name="0">
Вальтер Скотт. Ламмермурская невеста
The Bride of Lammermoor by Sir Walter Scott
Перевод с английского В. А. Тимирязева
Глава I
Тот бедняк, кто малеваньем
Добывает пропитанье,
Всем капризам и желаньям
Должен угождать. Старинная песня
Мало кого посвятил я в свою тайну: мало кто знал о том, что я сочиняю
повести, и, надо полагать, повести эти едва ли увидят свет при жизни их
автора. Но если бы даже их напечатали, я не стал бы стремиться к
известности, digito monstrari [чтобы на меня показывали пальцем (лат.)]. А
если бы я все же лелеял такую опасную надежду, то, признаться, предпочел бы,
подобно искусному кукольнику, разыгрывающему перед зрителями веселую историю
Панча и супруги его Джоан, оставаться за ширмами и, невидимый, наслаждаться
изумлением и сметливостью моей публики. Тогда, быть может, я услышал бы, как
знатоки с похвалою отзываются о сочинениях никому неведомого Питера
Петтисона, а люди чувствительные приходят от них в восторг; я узнал бы, что
молодежь зачитывается моими повестями и что даже старики не обходят их своим
вниманием; что критики спешат приписать их какому-нибудь прославленному
имени, а в литературных кружках и салонах только и разговору, кто и когда
сочинил эти повести. Но вряд ли мне суждено такое счастье при жизни, на
большее же мне, безусловно, нечего рассчитывать.
Я слишком закоснел в своих привычках, слишком мало знаком со светским
обхождением, чтобы притязать или надеяться на почести, воздаваемые моим
знаменитым собратьям по перу. К тому же вряд ли я возвысился бы в
собственном мнении, когда б меня сочли достойным занять на один сезон место
среди знаменитых "львов" нашей великой столицы. Я не сумел бы вскакивать,
поворачиваться к публике, выставляя напоказ все свои прелести, от косматой
гривы до украшенного кисточкой хвоста, "рычать, что твой соловушко", и снова
опускаться па брюхо, как то подобает благовоспитанному питомцу балагана, - и
все это за несчастную чашку кофе и жалкий ломтик хлеба с маслом, не толще
облатки. Я не смог бы переварить грубую лесть, которую в таких случаях
хозяйка дома расточает своему зверинцу, что она делает с таким же усердием,
с каким пичкает леденцами попугаев, чтобы заставить их болтать при гостях. Я
не смог бы ради подобного признания заставить себя ходить на задних лапах и,
не будь у меня иного выбора, предпочел бы, как пленный Самсон, всю жизнь
вертеть жернова, нежели развлекать филистимлянских дам и вельмож, и не из-за
какой-то там неприязни - подлинной или напускной - к нашей аристократии: они
занимают в свете свое место, а я свое, и доведись нам столкнуться, как это
случилось в старинной басне о чугунном и глиняном горшках, то худо пришлось
бы мне. Иное дело эти страницы. Читая их с удовольствием, великие мира сего
не возбудят в душе их автора пустых надежд, а выказав к ним пренебрежение
или хулу, не причинят ему страданий, а между тем при личном общении с теми,
кто трудится для его развлечения, вельможе редко удается избежать того или
другого.
Лучше и мудрее меня эти чувства выражены в словах Овидия, которые я
охотно предпослал бы этим страницам:
Parve, пес invideo, sine me, liber, ibis in urbem.
[Не завидую тебе, книжка-малютка, что без меня ты отправишься в город
(лат.)]
Правда, прославленный изгнанник тут же опровергает эту мысль, но я не
могу с ним согласиться и не разделяю его печали о том, что он не может
собственной персоной сопровождать свою книгу на ярмарку, где торгуют
литературой, роскошью и наслаждениями. И если бы даже не было известно
множества подобных примеров, достаточно одной истории моего бедного друга и
школьного товарища Дика Тинто, чтобы удержать меня от желания искать счастья
в славе, выпадающей на долю тех, кто успешно трудится на ниве искусства.
