в ее груди, и белый воротничок вокруг ее шеи вздрагивал заметно и мерно.
Литвинов смутился... однако сел возле нее, поздоровался, улыбнулся: и она безмолвно ему улыбнулась. Она поклонилась ему, когда он вошел, поклонилась вежливо, не по-дружески - и не взглянула на него. Он протянул ей руку; она подала ему свои похолодевшие пальцы, тотчас высвободила их и снова взялась за книжку. Литвинов чувствовал, что начать беседу с предметов маловажных значило оскорбить Татьяну; она, по обыкновению, ничего не требовала, но все в ней говорило: "Я жду, я жду... " Надо было исполнить обещание. Но он - хотя почти всю ночь ни о чем другом не думал, - он не приготовил даже первых, вступительных слов и решительно не знал, каким образом перервать это жестокое молчание.
- Таня, - начал он наконец, - я сказал вам вчера, что имею сообщить вам нечто важное (он в Дрездене наедине с нею начинал говорить ей "ты", но теперь об этом и думать было нечего). Я готов, только прошу вас заранее не сетовать на меня и быть уверенной, что мои чувства к вам...
Он остановился. Ему дух захватило. Татьяна все не шевелилась и не глядела на него, только крепче прежнего стискивала книгу.
- Между нами, - продолжал Литвинов, не докончив начатой речи, - между нами всегда была полная откровенность; я слишком уважаю вас, чтобы лукавить с вами; я хочу доказать вам, что умею ценить возвышенность и свободу вашей душн, и хотя я... хотя, конечно...
- Григорий Михайлыч, - начала Татьяна ровным голосом, и все лицо ее покрылось мертвенною бледностью, я приду вам на помощь: вы разлюбили меня и не знаете, как мне это сказать.
Литвинов невольно вздрогнул.
- Почему же?.. - проговорил он едва внятно. Почему вы могли подумать?.. Я, право, не понимаю...
- Что же, не правда это? Не правда это, скажите? скажите?
Татьяна повернулась к Литвинову всем телом; лицо ее с отброшенными назад волосами приблизилось к его лицу, и глаза ее, так долго на него не глядевшие, так и впились в его глаза
- Не правда это? - повторила она.
Он ничего не сказал, не произнес ни одного звука. Он бы не мог солгать в это мгновение, если бы даже знал, что она ему поверит и что его ложь спасет ее; он даже взор ее вынести был не в силах. Литвинов ничего не сказал, но она уже не нуждалась в ответе; она прочла этот ответ в самом его молчании, в этих виноватых, потупленных глазах - и откинулась назад и уронила книгу... Она еще сомневалась до того мгновенья, и Литвинов это понял; он понял, что она еще сомневалась - и как безобразно, действительно безобразно было все, что он сделал!
Он бросился перед нею на колени.
- Таня, - воскликнул он, - если бы ты знала, как мне тяжело видеть тебя в этом положении, как ужасно мне думать, что это я... я! У меня сердце растерзано; я сам себя не узнаю; я потерял себя, и тебя, и все... Все разрушено, Таня, все! Мог ли я ожидать, что я... я нанесу такой удар тебе, моему лучшему другу, моему ангелу -хранителю!.. Мог ли я ожидатъ, что мы так с тобой увидимся, такой проведем день, каков был вчерашний!.. Татьяна хотела было встать и удалиться. Он удержал ее за край ее одежды.
- Нет, выслушай меня еще минуту. Ты видишь, я перед тобою на коленях, но не прощения пришел я просить - ты не можешь и не должна простить меня, я пришел тебе сказать, что друг твой погиб, что он падает в бездну и не хочет увлекать тебя с собою... А спасти меня... нет!даже ты не можешь спасти меня. Я сам бы оттолкнул тебя... Я погиб, Таня, я безвозвратно погиб! Татьяна посмотрела на Литвинова.
- Вы погибли? - проговорила она, как бы не вполне его понимая. Вы погибли?
- Да, Таня, я погиб. Все прежнее, все дорогое, все, чем я доселе жил, погибло для меня; все разрушено, все порвано, и я не знаю, что меня ожидает впереди. Ты сейчас мне сказала, что я разлюбил тебя... Нет, Таня, я не разлюбил тебя, но другое, страшное, неотразимое чувство налетело, нахлынуло на меня. Я противился, пока мог.
Татьяна встала; ее брови сдвинулись; бледное лицо потемнело. Литвинов тоже поднялся.
- Вы полюбили другую женщину, - начала она, - и я догадываюсь, кто она... Мы с ней вчера встретились, не правда ли?.. Что ж! Я знаю, что мне теперь остается делать. Так как вы сами говорите, что это чувство в вас неизменно... (Татьяна остановилась на миг; быть может, она еще надеялась, что Литвинов не пропустит этого последнего слова без возражения, но он ничего не сказал) то мне остается возвратить вам... ваше слово.
Литвинов наклонил голову, как бы с покорностью принимая заслуженный удар.
- Вы имеете право негодовать на меня, промолвил он, - вы имеете полное право упрекать меня в малодушии... в обмане.
Татьяна снова посмотрела на него.
- Я не упрекала вас, Литвинов, я не обвиняю вас. Я с вами согласна: самая горькая правда лучше того, что происходило вчера. Что за жизнь теперь была бы наша!
