о это заблуждение честных людей.
Я видел, как немецкие судьи в Италии приходили в отчаяние, когда им приходилось выносить смертный приговор или, что равносильно ему, приговор к каторжным работам в кандалах подсудимому, который не сознавался.
Флоренция, 12 февраля 1819.
Сегодня вечером я встретил в театральной ложе человека, имевшего какую-то личную просьбу к судье, человеку лет пятидесяти. Его первый вопрос был: "Кто его любовница?" "Chi avvicina adesso?" Здесь все эти вещи пользуются широчайшей известностью, они имеют свои законы; существует общепризнанный способ вести себя, основанный на справедливости и лишенный почти всякой условности, иначе вы porco {Свинья (итал.).}.
"Что нового?" - спросил меня вчера один из друзей, только что приехавший из Вольтерры. После нескольких слов горячего сожаления по поводу Наполеона и англичан прибавляют тоном живейшего интереса: "Ви-теллески переменила любовника. Бедный Герардеска в отчаянии". "А кто его заместитель?" "Монтегалли, этот красавец офицер с усиками, который раньше жил с principessa {Княгиня (итал.).} Колонна: поглядите, вон он стоит там, в партере, словно пришитый к ее ложе; он простаивает так целые вечера, потому что муж не хочет видеть его у себя в доме; и вы можете видеть, как бедный Герардеска печально прохаживается взад и вперед у ее дверей, считая издали взгляды, которые изменница бросает его преемнику. Он очень изменился и дошел до пределов отчаяния; тщетно друзья пытаются отправить его в Париж или в Лондон. Он говорит, что умирает при одной мысли о том, чтобы покинуть Флоренцию".
Ежегодно можно наблюдать в высшем обществе два десятка случаев подобного отчаяния; на моих глазах некоторые из них длились по три, по четыре года. Эти бедняжки не знают стыда и готовы весь свет избрать в наперсники. Впрочем, общество здесь небольшое, и вдобавок влюбленные почти перестают посещать его. Не следует думать, что великие страсти и прекрасные души встречаются часто где бы то ни было, даже в Италии; но все же сердца, легче воспламеняющиеся и менее увядшие под влиянием тысячи мелких забот, внушенных тщеславием, находят там восхитительные наслаждения даже в низших видах любви. Я, например, видел, как любовь-каприз вызывала такие восторги и минуты опьянения, каких самая безумная страсть никогда не рождала на широтах Парижа {Парижа, который дал миру Вольтера, Мольера и столько других людей, выдающихся по уму; но нельзя обладать всем, и было бы очень неумно сердиться по этому поводу.}.
Сегодня вечером я заметил, что в итальянском языке существуют особые названия для тысячи разных обстоятельств, относящихся к любви, обстоятельств, для которых на французском языке потребовались бы бесконечные перифразы; например, резкое движение, каким человек, сидящий в партере и рассматривающий находящуюся в ложе женщину, которою он хочет обладать, внезапно отворачивается, когда ее муж или кавалер-сервант подходит к барьеру ложи.
Вот главные черты характера этого народа:
1. Внимание, привыкшее служить сильным страстям, не может быстро перемещаться: это самое резкое отличие француза от итальянца. Надо только поглядеть, как итальянец уезжает куда-нибудь в дилижансе или расплачивается: вот когда вспомнишь furia francese {Французское неистовство (итал.).}, поэтому самый обыкновенный француз, если только он хоть немного отличается от остроумного фата в стиле Демазюра, всегда кажется итальянке существом высшего порядка (любовник княгини Д. в Риме).
2. Здесь все занимаются любовью, и отнюдь не тайком, как во Франции; муж бывает лучшим другом любовника.
3. Никто ничего не читает.
4. Здесь нет общества. Человек не может рассчитывать заполнить и занять свою жизнь, имея счастье ежедневно два часа беседовать и предаваться игре тщеславия в таком-то и таком-то доме. Слово болтовня непереводимо на итальянский язык. Здесь говорят, когда нужно сказать что-либо, служащее определенной страсти, но редко говорят из желания краснобайствовать и на первую попавшуюся тему.
5. Смешного в Италии не существует.
Во Франции мы оба стараемся подражать одному и тому же образцу, и я всегда компетентный судья того, удачно или нет вы копируете этот образец {Эта французская привычка с каждым днем ослабевает, и потому мы скоро будем далеки от героев Мольера.}. В Италии, видя какой-нибудь странный поступок, я не уверен в том, что он не доставляет удовольствия лицу, которое его совершает, и в том, что он не доставил бы удовольствия мне самому.
То, что в Риме является аффектацией в языке или в манерах, может оказаться хорошим тоном или же чем-то совершенно непонятным во Флоренции, находящейся от Рима в пятидесяти милях. В Лионе французский язык тот же, что в Нанте. Венецианское, неаполитанское, генуэзское и пьемонтское наречия - совершенно различные языки, на которых говорят люди, условившиеся печатать книги лишь на общем языке, то есть на том, на котором говорят в Риме. Ничего нет нелепее комедии, действие которой происходит в Милане, между тем как актеры говорят по-римски. Итальянский язык более годный для пения, чем для разговора, может устоять против французской ясности, вторгающейся в него, лишь при помощи музыки.
В Италии страх перед пашой и его шпионами заставляет высоко ценить все полезное; здесь нет чести глупой {Всякое нарушение законов этой чести составляет предмет осмеяния со стороны французского буржуазного общества. См. "Маленький городок" Пикара.}. Она заменяется мелким светским злословием, которое называется pettegolismo {Зловредная болтовня (итал.).}.