Называя себя художником, Дик Тинто обычно не забывал упомянуть, что
происходит от древнего рода Тинто из Ланаркшира, а при случае намекал, что в
известной степени роняет-свое достоинство, добывая средства к жизни
карандашом и кистью. Но если только Дик ничего не напутал в своей
родословной, то кой-кому из его предков доводилось падать еще ниже, ибо
добрый его родитель был портным в селении Лангдирдуме, в западной части
Англии, - занятие полезное и, несомненно, честное, но, уж конечно, не
аристократическое. Дик родился под скромной кровлей портного и, вопреки
собственному желанию, с детства был определен учиться этому скромному
ремеслу. Однако старому Тинто не пришлось радоваться победе, одержанной над
врожденными склонностями сына. Старик поступил как школьник, который
пытается заткнуть пальцем фонтан: разъяренная воздвигнутой преградой, струя
вырывается наружу и обдает беднягу с головы до ног тысячами брызг. То же
произошло и с Тинто-старшим. Мало того, что его многообещающий сынок извел
весь мел, упражняясь в рисовании на портняжном столе, он к тому же принялся
малевать карикатуры на самых достойных заказчиков отца- Те возроптали и
заявили, что не станут терпеть, чтобы отец превращал их в уродов, а сын
делал из них посмешище. Видя, что ему грозят позор и разорение, старик
портной покорился судьбе и, вняв мольбам Дика, разрешил ему попытать счастья
на ином поприще, более соответствовавшем его наклонностям.
Как раз в ту пору проживал в Лангдирдуме некий странствующий служитель
муз, занимавшийся своим искусством sub Jove frigido [под холодным небом
(лат.)] и покоривший сердца всех местных мальчишек, в особенности же Дика
Тпнто. В те времена еще не вошло в обычай наводить на все экономию и, в
числе прочих недостойных ограничений, заменять сухой надписью символическое
изображение ремесла, преграждая тем самым художникам дорогу к доселе всегда
открытому и доступному источнику совершенствования и доходов. Тогда еще не
разрешалось писать на оштукатуренной притолоке у входа в трактир или на
вывеске над дверью гостиницы: "Старая сорока" или "Голова сарацина", заменяя
бесстрастными словами живой образ пернатой болтуньи или кривой оскал
страшного турка в тюрбане. В те далекие и простые времена умели уважать
нужды всех сословий и писали трактирные вывески - эти эмблемы веселья - с
таким расчетом, чтобы они были понятны каждому, без различия положения и
звания, не забывая, что иной бедняк, не умеющий сложить и двух слогов, может
любить кружку доброго эля не меньше, чем его грамотеи соседи или даже сам
пастор. Руководствуясь столь либеральными правилами, трактирщики заявляли о
своем промысле красочными символами, и художники если и не жили в роскоши,
то по крайней мере не умирали с голоду.
Итак, Дик Тинто поступил в учение к достойному представителю этой, как
мы говорили, пришедшей в упадок профессии и, как это нередко случается со
многими гениями в этой области, начал писать красками, еще не имея понятия о
том, что такое рисунок. Врожденная наблюдательность вскоре помогла ему
избавиться от ошибок своего учителя и обходиться без его наставлений.