"Что за жизнь будет моя теперь!" - скорбно отозвалось в душе Литвинова.
Татьяна приблизилась к двери спальни.
- Я вас прошу оставить меня одну на несколько времени, Григорий Михайлыч, - мы еще увидимся, мы еще потолкуем. Все это было так неожиданно. Мне надо немного собраться с силами... оставьте меня... пощадите мою гордость. Мы еще увидимся.
И, сказав эти слова, Татьяна проворно удалилась и заперла за собою дверь на ключ.
Литвинов вышел на улицу как отуманенный, как оглушенный; что-то темное и тяжелое внедрилось в самую глубь его сердца; подобное ощущение должен испытать человек, зарезавший другого, и между тем легко ему становилось, как будто он сбросил, наконец, ненавистную ношу. Великодушие Татьяны его уничтожило, он живо чувствовал все, что он терял... И что же? К раскаянию его примешивалась досада; он стремился к Ирине как к единственно оставшемуся убежищу - и злился на нее. С некоторых пор и с каждым днем чувства Литвинова становились все сложнее и запутаннее; эта путаница мучила, раздражала его, он терялся в этом хаосе. Он жаждал одного: выйти наконец на дорогу, на какую бы то ни было, лишь бы не кружиться более в этой бестолковой полутьме. Людям положительным, вроде Литвинова, не следовало бы увлекаться страстью; она нарушает самый смысл их жизни... Но природа не справляется с логикой, с нашей человеческою логикой: у ней есть своя, которую мы не понимаем и не признаем до тех пор, пока она нас, как колесом, не переедет.
Расставшись с Татьяной, Литвинов держал одно в уме: увидеться с Ириной; он и отправился к ней. Но генерал был дома, так, по крайней мере, сказал ему швейцар, и он не захотел войти, он не чувствовал себя в состоянии притвориться и поплелся к Конверсационсгаузу. Неспособность Литвинова притворяться в этот день испытали на себе и Ворошилов и Пищалкин, которые попались ему навстречу: он так и брякнул одному, что он пуст, как бубен, другому, что он скучен до обморока; хорошо еще, что Биндасов не подвернулся: наверное, произошел бы "grosser Scandal". Оба молодые человека изумились; Ворошилов даже вопрос себе поставил: не требует ли офицерская честь удовлетворения? - но, как гоголевский поручик Пирогов, успокоил себя в кофейной бутербродами. Литвинов увидал издали Капитолину Марковну, хлопотливо перебегавшую в своей пестрой мантилье из лавки в лавку... Совестно стало ему перед доброю, смешною, благородною старушкой. Потом он вспомнил о Потугине, о вчерашнем разговоре... Но вот что-то повеяло на него, что-то неосязаемое и несомненное; если бы дуновение шло от падающей тени, оно бы не было неуловимее, но он тотчас почувствовал, что это приближалась Ирина. Действительно: она появилась в нескольких шагах от него под руку с другой дамой; глаза их тотчас встретились. Ирина, вероятно, заметила что-то особенное в выражении лица у Литвинова; она остановилась перед лавкой, в которой продавалось множество крошечных деревянных часов шварцвальдского изделия, подозвала его к себе движением головы и, показывая ему одни из этих часиков, прося его полюбоваться миловидным циферблатом с раскрашенной кукушкой наверху, промолвила не шепотом, а обыкновенным своим голосом, как бы продолжая начатую фразу, - оно меньше привлекает внимание посторонних:
- Приходите через час, я буду дома одна.
Но тут подлетел к ней известный дамский угодник мсье Вердие и начал приходить в восторг от цвета feuille morte ее платья, от ее низенькой испанской шляпки, надвинутой на самые брови... Литвинов исчез в толпе.
- Григорий, - говорила ему два часа спустя Ирина, сидя возле него на кушетке и положив ему обе руки на плечо, - что с тобой? Скажи мне теперь, скорее, пока мы одни.
- Со мною? - промолвил Литвинов. Я счастлив, счастлив, вот что со мной.
Ирина потупилась, улыбнулась, вздохнула.
- Это не ответ на мой вопрос, мой милый.
Литвинов задумался.
- Ну так знай же... так как ты этого непременно требуешь (Ирина широко раскрыла глаза и слегка отшатнулась), я сегодня все сказал моей невесте.
- Как все? Ты меня назвал?
Литвинов даже руками всплеснул.
- Ирина, ради бога, как могла тебе такая мысль в голову прийти! чтобы я...
- Ну извини меня... извини меня. Что же ты сказал?
- Я сказал ей, что я не люблю ее более.
- Она спросила, почему?
- Я не скрыл от нее, что я полюбил другую и что мы должны расстаться.
- Ну... и что же она? Согласна?
- Ах, Ирина! что это за девушка! Она вся самоотвержение, вся благородство.
- Верю, верю... впрочем, ей другого ничего и не оставалось.
- И ни одного упрека, ни одного горького слова мне, человеку, который испортил всю ее жизнь, обманул ее, бросил безжалостно...
Ирина рассматривала свои ногти.
- Скажи мне, Григорий... она тебя любила?
- Да, Ирина, она любила меня.