Сверх того, посмеяться над кем-либо - значит нажить себе смертельного врага - вещь очень опасная в стране, где сила и деятельность правительства ограничиваются лишь выжиманием налогов и гонением на все то, что возвышается над средним уровнем.
6. Патриотизм передней. Та гордость, которая заставляет нас искать уважения со стороны наших сограждан и объединяться с ними, изгнанная из всех благородных предприятий около 1550 года ревнивым деспотизмом мелких итальянских государей, породила варварский плод, нечто вроде Калибана, чудовище, исполненное бешенства и глупости: патриотизм передней, как выражался г-н Тюрго по поводу "Осады Кале" ("Солдат-земледелец" того времени). Я видел, как это чудовище заставляло тупеть самых умных людей. Например, иностранец навлечет на себя неприязнь даже со стороны хорошеньких женщин, если вздумает находить недостатки у местного художника или поэта; ему скажут прямо в глаза и очень серьезно, что не следует приезжать к людям с целью издеваться над ними, и напомнят по этому поводу изречение Людовика XIV о Версале.
Во Флоренции говорят: nostro {Наш (итал.).} Бенвенути, как в Брешии говорят: nostro Арричи; они произносят слово nostro с некоторой напыщенностью, сдержанной и, однако, весьма комичной, напоминающей нам "Miroir", елейно рассуждающий о национальной музыке и г-не Монсиньи, музыканте с европейским именем.
Чтоб не расхохотаться в лицо этим честным патриотам, надо вспомнить, что вследствие средневековых междоусобий, усугубленных ужасной политикой пап {См. превосходную и очень любопытную "Историю церкви" г-на Поттера.}, каждый город смертельно ненавидит соседний город, и название обитателей одного всегда является в другом синонимом какого-нибудь грубого недостатка. Папы сумели сделать эту прекрасную страну родиной ненависти.
Этот патриотизм передней - великая моральная язва Италии, гнилой тиф, и его пагубные последствия будут сказываться долгое время после того, как страна сбросит с себя иго своих смешных маленьких князей. Одной из форм этого патриотизма является неумолимая ненависть ко всему иностранному. Так, они считают немцев глупыми и начинают сердиться, когда им говорят: "Что произвела Италия в XVIII веке равного Екатерине II или Фридриху Великому?" Или: "Есть ли у вас сад английского образца, который можно было бы сравнить с самым скромным из таких садов в Германии, в то время как при вашем климате вы действительно нуждаетесь в тени?"
7. В отличие от англичан и французов у итальянцев нет никаких политических предрассудков; там знают наизусть стих Лафонтена:
Ваш недруг - повелитель ваш.
В их глазах аристократия, опирающаяся на священников и на библейские общества,- только детская уловка, над которой они смеются. Зато итальянцу надо провести по меньшей мере три месяца во Франции, чтобы понять, каким образом торговец сукнами может быть крайним правым.
8. В качестве последней черты итальянского характера я назову здесь нетерпимость в спорах и гнев, овладевающий собеседниками, когда они не находят доводов, чтобы противопоставить их доводам противника. Тогда видишь, как они бледнеют. Это одна из форм крайней чувствительности, но она не принадлежит к числу приятных ее форм, и потому я особенно охотно ссылаюсь именно на нее для доказательства, что такая чувствительность существует"
Мне захотелось увидеть вечную любовь, и после множества затруднений я добился чести быть представленным сегодня кавалеру К. и его возлюбленной, с которой он живет уже пятьдесят четыре года. Я вышел совсем растроганный из ложи этих милых старичков; вот искусство быть счастливым, искусство, неведомое стольким молодым людям.
Два месяца назад я видел монсиньора Р., который принял меня очень хорошо, потому что я принес ему несколько номеров "Минервы". Он находился в своем деревенском доме вместе с г-жою Д., с которой он avvicina {Близок, в значении: состоит в связи (итал.).}, как здесь говорят, в течение тридцати четырех лет. Она еще довольно хороша собой, но союз этот овеян какой-то меланхолией, которую объясняют потерею сына, отравленного когда-то мужем.
Здесь любить не значит, как в Париже, видеть свою возлюбленную четверть часа в неделю, а остальное время ловить ее взгляд или пожимать ее руку: любовник, счастливый любовник, ежедневно проводит четыре или пять часов с женщиной, которую любит. Он говорит с нею о своих судебных процессах, о своем английском саде, об охоте, о служебных повышениях, и т. д., и т. д. Это самая полная и самая нежная интимность; он говорит ей "ты" в присутствии мужа и повсюду.
Один здешний молодой человек, очень, по его собственному мнению, честолюбивый, получил назначение на крупную должность в Вену (ни более ни менее, как послом), но не мог привыкнуть к разлуке. Через полгода он бросил свою должность и вернулся за счастьем в ложу своей подруги.
Это постоянное общение было бы стеснительным во Франции, где в свете необходима некоторая аффектация и где ваша любовница говорит откровенно: "Господин такой-то, вы сегодня очень угрюмы, вы не говорите ни слова". В Италии надо только одно: говорить женщине, которую вы любите, все, что вам приходит в голову; надо просто думать вслух. Интимность и откровенность, на которую отвечают такой же откровенностью, производит особенное нервное воздействие, не достижимое никаким иным способом. Но в этом есть одно большое неудобство: вскоре оказывается, что заниматься таким образом любовью - значит парализовать в себе все свои прочие склонности и сделать невыносимыми для себя все остальные житейские занятия. Такая любовь есть лучшая заместительница страсти.
Наши парижане, до сих пор не способные понять, как это можно быть персиянином, не зная, что сказать по этому поводу, заявят, что такие нравы неприличны. Но, во-первых, я всего-навсего лишь историк, а затем я берусь доказать им когда-нибудь при помощи тяжеловесных рассуждений, что по части нравов, если глядеть в суть вещей, Париж нисколько не уступит Болонье. Сами того не подозревая, эти бедные люди все еще повторяют свой грошовый катехизис.
В болонском обществе совершенно не существует неблаговидных ролей. В Париже роль обманутого мужа позорна; здесь же (в Болонье) это пустяки: здесь совсем нет обманутых мужей. Таким образом, нравы, в сущности, одинаковы; нет только ненависти, кавалер-сервант жены всегда друг мужа, и дружба эта, скрепляемая взаимными услугами, переживает часто все прочие интересы. Большая часть любовных связей длится пять или шесть лет, иные всю жизнь. Люди расстаются, когда им уже не доставляет радости говорить друг другу все, и через месяц после разрыва чувство горечи уже исчезает.
Старинная мода на кавалеров-сервантов, занесенная в Италию Филиппом II вместе с гордостью и испанскими нравами, совершенно исчезла в больших городах. Исключением является лишь Калабрия, где старший брат всегда становится священником" женит младшего и становится кавалером-сервантом, а вместе с тем любовником невестки.
Наполеон изгнал распутство из Верхней Италии и даже из здешних краев (Неаполь).
Нравы нынешнего поколения хорошеньких женщин могут пристыдить матерей; они более благоприятствуют любви-страсти. Физическая любовь много потеряла1.
1 Около 1780 года существовала поговорка:
Molti avertie,
Un goderne
E cambiar spesso *.
"Путешествие Шерлока"
* Иметь многих, наслаждаться с одним и часто менять (итал.).
ЛЮБОВЬ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ
Свободное правление есть такое правление, которое не причиняет вреда гражданам, а, напротив, дает им безопасность и спокойствие. Но отсюда еще далеко до счастья: надо, чтобы человек сам создал его себе, ибо нужно обладать очень грубой душой, чтобы считать себя вполне счастливым, наслаждаясь лишь безопасностью и спокойствием. В Европе мы смешиваем такие вещи; мы привыкли к правительствам, которые причиняют нам вред, и нам кажется, что избавиться от них было бы наивысшим счастьем; в этом мы похожи на больных, которых терзают мучительные недуги. Пример Америки воочию доказывает противное. Там правительство прекрасно справляется со своими обязанностями и никому не причиняет вреда. Но судьба как будто хотела сбить с толку и опровергнуть нашу философию или, точнее говоря, изобличить ее в незнании всех элементов человеческой природы: лишенные вследствие такого состояния Европы в продолжение многих столетий всякого настоящего опыта по этой части, мы вдруг замечаем, что когда американцам не хватает несчастья, проистекающего от правительства, им как будто не хватает самих себя. Можно сказать, источник чувствительности иссяк у этих людей. Они рассудительны, справедливы, но нисколько не счастливы.
Достаточно ли одной библии, иначе говоря, нелепых выводов и правил поведения, которые странные умы извлекают из этого собрания поэм и песен, чтобы породить все это несчастье? Следствие, мне кажется, слишком значительно для такой причины.
Господин де Вольней рассказывает, что однажды он сидел за столом в деревне у одного славного американца, человека состоятельного и окруженного взрослыми уже детьми; вдруг какой-то молодой человек входит в столовую: "Добрый день, Уильям,- говорит отец семейства,- садитесь. Вы, как я вижу, вполне здоровы". Путешественник спросил, кто этот молодой человек. "Это мой второй сын". "А откуда он приехал?" "Из Кантона".
Приезд сына с другого конца света произвел так мало впечатления.
Все внимание, по-видимому, там затрачивается на разумное устройство жизни и на предотвращение всяческих неудобств; но когда, наконец, приходит время пожинать плоды стольких забот и столь долгого стремления к порядку, этим людям уже не хватает жизненных сил, чтобы наслаждаться.
Можно подумать, что дети Пенна никогда не читали стиха, в котором словно заключена вся их история:
Et propter vitam, Vivendi perdere causas {*}.
{* И ради жизни потерять основание для жизни (лат.). }
Когда наступает зима, которая в этих краях, как и в России, бывает самым веселым временем года, молодые люди обоего пола целыми днями и ночами катаются вместе в санях по снегу, совершая поездки за пятнадцать или за двадцать миль, очень весело и без всякого надзора, и из этого никогда не возникает никаких недоразумений.
Юности свойственна физиологическая веселость, которая скоро проходит вместе с жаром крови и исчезает в возрасте около двадцати пяти лег; после этого только страсти могут доставлять наслаждение. В Соединенных Штатах существует такое множество разумных привычек, что кристаллизация сделалась там невозможной.
Я удивляюсь такому счастью, но не завидую ему: это похоже на счастье принадлежать к иной и притом низшей породе существ. Я жду лучшего от Флориды и Южной Америки {Обратите внимание на нравы Азорских островов: любовь к богу и земная любовь занимают там все мгновения жизни. Христианская религия, в толковании иезуитов, гораздо менее враждебна в этом смысле человеку, нежели английский протестантизм: она, по крайней мере, разрешает плясать по воскресеньям; а один день из семи, отданный удовольствиям, уже много для земледельца, который прилежно работает в течение шести остальных.}.