Ирина помолчала, оправила платье.
- Признаюсь, - начала она, - я хорошенько не понимаю, зачем это тебе вздумалось с нею объясняться?
- Как зачем, Ирина! Неужели бы ты хотела, чтоб я лгал, притворялся перед нею, перед этою чистою душой? Или ты полагала...
- Я ничего не полагала, - перебила Ирина. Я, каюсь, мало о ней думала... Я не умею думать о двух людях разом.
- То есть ты хочешь сказать...
- Ну и что ж? Она уезжает, эта чистая душа? - вторично перебила Ирина.
- Я ничего не знаю, - отвечал Литвинов. Я еще должен увидаться с ней. Но она не останется.
- А! счастливый путь!
- Нет, она не останется. Впрочем, я теперь тоже не о ней думаю, я думаю о том, что ты мне сказала, что ты обещала мне.
Ирина исподлобья посмотрела на него.
- Неблагодарный! ты еще не доволен?
- Нет, Ирина, я не доволен. Ты меня осчастливила, но я не доволен, и ты меня понимаешь.
- То есть я...
- Да, ты понимаешь меня. Вспомни твои слова, вспомни, что ты мне писала. Я не могу делиться с другим, нет, нет, я не могу согласиться на жалкую роль тайного любовника, я не одну мою жизнь, я и другую жизнь бросил к твоим ногам, я от всего отказался, я все разбил в прах, без сожаления и без возврата, но зато я верю, я твердо убежден, что и ты сдержишь свое обещание и соединишь навсегда твою участь с моею...
- Ты хочешь, чтоб я бежала с тобою? Я готова... (Литвинов восторженно припал к ее рукам.) Я готова, я не отказываюсь от своего слова. Но ты сам обдумал ли те затруднения... приготовил ли средства?
- Я? Я еще ничего не успел ни обдумать, ни приготовить, но скажи только: да, позволь мне действовать, и месяца не пройдет...
- Месяца! Мы через две недели уезжаем в Италию.
- Мне и двух недель достаточно. О Ирина! ты как будто холодно принимаешь мое предложение, быть может, оно кажется тебе мечтательным, но я не мальчик, я не привык тешиться мечтами, я знаю, какой это страшный шаг, знаю, какую я беру на себя ответственность; но я не вижу другого исхода. Подумай наконец, мне уже для того должно навсегда разорвать все связи с прошедшим, чтобы не прослыть презренным лгуном в глазах той девушки, которую я в жертву тебе принес!
Ирина вдруг выпрямилась, и глаза ее засверкали.
- Ну уж извините, Григорий Михайлыч! Если я решусь, если я убегу, так убегу с человеком, который это сделает для меня, собственно для меня, а не для того, чтобы не уронить себя во мнении флегматической барышни, у которой в жилах вместо крови вода с молоком, du lait coupe! И еще скажу я вам: мне, признаюсь, в первый раз довелось услышать, что тот, к кому я благосклонна, достоин сожаления, играет жалкую роль! Я знаю роль более жалкую: роль человека, который сам не знает, что происходит в его душе!
Литвинов выпрямился в свою очередь.
- Ирина, - начал было он...
Но она вдруг прижала обе ладони ко лбу и, с судорожным порывом бросившись ему на грудь, обняла его с неженскою силой.
- Прости меня, прости меня, - заговорила она трепетным голосом, - прости меня, Григорий. Ты видишь, как я испорчена, какая я гадкая, ревнивая, злая! Ты видишь, как я нуждаюсь в твоей помощи, в твоем снисхождении! Да, спаси меня, вырви меня из этой бездны, пока я не совсем еще погибла! Да, убежим, убежим от этих людей, от этого света в какой-нибудь далекий, прекрасный, свободный край! Быть может, твоя Ирина станет, наконец, достойнее тех жертв, которые ты ей приносишь! Не сердись на меня, прости меня, мой милый, - и знай, что я сделаю все, что ты прикажешь, пойду всюду, куда ты меня поведешь!
Сердце перевернулось в Литвинове. Ирина сильнее прежнего прижималась к нему всем своим молодым и гибким телом. Он нагнулся к ее душистым рассыпанным волосам и, в опьянении благодарности и восторга, едва дерзал ласкать их рукой, едва касался до них губами.
- Ирина, Ирина, - твердил он, - мой ангел..
Она внезапно приподняла голову, прислушалась...
- Это шаги моего мужа... он вошел в свою комнату, - прошептала она и, проворно отодвинувшись, пересела на кресло. Литвинов хотел было встать... - Куда же ты? - продолжала она тем же шепотом, - останься, он уже и так тебя подозревает. Или ты боишься его? - Она не спускала глаз с двери. Да, это он; он сейчас сюда придет. Рассказывай мне что-нибудь, говори со мною. - Литвинов не мог тотчас найтись и молчал. Вы не пойдете завтра в театр? - произнесла она громко. Дают "Lе Verre d'eau, устарелая пиеса, и Плесси ужасно кривляется... Мы точно в лихорадке, - прибавила она, понизив голос, - этак нельзя; это надо хорошенько обдумать. Я должна предупредить тебя, что все мои деньги у него; mais j'ai mes bijoux. Уедем в Испанию, хочешь? - Она снова возвысила голос. Отчего это все актрисы толстеют? Вот, хоть Маdeleine Brohan... Да говори же, не сиди так молча. У меня голова кружится. Но ты не должен сомневаться во мне... Я тебе дам знать, куда тебе завтра прийти. Только ты напрасно сказал той барышне... Ah, mais c'est charmant! - воскликнула она вдруг и, засмеявшись нервически, оборвала оборку платка.