Что же касается Северной Америки, то догадка моя подтверждается совершенным отсутствием там художников и писателей. Соединенные Штаты до сих пор не прислали нам из-за океана ни одной трагедии, ни одной картины, ни одного жизнеописания Вашингтона.
О ЛЮБВИ В ПРОВАНСЕ ДО ЗАВОЕВАНИЯ ТУЛУЗЫ СЕВЕРНЫМИ ВАРВАРАМИ В 1328 ГОДУ
Любовь имела совсем особую форму в Провансе между 1100 и 1328 годом. Там существовало твердое законодательство об отношениях между полами в любви, столь же строгое и столь же тщательно соблюдаемое, как законы чести в наши дни. Эти законы любви прежде всего совершенно не считались со священными правами мужей. Они не допускали никакого лицемерия. Принимая человеческую природу такой, как она есть, законы эти должны были давать много счастья.
Существовал официальный способ объявлять себя влюбленным в данную женщину, как и способ быть принятым ею в качестве возлюбленного. После стольких-то месяцев ухаживания по определенным формам предоставлялось право поцеловать ей руку. Общество, молодое еще, с увлечением предавалось разным формальностям и церемониям, которые в ту пору свидетельствовали о наличии цивилизации, хотя в наши дни от них можно было бы умереть со скуки. То же находим мы и в языке провансальцев, в сложности и запутанности их рифм, в их словах мужского и женского рода для обозначения одного и того же предмета, наконец, в бесчисленном количестве их поэтов. Все, что в обществе является формой и что кажется нынче нелепым, имело тогда всю свежесть и пикантность новизны.
Поцеловав женщине руку, вы поднимались затем со ступени на ступень исключительно в силу заслуг и без всякого нарушения правил. Надо заметить, что если о мужьях никогда не было речи, то, с другой стороны, официальное возвышение любовника ограничивалось тем, что мы теперь назвали бы сладостью нежнейшей дружбы между лицами разного пола {Воспоминания о жизни Шабанона, написанные им самим. Удары тростью о потолок.}. Но после нескольких месяцев или нескольких лет испытания женщина, будучи совершенно уверена в характере и в скромности мужчины, предоставляла этому мужчине все внешние преимущества и все возможности, которые дает нежнейшая дружба, а при таких условиях дружба эта должна была стать весьма опасной для добродетели.
Когда я говорил о нарушении правил, то имел в виду, что женщина могла иметь нескольких поклонников, но лишь одного на высших степенях. По-видимому, все другие не могли возвыситься значительно над той степенью дружбы, которая давала право целовать у женщины руку и видеть ее каждый день. Все, что до нас сохранилось от этой своеобразной цивилизации, сводится к стихам, и притом еще рифмованным самым причудливым и сложным образом; не надо удивляться, если сведения, получаемые нами из баллад, сочиненных трубадурами, смутны и не отличаются точностью. Был найден даже брачный контракт в стихах. После завоевания 1328 года, имевшего целью искоренить ересь, папы несколько раз призывали сжечь все написанное на народном языке. Итальянское коварство объявило латинский язык единственно достойным столь умных людей. Это была бы очень полезная мера, если бы ее можно было повторить в 1822 году.
Такая публичность и официальность в делах любви на первый взгляд как будто мало подходит к истинной страсти. Если дама говорила своему поклоннику: "Из любви ко мне поезжайте и посетите гроб господен в Иерусалиме; оставайтесь там три года и затем возвращайтесь",- влюбленный тотчас же пускался в путь: промедлив хотя бы мгновение, он покрыл бы себя таким же позором, какой в наши дни навлекает на человека нетвердость в вопросах чести. Язык этих людей обладал чрезвычайными тонкостями, позволявшими выражать самые неуловимые оттенки чувства. Другим признаком того, что эти нравы далеко продвинулись вперед на пути истинной цивилизации, было то, что немедленно по окончании ужасов средневековья и феодализма, когда сила значила все, мы видим, что слабый пол подвергался меньшей тирании, чем та, какой он сейчас подвергается на законном основании: мы видим, что бедные, слабые создания, которые больше всего подвергаются в любви опасности и прелести которых могут скорее увянуть, оказываются вершительницами судеб мужчин, приближающихся к ним. Изгнание на три года в Палестину, переход от цивилизации, исполненной радости, к фанатизму и тяготам лагеря крестоносцев должны были являться великим бременем для всякого, кроме экзальтированного христианина. Что может сделать со своим любовником женщина, подло брошенная им в Париже?
На это можно дать только один ответ: ни одна уважающая себя женщина в Париже не имеет любовника. Как мы видим, благоразумие имеет сейчас более серьезные основания советовать женщинам не предаваться любви-страсти. Но другой вид благоразумия, которого я, конечно, отнюдь не одобряю, не советует ли им мстить за себя посредством любви физической? Своим лицемерием и аскетизмом {Аскетический принцип, согласно Иеремии Бентаму.} мы добились не усиления дани приносимой добродетели - ибо никогда нельзя безнаказанно противоречить природе, а лишь того, что на земле стало меньше счастья и неизмеримо меньше великодушных порывов.
Любовник, который после десятилетней близости покидал свою бедную возлюбленную потому только, что замечал, что ей исполнилось тридцать два года, считался обесчещенным в милом Провансе; ему ничего не оставалось, как только похоронить себя в уединении монастыря. Поэтому человек, даже не то что великодушный, а просто благоразумный, был заинтересован в том, чтобы не притворяться более страстно влюбленным, нежели то было в действительности.
Мы лишь угадываем все это, ибо сохранилось очень мало памятников, содержащих точные сведения...
Приходится судить о совокупности тогдашних нравов по нескольким отдельным фактам. Вы знаете историю поэта, который оскорбил свою даму; после двух лет отчаяния она удостоила наконец ответить на его многочисленные послания и велела сообщить ему, что если он вырвет у себя ноготь, который ей принесут от его имени пятьдесят влюбленных и верных рыцарей, она, может быть, простит его. Поэт поспешил подвергнуть себя этой мучительной операции. Пятьдесят рыцарей, поклонников своих дам, поднесли этот ноготь оскорбленной красавице с величайшей торжественностью. То была столь же внушительная церемония, как вступление принца крови в один из городов королевства. Любовник, облаченный в одежду кающегося, издали следовал за своим ногтем. Дождавшись конца весьма продолжительной церемонии, дама соблаговолила простить его; он был восстановлен во всех правах своего прежнего счастья. История сообщает, что они прожили вместе много счастливых лет. Не подлежит сомнению, что два года печали доказывают истинную страсть и что они могли бы заставить ее зародиться, если бы она раньше уже не существовала в такой же сильной степени.
Двадцать подобных случаев, которые я мог бы привести, свидетельствуют о повсеместном распространении галантности, милой, остроумной и основанной на полной справедливости в отношениях между двумя полами; я говорю - галантности, потому что во все времена любовь-страсть бывает исключением, более любопытным, нежели частым, которому нельзя предписывать какие-либо законы. В Провансе все то, что в любви могло быть рассчитано заранее и подчинено разуму, основано было на справедливости и на равенстве прав обоих полов,- вот чем я больше всего восхищаюсь, ибо это устраняет несчастье, насколько это возможно. Напротив, абсолютная монархия века Людовика XV ввела в моду низость и жестокость в эти отношения {Стоило послушать в Неаполе в 1802 году рассказы милейшего генерала Лакло. Тот, кто не имел этого счастья, может заглянуть в "Частную жизнь маршала Ришелье", девять томов, чрезвычайно занятно написанных.}.
Хотя этот красивый провансальский язык, столь исполненный утонченности и столь стесняемый рифмой {Он зародился в Нарбонне как смесь латыни и арабского языка.}, не был, по всем вероятиям, языком народа, все же нравы высших кругов общества переходили к низам его, которые в тогдашнем Провансе не отличались грубостью, потому что были очень зажиточны. Они переживали медовый месяц цветущей и богатой торговли. Обитатели берегов Средиземного моря сообразили (в IX веке), что заниматься торговлей на этом море, рискуя несколькими судами, менее утомительно и почти столь же приятно, как обирать прохожих на большой дороге под начальством какого-нибудь мелкого феодального сеньера. Немного позже, в X веке, провансальцы узнали от арабов о существовании удовольствий более приятных, чем грабеж, насилие и битвы.
Средиземное море надо рассматривать как главный очаг европейской цивилизации. Счастливые берега этого прекрасного моря с его благодатным климатом сделались еще более цветущими по причине благосостояния обитателей и отсутствия всякой унылой религии или унылого законодательства. Необычайно радостный дух тогдашних провансальцев переварил христианскую религию, нисколько не изменившись от этого.
Мы видим яркую картину сходного действия той же причины в городах Италии, история которых дошла до нас в более полном виде и которые вдобавок были настолько счастливы, что оставили нам Данте, Петрарку и живопись.
Провансальцы не подарили нам великой поэмы, вроде "Божественной комедии", в которой отражаются все особенности нравов эпохи. Мне кажется, что они были менее страстны, но гораздо более жизнерадостны, чем итальянцы. Этим веселым отношением к жизни они обязаны своим соседям, испанским маврам. Любовь вместе с весельем, празднествами и удовольствиями царила в замках счастливого Прованса.
Видели ли вы в Опере финал прекрасной комической оперы Россини? Все на сцене - одно веселье, красота, идеальное великолепие. Мы бесконечно далеки от низких сторон человеческой природы. Опера кончается, занавес падает, зрители расходятся, люстра поднимается кверху, тушат кенкеты. Запах лампового чада заполняет залу, занавес приподнимается до половины, и видишь каких-то грязных оборванцев, которые расхаживают по сцене; они суетятся на ней самым уродливым образом, сменив молодых женщин, за несколько мгновений до того блиставших там своею грацией.
Так же подействовало на Провансальское королевство завоевание Тулузы армией крестоносцев. Любовь, грацию и веселье сменили северные варвары и святой Доминик. Не стану омрачать эти страницы рассказом об ужасах инквизиции, проникнутой в ту пору юным пылом, рассказом, от которого волосы становятся дыбом. Что касается варваров, это были наши отцы; они убивали и опустошали все сплошь; они разрушали - ради простого удовольствия разрушать - то, чего не могли унести с собою; их воспламеняла дикая ярость против всего, что носило какой-нибудь отпечаток цивилизации, к тому же они не понимали ни слова из этого прекрасного южного языка, и бешенство их от этого еще усиливалось. Весьма суеверные и предводительствуемые ужасным святым Домиником, они верили, что попадут на небо, если будут убивать провансальцев. Для тех все было кончено: конец любви, конец веселью, конец поэзии; не прошло и двадцати лет после завоевания (1335), как они сделались почти такими же грубыми варварами, как французы, наши отцы {См. "Состояние военной мощи России", правдивое сочинение генерала сэра Роберта Уильсона.}.