- Можно войти? - спросил из другой комнаты Ратмиров.
- Можно... можно.
Дверь отворилась, и на пороге появился генерал. Он поморщился при виде Литвинова, однако поклонился ему, то есть качнул верхнею частью корпуса.
- Я не знал, что у тебя гость, - промолвил он, je vous demande pardon de mon indiscretion. А вас Баден все еще забавляет, мсье... Литвинов?
Ратмиров всегда произносил фамилию Литвинова с запинкой, точно он всякий раз забывал, не тотчас припоминал ее... Этим да еще преувеличенно приподнятою шляпой при поклоне он думал его уязвить.
- Я здесь не скучаю, мсье le general.
- В самом деле? А мне Баден страшно приелся. Мы скоро отсюда уезжаем, не правда ли, Ирина Павловна? Assez de Bade comme ca. Впрочем, я на ваше счастье сегодня пятьсот франков выиграл.
Ирина кокетливо протянула руку.
- Где ж они? Пожалуйте. На булавки.
- За мной, за мной... А вы уже уходите, мсье... Литвинов.
- Да-с, ухожу, как изволите видеть.
Ратмиров опять качнул корпусом.
- До приятного свидания!
- Прощайте, Григорий Михайлыч, - промолвила Ирина. А я сдержу свое обещание.
- Какое? Можно полюбопытствовать? - спросил ее муж.
Ирина улыбнулась.
- Нет, это так... между нами. С'est a propos du voyage ou il vous plaira. Ты знаешь - сочинение Сталя?
- А! как же, как же, знаю. Премилые рисунки.
Ратмиров казался в ладах с женою: он говорил ей "ты".
"Уж лучше не думать, право, - твердил Литвинов, шагая по улице и чувствуя, что внутренняя возня снова поднимается в нем. Дело решенное. Она сдержит свое обещание, и мне остается принять все нужные меры... Но она словно сомневается... " Он встряхнул головой. Ему самому в странном свете представлялись собственные намерения; чем-то натянутым и неправдоподобным отзывались они. Нельзя долго носиться с одними и теми же мыслями: они передвигаются постепенно, как стеклышки калейдоскопа... смотришь: уж образы совсем не те перед глазами. Ощущение глубокой усталости овладело Литвиновым... Отдохнуть бы хоть часик... Но Таня? Он встрепенулся и, уже не рассуждая, покорно побрел домой, и только в голову ему пришло, что его сегодня как мяч перебрасывает от одной к другой... Все равно: надо было покончить. Он вернулся в гостиницу и так же покорно, почти бесчувственно, без колебания и замедления, отправился к Татьяне.
Его встретила Капитолина Марковна. С первого взгляда на нее он уже знал, что ей все было известно: глаза бедной девицы опухли от слез, и окаймленное взбитыми белыми локонами покрасневшее лицо выражало испуг и тоску негодования, горя и безграничного изумления. Она устремилась было к Литвинову, но тут же остановилась и, закусив трепетавшие губы, глядела на него так, как будто и умолить его хотела, и убить, и увериться, что все это сон, безумие, невозможное дело, не правда ли?
- Вот вы... вы пришли, пришли, - заговорила она... Дверь из соседней комнаты мгновенно распахнулась - и до прозрачности бледная, но спокойная, легкою походкой вошла Татьяна.
Она тихонько обняла тетку одною рукой и посадила ее возле себя.
- Сядьте и вы, Григорий Михайлыч, - сказала она Литвинову, который стоял, как потерянный, у двери. Я очень рада, что еще раз вижусь с вами. Я сообщила тетушке ваше решение, наше общее решение, она вполне его разделяет и одобряет... Без взаимной любви не может быть счастья, одного взаимного уважения недостаточно (при слове "уважение" Литвинов невольно потупился) и лучше расстаться прежде, чем раскаиваться потом. Не правда ли, тетя?
- Да, конечно, - начала Капитолина Марковна, - конечно, Танюша, тот, кто не умеет оценить тебя... кто решился.
- Тетя, тетя, - перебила ее Татьяна, - помните, что вы мне обещали. Вы сами мне всегда говорили: правда, Татьяна, правда прежде всего - и свобода. Ну, а правда не всегда сладка бывает, и свобода тоже; а то какая была бы наша заслуга?
Она нежно поцеловала Капитолину Марковну в ее белые волосы и, обратившись к Литвинову, продолжала:
- Мы с тетей положили уехать из Бадена... Я думаю, для всех нас этак будет лучше.
- Когда вы думаете уехать? - глухо проговорил Литвинов.
Он вспомнил, что те же самые слова ему недавно сказала Ирина.
Капитолина Марковна подалась было вперед, но Татьяна удержала ее, ласково коснувшись ее плеча.
- Вероятно, скоро, очень скоро.