Откуда появилась в этом уголке мира та прелестная форма цивилизации, которая в течение двух веков составляла счастье высших кругов общества? По-видимому, от испанских мавров.
Я приведу в переводе один рассказ из провансальских рукописей; случай, который в нем излагается, произошел около 1180 года, а рассказ был написан около 1250 года {Рукопись эта находится в Laurentiana. Г-н Ренуар воспроизводит ее в т. V своих "Трубадуров", стр. 189. В его тексте немало ошибок; он слишком восхвалял и слишком мало знал трубадуров.}.
Монсеньер Раймонд Русильонский был, как вы знаете, доблестный барон и имел женою мадонну Маргариту, прекраснейшую из женщин, каких только знавали в те времена, одаренную всеми прекрасными качествами, добродетелями и учтивостью. И вот случилось, что Гильем де Кабестань, сын бедного рыцаря из замка Кабестань, прибыл ко двору монсеньера Раймонда Русильонского, предстал перед ним и спросил, не угодно ли ему, чтоб он сделался пажом при его дворе. Монсеньер Раймонд, видя, что Гильем красив и привлекателен, сказал, что он будет желанным гостем, и предложил ему остаться при дворе. Итак, Гильем остался: и так учтиво вел себя, что все от мала до велика его полюбили. И он сумел так отличиться, что монсеньер Раймонд пожелал, чтобы он стал пажом мадонны Маргариты, жены его. Так и было сделано. После этого Гильем постарался отличиться еще больше и словами и делами. Но, как обычно бывает в любовных делах, случилось, что любовь пожелала овладеть мадонной Маргаритой и воспламенила ее мысли. Так угодны были ей поступки Гильема, и слова его, и повадка, что однажды она не могла удержаться и сказала: "Вот что, Гильем, скажи: если бы какая-нибудь женщина сделала вид, что любит тебя, осмелился бы ты полюбить ее?" Гильем, который сообразил, в чем дело, ответил ей вполне откровенно: "Да, конечно, госпожа моя, только бы видимость эта была правдивой". "Клянусь святым Иоанном,- сказала дама,- ты хорошо ответил, как подобает храброму мужчине; но теперь я хочу тебя испытать, сможешь ли ты познать и уразуметь на деле, какая видимость бывает правдива, а какая нет".
Когда Гильем услышал эти слова, он ответил: "Госпожа моя, пусть будет так, как вам угодно".
Он стал задумываться, и любовь тотчас же повела против него войну. И мысли, которые любовь посылает своим слугам, проникли в самую глубину его сердца, и с того времени сделался он слугою любви и стал сочинять маленькие стихотворения, приятные и веселые, и песни, служащие для пляски, и песни, служащие для приятного пения {Он сочинял и слова и мелодии.}, что всем весьма нравилось, а больше всего той, для которой он пел. И вот любовь, которая дарит своим слугам, когда ей заблагорассудится, должную награду, пожелала наградить Гильема. И начала она донимать даму любовными мечтаниями и размышлениями так сильно, что та не знала отдыха ни днем, ни ночью и все время думала о доблести и достоинствах* которые в таком изобилии находились и обитали в Гильеме.
Однажды случилось так, что дама позвала к себе Гильема и сказала ему: "Вот что, Гильем, скажи мне, как ты полагаешь: вид мой правдив или обманчив?" Гильем отвечает: "Мадонна, бог мне свидетель, с того мгновения, как я стал вашим слугою, в сердце мое ни разу не проникла мысль, чтобы вы могли не быть самою лучшею из всех когда-либо живших женщин и самой правдивой на словах и по внешнему виду. Этому я верю и буду верить всю жизнь". И дама ответила: "Гильем, говорю вам, если бог мне поможет, вы никогда не будете мною обмануты, и ваши мысли обо мне не будут тщетны или потрачены напрасно". И она протянула руку и ласково обняла его в комнате, где оба они сидели, и они предались утехам любви {A far all'amore.}; но вскоре наветчики - да поразит их бог своим гневом - начали говорить и толковать об их любви по поводу песен, которые Гильем сочинял, утверждая, что он полюбил госпожу Маргариту, и до тех пор болтали об этом вкривь и вкось, пока дело не дошло до ушей монсеньера Раймонда. Тот был весьма удручен этим и сильно опечалился прежде всего потому, что ему надлежало теперь потерять своего оруженосца, которого он любил, а еще больше из-за позора своей жены.