- И позволите ли вы мне спросить, куда вы намерены ехать? - тем же голосом проговорил Литвинов.
- Сперва в Дрезден, потом, вероятно, в Россию.
- Да на что же вам теперь это нужно знать, Григорий Михайлыч?.. - воскликнула Капитолина Марковна.
- Тетя, тетя, - вмешалась опять Татьяна.
Наступило небольшое молчание.
- Татьяна Петровна, - начал Литвинов, - вы понимаете, какое мучительно-тяжелое и скорбное чувство я должен испытывать в это мгновение...
Татьяна встала.
- Григорий Михайлыч, - промолвила она, - не будемте говорить об этом... Пожалуйста, прошу вас, если не для вас, так для меня. Я не со вчерашнего дня вас знаю и хорошо могу себе представить, что вы должны чувствовать теперь. Но к чему говорить, к чему растравливать...
(Она остановилась: видно было, что она хотела переждать поднявшееся в ней волнение, поглотить уже накипавшие слезы; ей это удалось.) К чему растравливать рану, которую нельзя излечить? Предоставимте это времени. А теперь у меня до вас просьба, Григорий Михайлыч; будьте так добры, я вам дам сейчас письмо: отнесите это письмо на почту сами, оно довольно важно, а нам с тетей теперь некогда... Я вам очень буду благодарна. Подождите минутку... я сейчас.
На пороге двери Татьяна с беспокойством оглянулась на Капитолину Марковну; но она так важно и чинно сидела, с таким строгим выражением в нахмуренных бровях и крепко сжатых губах, что Татьяна только головой ей кивнула и вышла.
Но едва лишь дверь за ней закрылась, как всякое выражение важности и строгости мгновенно исчезло с лица Капитолины Марковны: она встала, на цыпочках подбежала к Литвинову и, вся сгорбившись и стараясь заглянуть ему в глаза, заговорила трепетным, слезливым шепотом.
- Господи боже мой, - заговорила она, - Григорий Михайлыч, что ж это такое: сон это, что ли? Вы отказываетесь от Тани, вы ее разлюбили, вы изменяете своему слову! Вы это делаете, Григорий Михайлыч, вы, на кого мы все надеялись, как на каменную стену! Вы? Вы? Вы? Ты, Гриша?.. - Капитолина Марковна остановилась. Да ведь вы ее убьете, Григорий Михайлыч, - продолжала она, не дождавшись ответа, а слезы так и покатились мелкими капельками по ее щекам. Вы не смотрите на нее, что она теперь храбрится, вы ведь знаете, какой у ней нрав! Она никогда не жалуется; она себя не жалеет, так другие должны ее жалеть! Вот она теперь мне толкует: "Тетя, надо сохранить наше достоинство!", а какое тут достоинство, когда я смерть, смерть предвижу... - Татьяна стукнула стулом в соседней комнате. Да, смерть предвижу, - подхватила еще тише старушка. И что такое могло сделаться? Приворожили вас, что ли? Давно ли вы писали ей самые нежные письма? Да и, наконец, разве честный человек так может поступать? Я, вы знаете, женщина без всяких предрассудков, esrit fort, я и Тане дала такое же воспитание, у ней тоже свободная душа...
- Тетя! - раздался из соседней комнаты голос Татьяны.
- Но честное слово - это долг, Григорий Михайлыч. Особенно для людей с вашими, с нашими правилами! Коли мы долга признавать не будем, что ж у нас останется? Этого нельзя нарушать - так, по собствешюй прихоти, не соображаясь с тем, что каково, мол, другому! Это бессовестно... да, это - преступление; какая же это свобода!
- Тетя, поди сюда, пожалуйста, - послышалось снова.
- Сейчас, душа моя, сейчас... - Капитолина Марковна схватила Литвинова за руку. Я вижу, вы сердитесь, Григорий Михайлыч... ("Я?! я сержусь?!" - хотелось ему воскликнуть, но язык его онемел.) Я не хочу сердить вас - о господи! до того ли мне! - я, напротив, просить вас хочу: одумайтесь, пока есть время, не губите ее, не губите собственного счастия, она еще поверит вам, Гриша, она поверит тебе, ничего еще не пропало; ведь она тебя любит так, как никто, никогда не полюбит тебя! Брось этот ненавистный Баден-Баден, уедем вместе, выйдь только из-под этого волшебства, а главное: пожалей, пожалей.
- Да тетя, - промолвила Татьяна с оттенком нетерпения в голосе.
Но Капитолина Марковна не слушала ее.
- Скажи только "да!" - твердила она Литвинову-а уж я все улажу... Ну хоть головой мне кивни! головкой-то хоть разочек, вот так!
Литвинов охотно, кажется, умер бы в эту минуту; но слова "да!" он не произнес; и головой он не кивнул.
С письмом в руке появилась Татьяна. Капитолина Марковна тотчас отскочила от Литвинова и, отвернув лицо в сторону, низко нагнулась над столом, как бы рассматривая лежавшие на нем счеты и бумаги.
Татьяна приблизилась к Литвинову.
- Вот, - сказала она, - то письмо, о котором я вам говорила... Вы сейчас пойдете на почту, не правда ли?
Литвинов поднял глаза... Перед ним действительно стоял его судья. Татьяна показалась ему выше, стройнее; просиявшее небывалою красотой лицо величаво окаменело, как у статуи; грудь не поднималась, и платье, одноцветное и тесное, как хитон, падало прямыми, длинными складками мраморных тканей к ее ногам, которые оно закрывало. Татьяна глядела прямо перед собой, не на одного только Литвинова, и взгляд ее, ровный и холодный, был также взглядом статуи. Он прочел в нем свой приговор; наклонился, взял письмо из неподвижно протянутой к нему руки и удалился молча.
Капитолина Марковна бросилась к Татьяне, но та отклонила ее объятия и опустила глаза, краска распространилась по ее лицу, и с словами: "Ну, теперь скорее!" - она вернулась в спальню; Капитолина Марковна последовала за ней, повесив голову.
На письме, врученном Литвинову Татьяной, стоял адрес одной ее дрезденской приятельницы, немки, которая отдавала внаем небольшие меблированные квартиры. Литвинов опустил письмо в ящик, и ему показалось, что вместе с этим маленьким клочком бумажки он все свое прошедшее, всю жизнь свою опустил в могилу. Он вышел за город и долго бродил по узким тропинкам между виноградниками; он не мог отбиться, как от жужжания назойливой летней мухи, от постоянного ощущения презрения к самому себе: уж очень незавидную роль разыграл он в этом последнем свидании... А когда он вернулся в гостиницу и спустя несколько времени осведомился о своих дамах, ему ответили, что они тотчас после его ухода велели отвезти себя на железную дорогу и отправились с почтовым поездом неизвестно куда. Вещи их были уложены и счеты уплачены с утра. Татьяна попросила Литвинова отнести письмо на почту, очевидно, с целью удалить его. Он попытался спросить швейцара, не оставили ли эти дамы на его имя записки; но швейцар отвечал отрицательно и даже изумился; видно было, что и ему этот внезапный отъезд с нанятой за неделю квартиры казался сомнительным и странным. Литвинов повернулся к нему спиной и заперся у себя в комнате.
Он не выходил из нее до следующего дня: большую часть ночи он просидел за столом, писал и рвал написанное... Заря уже занималась, когда он окончил свою работу, - то было письмо к Ирине.
Вот что стояло в этом письме к Ирине:
"Моя невеста уехала вчера: мы с ней никогда больше не увидимся... я даже не знаю наверное, где она жить будет. Она унесла с собою все, что мне до сих пор казалось желанным и дорогим; все мои предположения, планы, намерения исчезли вместе с нею; самые труды мои пропали, продолжительная работа обратилась в ничто, все мои занятия не имеют никакого смысла и применения; все это умерло, мое я, мое прежнее я умерло и похоронено со вчерашнего дня. Я это ясно чувствую, вижу, знаю... и нисколько об этом не жалею. Не для того, чтобы жаловаться, заговорил я об этом с тобою... Мне ли жаловаться, когда ты меня любишь, Ирина! Я только хотел сказать тебе, что из всего этого мертвого прошлого, изо всех этих - в дым и прах обратившихся - начинаний и надежд осталось одно живое, несокрушимое: моя любовь к тебе. Кроме этой любви, у меня ничего нет и не осталось; назвать ее моим единственным сокровищем было бы недостаточно; я весь в этой любви, эта любовь - весь я; в ней мое будущее, мое призвание, моя святыня, моя родина! Ты меня знаешь, Ирина, ты знаешь, что всякая фраза мне чужда и противна, и, как ни сильны слова, в которых я стараюсь выразить мое чувство, ты не заподозришь их искренности, ты не найдешь их преувеличенными. Не мальчик в порыве минутного восторга лепечет пред тобою необдуманные клятвы, а человек, уже испытанный летами, просто и прямо, чуть не с ужасом, высказывает то, что он признал несомненною правдой. Да, любовь твоя все для меня заменила - все, все! Суди же сама: могу ли я оставить это все в руках другого, могу ли я позволить ему располагать тобою? Ты, ты будешь принадлежать ему, все существо мое, кровь моего сердца будет принадлежать ему - а я сам... где я? что я?
В стороне, зрителем... зрителем собственной жизни! Нет, это невозможно, невозможно! Участвовать, украдкой участвовать в том, без чего незачем, невозможно дышать... это ложь и смерть. Я знаю, какой великой жертвы я требую от тебя, не имея на то никакого права, да и что может дать право на жертву? Но не из эгоизма поступаю я так: эгоисту было бы легче и спокойнее не поднимать вовсе этого вопроса. Да, требования мои тяжелы, и я не удивлюсь, если они тебя испугают. Тебе ненавистны люди, с которыми ты жить должна, ты тяготишься светом, но в силах ли ты бросить этот самый свет, растоптать венец, которым он тебя венчал, восстановить против себя общественное мнение, мнение тех ненавистных людей? Вопроси себя, Ирина, не бери на себя ношу не по плечам. Я не хочу упрекать тебя, но помни: ты уже раз не устояла против обаяния. Я так мало могу тебе дать взамен того, что ты потеряешь! Слушай же мое последнее слово: если ты не чувствуешь себя в состоянии завтра же, сегодня же все оставить и уйти вслед за мною - видишь, как я смело говорю, как я себя не жалею, - если тебя страшит неизвестность будущего, и отчуждение, и одиночество, и порицание людское, если ты не надеешься на себя, одним словом - скажи мне это откровенно и безотлагательно, и я уйду; я уйду с растерзанною душою, но благословлю тебя за твою правду. Если же ты, моя прекрасная, лучезарная царица, действительно полюбила такого маленького и темного человека, каков я, и действительно готова разделить его участь - ну, так дай мне руку и отправимся вместе в наш трудный путь! Только знай, мое решение несомненно: или все, или ничего! Это безумно... но я не могу иначе, не могу, Ирина! Я слишком сильно тебя люблю.