Однажды случилось, что Гильем отправился на соколиную охоту, сопровождаемый только одним стремянным; и монсеньер Раймонд велел спросить, где он; и слуга ответил, что Гильем поехал на соколиную охоту, а другой прибавил, что он находится в таком-то месте. Тотчас Раймонд прячет под платье оружие, велит привести коня и направляется совсем один к тому месту, где был Гильем. Ехал он до тех пор, пока его не отыскал. Когда Гильем увидел его, то сильно удивился, и тотчас пришли ему зловещие мысли, и он отправился к нему навстречу и сказал:
"Сеньер, добро пожаловать! Почему это вы совсем один?" Монсеньер Раймонд ответил: "Гильем, для того ищу я вас, чтобы развлечься с вами вместе. Вы ничего не поймали?" "Я ничего не поймал, сеньер, ибо ничего не нашел, а кто мало находит, ничего и не ловит, говорит пословица". "Ну, так оставим эту беседу,- сказал монсеньер Раймонд.- И, помня о той верности, которою вы мне обязаны, ответьте правдиво о тех вещах, о которых я хочу спросить вас". "Клянусь богом, сеньер,- сказал Гильем,- если это такая вещь, какую можно сказать, я вам скажу ее". "Я хочу, чтобы без всяких уловок,- сказал монсеньер Раймонд,- вы ответили мне полностью на то, о чем я спрошу вас". "Сеньер, о чем бы вы ни пожелали спросить меня,- сказал Гильем,- я на все отвечу вам правдиво". Тогда монсеньер Раймонд спросил: "Гильем, если бог и святая вера вам дороги, скажите: есть ли у вас возлюбленная, для которой вы поете и к которой вы охвачены любовью?" Гильем ответил: "Сеньер, как бы мог я петь, если бы любовь не нудила меня? Узнайте истину, монсеньер: любовь всего меня держит в своей власти". Раймонд ответил: "Охотно верю, ибо иначе как могли бы вы так хорошо петь? Но я хочу знать, кто ваша дама". "Ах, сеньер, ради господа бога! - сказал Гильем.- Подумайте сами, чего вы от меня требуете. Ведь вы хорошо знаете, что негоже называть имя своей дамы и что Бернарт де Вентадорн сказал:
Разум мне служит для одной вещи:
Никогда еще никто не спрашивал меня о причине моей радости
Без того, чтобы я охотно ему не солгал,
Ибо не кажется мне добрым правилом,
Но скорее безумием и ребячеством,
Чтобы кто-нибудь счастливый в любви
Открыл свое сердце другому человеку.
Разве что только тот может услужить и помочь ему"1.
1 Я даю дословный перевод провансальских стихов, которые привел Гильем.
Монсеньер Раймонд ответил: "Я вам даю слово, что буду служить вам, поскольку это в моей власти". Раймонд так настаивал, что Гильем ему сказал:
"Сеньер, знайте, что я люблю сестру госпожи Маргариты, вашей жены, и думаю, что она тоже меня любит. Теперь, когда вы это знаете, прошу вас помочь мне или по крайней мере не чинить мне помехи". "Вот моя рука и слово,- сказал Раймонд.- Я клянусь вам и обещаю употребить в вашу пользу всю мою власть". Тут он поклялся ему и, поклявшись, сказал: "Я хочу отправиться вместе с вами в ее замок, который близко отсюда". "И я вас очень прошу об этом,- сказал Гильем,- клянусь богом". Итак, они направились к замку Льет. И когда они прибыли в замок, их очень хорошо принял там эн {"Эн" на провансальском языке означает "господин".} Роберт Тарасконский, который был мужем госпожи Агнесы, сестры госпожи Маргариты, и сама госпожа Агнеса. И монсеньер Раймонд взял госпожу Агнесу за руку, отвел ее в опочивальню, и они сели рядом на кровать. И монсеньер Раймонд сказал: "Теперь скажите мне, свояченица, со всею правдивостью, которою вы мне обязаны, любите ли вы кого-нибудь с любовью?" И она сказала: "Да, сеньер". "А кого?" - спросил он. "О, этого я вам не скажу! - ответила она.- О чем это вы толкуете со мной?"
Но он так ее упрашивал, что наконец она сказала, что любит Гильема де Кабестань. Она сказала это потому, что видела Гильема задумчивым и печальным, и хорошо знала, что он любит ее сестру, и потому боялась, что Раймонд замыслит злое против Гильема. Такой ответ доставил Раймонду большую радость. Агнеса все рассказала своему мужу, и тот сказал, что она очень хорошо сделала, и обещал предоставить ей свободу делать и говорить все, что только может спасти Гильема. Агнеса не преминула так поступить. Она позвала Гильема к себе в опочивальню и оставалась с ним наедине столько времени, что Раймонд подумал, что они предаются любовным утехам; и все это было ему приятно, и он начал уже думать, что все, что ему наговорили, было неправдой и что люди болтали это на ветер. Агнеса и Гильем вышли из опочивальни. Подали ужинать, и все поужинали в большом веселье. А после ужина Агнеса велела поставите кровати их обоих около самой ее двери, и Гильем и дама так искусно притворялись, что Раймонд поверил, что Гильем спит с нею.
На другой день они пообедали в замке весьма весело и после обеда уехали, отпущенные с почетом и пышностью, и вернулись в Русильон. И Раймонд, как можно скорее попрощавшись с Гильемом, пошел к своей жене и рассказал обо всем, что видел, о Гильеме и о ее сестре, отчего жена его провела всю ночь в большой печали. И на другое утро она велела позвать Гильема, обошлась с ним плохо и назвала его неверным другом и изменником. А Гильем попросил у нее пощады, как человек, который совсем неповинен в том, в чем его обвиняют, и рассказал обо всем, что произошло, слово в слово. Дама призвала к себе сестру и от нее узнала, что Гильем невиновен. И по этому случаю она приказала, чтобы он сочинил песню, в которой высказал бы, что никогда не любил ни одной женщины, кроме нее и тогда он сочинил песню, в которой говорится:
Сладка мысль,
Которую часто посылает мне любовь...