Твой Г. Л. "
Письмо это не очень понравилось самому Литвинову; оно не совсем верно и точно выражало то, что он хотел сказать; неловкие выражения, то высокопарные, то книжные, попадались в нем, и, уж конечно, оно не было лучше многих других, им изорванных писем; но оно пришлось последним, главное все-таки было высказано - и, усталый, измученный, Литвинов не чувствовал себя способным извлечь что-нибудь другое из своей головы. К тому же он не обладал умением литературно изложить всю мысль и, как все люди, которым это не в привычку, заботился о слоге. Первое его письмо было, вероятно, самым лучшим: оно горячее вылилось из сердца. Как бы то ни было, Литвинов отправил к Ирине свое послание.
Она отвечала ему коротенькою запиской.
"Приходи сегодня ко мне, - писала она ему: - он отлучился на целый день. Твое письмо меня чрезвычайно взволновало. Я все думаю, думаю... и голова кружится от дум. Мне очень тяжело, но ты меня любишь, и я счастлива. Приходи.
Она сидела у себя в кабинете, когда Литвинов вошел к ней. Его ввела та же тринадцатилетняя девочка, которая накануне караулила его на лестнице. На столе перед Ириной стоял раскрытый полукруглый картон с кружевами; она рассеянно перебирала их одною рукой, в другой она держала письмо Литвинова. Она только что перестала плакать: ресницы ее смокли и веки припухли: на щеках виднелись следы неотертых слез. Литвинов остановился на пороге: она не заметила его входа.
- Ты плачешь? - проговорил он с изумлением.
Она встрепенулась, провела рукой по волосам и улыбнулась.
- Отчего ты плачешь? - повторил Литвинов. Она молча показала ему на письмо. Так ты от этого... - промолвил он с расстановкой.
- Подойди сюда, сядь, - сказала она, - дай мне руку. Ну, да, я плакала... Чему же ты удивляешься? Разве это легко? - Она опять указала на письмо.
Литвинов сел.
- Я знаю, что это нелегко, Ирина, я то же самое говорю тебе в моем письме... Я понимаю твое положение. Но если ты веришь в значение твоей любви для меня, если слова мои тебя убедили, ты должна также понять, что я чувствую теперь при виде твоих слез. Я пришел сюда как подсудимый и жду: что мне объявят? Смерть или жизнь? Твой ответ все решит. Только не гляди на меня такими глазами... Они напоминают мне прежние, московские глаза.
Ирина вдруг покраснела и отвернулась, как будто сама чувствуя что-то неладное в своем взоре.
- Что ты это говоришь, Григорий? Как не стыдно тебе! Ты желаешь знать мой ответ... да разве ты можешь в нем сомневаться! Тебя смущают мои слезы... но ты их не понял. Твое письмо, друг мой, навело меня на размышления. Вот ты пишешь, что моя любовь для тебя все заменила, что даже все твои прежние занятия теперь должны остаться без применения; а я спрашиваю себя, может ли мужчина жить одною любовью? Не прискучит ли она ему наконец, не захочет ли он деятельности и не будет ли он пенять на то, что его от нее отвлекло? Вот какая мысль меня пугает, вот чего я боюсь, а не то, что ты предполагал.
Литвинов внимательно поглядел на Ирину, и Ирина внимательно поглядела на него, точно каждый из них желал глубже и дальше проникнуть в душу другого, глубже и дальше того, чего может достигнуть, что может выдать слово.
- Ты напрасно этого боишься, - начал Литвинов, я, должно быть, дурно выразился. Скука? Бездействие? При тех новых силах, которые мне даст твоя любовь? О Ирина, поверь, в твоей любви для меня целый мир, и я сам еще не могу теперь предвидеть все, что может развиться из него!
Ирина задумалась.
- Куда же мы поедем? - шепнула она.
- Куда? Об этом мы еще поговорим. Но, стало быть... стало быть, ты согласна? согласна, Ирина?
Она посмотрела на него.
- И ты будешь счастлив?
- О Ирина!
- Ни о чем жалеть не будешь? Никогда?
Она нагнулась к картону с кружевами и снова принялась перебирать их.
- Не сердись на меня, мой милый, что я в подобные минуты занимаюсь этим вздором... Я принуждена ехать на бал к одной даме, мне прислали эти тряпки, и я должна выбрать сегодня. Ах! мне ужасно тяжело! - воскликнула она вдруг и приложилась лицом к краю картона. Слезы снова закапали из ее глаз... Она отвернулась: слезы могли попасть на кружева.