И когда Раймонд Русильонский услышал песню, которую Гильем сочинил для его жены, он приказал ему явиться на беседу с ним довольно далеко от замка, и отрубил ему голову, и положил ее в охотничью сумку, а сердце он вырезал из его тела и положил его вместе с головой. Он вернулся в замок, приказал изжарить сердце и подать его на стол жене, и заставил ее съесть его, а она не знала, что она ест. Когда она кончила есть, Раймонд встал и сказал жене, что она съела сердце сеньера Гильема де Кабестань, и показал голову, и спросил ее, пришлось ли сердце Гильема ей по вкусу. И она услышала то, что он ей сказал, и увидела голову сеньера Гильема, и узнала ее. Она ему ответила и сказала, что сердце было такое хорошее и вкусное, что никогда никакая пища и никакое питье не заглушит у нее во рту вкуса, который оставило там сердце сеньера Гильема. И сеньер Раймонд кинулся на нее с мечом. Она убежала от него, бросилась с балкона и разбила себе голову.
Стало это известно во всей Каталонии и во всех землях короля Арагонского. Король Альфонс и все бароны этих областей погрузились в великую скорбь и в великую печаль по поводу смерти сеньера Гильема и жены Раймонда, которую он столь мерзким образом умертвил. Они объявили ему войну не на жизнь, а на смерть. После того, когда король Альфонс Арагонский взял замок Раймонда, он велел положить тела Гильема и его дамы в гробницу, воздвигнутую перед входом в церковь города Перпиньяна. Все истинные влюбленные и все истинные возлюбленные молили бога о спасении их душ. Король Арагонский взял в плен Раймонда и держал его в тюрьме, пока тот не умер, а все его имение он отдал родственникам Гильема и той женщины, которая из-за него умерла.
Образцы истинной любви и ее родину надо искать под темным шатром араба-бедуина. Там, как и в некоторых других местах, уединение и прекрасный климат породили благороднейшую из страстей человеческого сердца, ту, которая для своего счастья должна вызвать ответное чувство, не менее сильное, чем она сама.
Для того чтобы любовь могла проявиться со всей своей силой в человеческом сердце, следует, насколько это возможно, установить равенство между обоими любящими. На нашем унылом Западе этого равенства не существует: покинутая женщина несчастна или обесчещена. Под шатром араба клятва верности не может быть нарушена. Презрение и смерть следуют немедленно за этим преступлением.
Щедрость столь священна в глазах этого народа, что разрешается воровать для того, чтобы дарить. Вдобавок опасности подстерегают там человека ежедневно, и вся жизнь проходит, если так можно выразиться, в страстном уединении. Даже сойдясь между собою, арабы говорят мало.
Ничто не меняется у обитателя пустыни: все там вечно и недвижимо. Своеобразные нравы, которые я по своему невежеству могу лишь набросать в общих чертах, существовали, вероятно, во времена Гомера {За девятьсот лет до Рождества Христова.}. Они были описаны в первый раз около 600 года нашей эры, за два столетия до Карла Великого.
Отсюда видно, что именно мы были варварами по сравнению с Востоком, когда отправились тревожить его покой нашими крестовыми походами {В 1095 году.}. Зато всем, что есть благородного в наших нравах, мы обязаны этим походам, а также испанским маврам.
Если бы мы вздумали сравнивать себя с арабами, высокомерие человека прозаического ответило бы сострадательной улыбкой. Наши искусства стоят гораздо выше, наши законы с виду как будто еще выше; но я сомневаюсь, чтобы мы оказались выше арабов в искусстве домашнего счастья: нам всегда недоставало искренности и простоты; а в семейных делах обманщик первый становится несчастным. Для него нет больше спокойной уверенности: всегда неправый, он всегда испытывает боязнь.
На заре возникновения самых древних памятников мы застаем арабов разделенными на большое число независимых племен, кочующих в пустыне. В зависимости от большей или меньшей степени легкости, с какою эти племена могли удовлетворять свои необходимейшие потребности, они обладали более или менее изысканными нравами. Щедрость одинаково царила повсюду, но в зависимости от уровня благосостояния племени она выражалась в даре четверти козленка, необходимой для поддержания жизни, или сотни верблюдов; таков был дар, обусловленный родственными отношениями или обязанностями гостеприимства.
Героический век арабов, тот век, когда эти благородные души блистали, чистые от напыщенного остроумия или чрезмерно утонченных чувств, непосредственно предшествовал Магомету, что соответствует V веку нашей эры, основанию Венеции и царствованию Хлодвига. Покорно прошу наше высокомерие сравнить любовные песни, оставшиеся нам от арабов, и благородные нравы, изображенные в "Тысяче и одной ночи", с отвратительными ужасами, забрызгавшими кровью каждую страницу Григория Турского, историка Хлодвига, или Эгинхарда, историка Карла Великого.
Магомет был пуританин, он хотел изгнать наслаждение, которое никому не причиняет вреда: он убил любовь в странах, которые приняли ислам {Константинопольские нравы. Единственный способ убить любовь-страсть - это помешать всякой кристаллизации, сделав желаемое легко доступным.}; поэтому основанная им религия всегда менее строго соблюдалась в Аравии, своей колыбели, нежели во всех других магометанских странах.
Французы вывезли из Египта четыре фолианта, озаглавленные "Книга песен". Эти фолианты содержат:
1. Жизнеописания поэтов, сочинивших эти песни.
2. Самые песни. Поэт воспевает в них все, что его занимает; он восхваляет своего быстрого скакуна и свой лук, поговорив сперв