- Ирина, ты опять плачешь, - начал с беспокойством Литвинов.
- Ну да, опять, - подхватила Ирина. Ах, Григорий, не мучь меня, не мучь себя!.. Будем свободные люди! Что за беда, что я плачу! Да и я сама, понимаю ли я, отчего льются эти слезы? Ты знаешь, ты слышал мое решение, ты уверен, что оно не изменится, что я согласна на... как ты это сказал?.. на все или ничего... чего же еще? Будем свободны! К чему эти взаимные цепи? Мы теперь одни с тобою, ты меня любишь; я люблю тебя; неужели нам только и дела, что выпытывать друг у друга наши мнения? Посмотри на меня, я не хотела рисоваться перед тобою, я ни единым словом не намекнула о том, что мне, может быть, не так-то легко было попрать супружеские обязанности... а я ведь себя не обманываю, я знаю, что я преступница и что он вправе меня убить. Ну и что же! Будем свободны, говорю я. День наш - век наш.
Она встала с кресла и посмотрела на Литвинова сверху вниз, чуть улыбаясь и щурясь и обнаженною до локтя рукою отводя от лица длинный локон, на котором блистали две-три капли слез. Богатая кружевная косынка соскользнула со стола и упала на пол, под ноги Ирины. Она презрительно наступила на нее.
- Или я тебе не нравлюсь сегодня? Подурнела я со вчерашнего дня? Скажи мне, часто видал ты более красивую руку? А эти волосы? Скажи, любишь ты меня?
Она обхватила его обеими руками, прижала его голову к своей груди, гребень ее зазвенел и покатился, и рассыпавшиеся волосы обдали его пахучею и мягкою волной.
Литвинов расхаживал по комнате у себя в гостинице, задумчиво потупив голову. Ему предстояло теперь перейти от теории к практике, изыскать средства и пути к побегу, к переселению в неведомые края... Но, странное дело! он ни столько размышлял об этих средствах и путях, как о том, действительно ли, несомненно ли состоялось решение, на котором он так упорно настаивал? Было ли произнесено окончательное, бесповоротное слово? Но ведь Ирина сказала ему при прощании: "Делай, делай, и когда будет готово, предуведомь только". Кончено! В сторону все сомнения... Надо приступить.
И Литвинов приступил - пока - к соображениям. Прежде всего деньги. У Литвинова налицо оказалась тысяча триста двадцать восемь гульденов, на французскую монету - две тысячи восемьсот пятьдесят пять франков, сумма незначительная; но на первые потребности хватит, а там надо тотчас написать отцу, чтобы он выслал елико возможно; продал бы лес, часть земли... Но под каким предлогом?.. Ну, предлог найдется. Ирина говорила, правда, о своих bijoux, но это никак в соображение принимать не следует: это, кто знает, про черный день пригодится. Притом в наличности находился также хороший женевский полухронометр, за который можно получить... ну, хоть четыреста франков. Литвинов отправился к банкиру и завел обиняком речь о том, что нельзя ли, при случае, занять денег; но банкиры в Бадене народ травленый и осторожный и в ответ на подобные обиняки немедленно принимают вид преклонный и увялый, ни дать ни взять полевой цветок, которому коса надрезала стебель; некоторые же бодро и смело смеются вам в лицо, как бы сочувствуя вашей невинной шутке. Литвинов, к стыду своему, попытал даже счастье свое на рулетке, даже - о позор! - поставил талер на тридцатый нумер, соответствовавший числу его лет. Он это сделал в видах увеличения и округления капитала; и он действительно если не увеличил, то округлил этот капитал, спустив излишние двадцать восемь гульденов.
Второй вопрос, тоже немаловажный: это паспорт. Но для женщины паспорт не так обязателен, и есть страны, где его вовсе не требуют. Бельгия, например, Англия; наконец, можно и не русский паспорт достать. Литвинов очень серьезно размышлял обо всем этом: решимость его была сильная, без малейшего колебания, а между тем, против его воли, мимо его воли, что-то несерьезное, почти комическое проступало, просачивалось сквозь все его размышления, точно самое его предприятие было делом шуточным и никто ни с кем никогда не бегивал в действительности, а только в комедиях да романах, да, пожалуй, где-нибудь в провинции, в каком-нибудь чухломском или сызранском уезде, где, по уверению одного путешественника, людей со скуки даже рвет подчас. Пришло тут Литвинову на память, как один из его приятелей, отставной корнет Бацов, увез на ямской тройке с бубенчиками купеческую дочь, напоив предварительно родителей, да и самое невесту, и как потом оказалось, что его же надули и чуть ли не приколотили вдобавок. Литвинов чрезвычайно сердился на самого себя за подобные неуместные воспоминаиия и тут же, вспомнив Татьяну, ее внезапный отъезд, все это горе, и страдание, и стыд, слишком глубоко почувствовал, что дело он затеял нешуточное и как он был прав, когда говорил Ирине, что для самой его чести другого исхода не оставалось... И снова при одном этом имени что-то жгучее мгновенно, с сладостной болью, обвилось и замерло вокруг его сердца.
Конский топот раздался за ним... Он посторонился... Ирина верхом обогнала его; рядом с