Особенно хорошо Дик рисовал лошадей, которых так любили изображать на
вывесках в шотландских деревнях; прослеживая путь молодого художника,
отрадно видеть, как мало-помалу он научился укорачивать спины и удлинять
ноги этим благородным животным, отчего они становились меньше похожими на
крокодилов и больше - на самих себя. Клеветники, всегда готовые преследовать
талант с рвением, пропорциональным его успехам, распустили слухи, что Дик
однажды изобразил лошадь о пяти ногах вместо четырех. В его оправдание я мог
бы сослаться на то, что художники пользуются свободой создавать любые, даже
необычные и неправильные, сочетания, а поэтому нет ничего недозволенного в
том, чтобы пририсовать излюбленному предмету изображения одну конечность
сверх положенных. Но я свято чту память моего покойного друга, и мне не по
душе столь малообоснованная защита. Я видел вышеупомянутую вывеску, еще и
поныне красующуюся в Лангдирдуме, и готов поклясться, что предмет, который
по ошибке или по недоразумению был принят за пятую ногу, на самом деле есть
не что иное, как хвост, и эта деталь, принимая во внимание позу, в которой
изображено благородное парнокопытное, введена и выполнена с величайшим
искусством и смелостью. Конь поднят на дыбы, и хвост, доходя до земли,
словно образует point d'appui [Точку опоры (франц.)], придавая всей фигуре
устойчивость треножника; не будь этого, осталось бы непонятным, каким
образом всаднику удается удерживать лошадь в таком положении и при этом не
перекувырнуться. По счастью, дерзновенное творение попало в руки человека,
сумевшего оценить его по достоинству, и, когда Дик, поднявшись на новую
ступень совершенства, усомнился, прилично ли ему столь дерзко отступать от
принятых в искусстве правил, и пожелал изъять это юношеское произведение,
предложив взамен владельцу написать его портрет, рассудительный трактирщик
отклонил это любезное предложение, заявив, что всякий раз, когда его эль не
способен развеселить посетителей, им стоит взглянуть на вывеску, чтобы
тотчас прийти в хорошее расположение духа.
Я не ставлю себе здесь целью проследить шаг за шагом, как Дик
совершенствовал свое мастерство и с помощью правил умерял излишнюю пылкость
воображения. Когда он увидел картины своего современника, шотландского
Тенирса, как тогда заслуженно называли Уилки, с его глаз спала пелена. Он
бросил кисть, взялся за мелки и, невзирая на голод и тяжкий труд,
безвестность и неуверенность в завтрашнем дне, продолжал идти по избранному
пути, постигая искусство живописи под руководством учителей, лучших, чем его
первый наставник. Тем не менее первые неумелые опыты гениального художника
(подобно детским стихам Попа, если бы их можно было разыскать) навсегда
останутся дороги друзьям его юности. Так, над дверью маленькой харчевни,
расположенной в глухом переулке в Гэндерклю, сохранились чан и рашпер,
нарисованные Диком Тинто... Но я чувствую, что пора расстаться с этой темой,
ибо я могу говорить о моем друге бесконечно.
Живя в нужде и ведя постоянную борьбу за существование, художник
прибегнул к средству, обычному среди его собратьев по кисти: не будучи в
силах обложить данью вкус и щедрость, он принялся взимать ее с людского
тщеславия - одним словом, пустился писать портреты. И вот после того как
многие годы мы ничего не знали друг о друге, в ту пору, когда Дик достиг уже
значительных успехов и, высоко поднявшись над первоначальными своими опытами
- трактирными вывесками, - не выносил даже намека на них, мы снова
встретились в селении Гэндерклю, где я занимал нынешнюю свою должность, а
Дик изготовлял копии с человеческих лиц, созданных всевышним по собственному
образу и подобию, и брал по гинее за штуку. Это было, конечно, жалкое
вознаграждение, но на первых порах его с избытком хватало, чтобы
удовлетворить скромные потребности моего друга: Дик занял номер в гостинице
"Уоллес" и, отпуская дерзкие шутки на счет ее обитателей, а порою, не щадя
даже самого хозяина, мирно жил, пользуясь уважением, равно как и услугами
горничной, конюха и трактирного слуги.
Эти безмятежные дни были слишком хороши, чтобы длиться долго. Как
только его милость лэрд Гэндерклю с супругою и тремя дочерьми, пастор,
акцизный, мой достойный покровитель мистер Джедедия Клейшботэм и несколько
богатых арендаторов и фермеров обеспечили себе бессмертие с помощью кисти
Тинто, заказы почти совсем прекратились; что же до крестьян, которых
тщеславие изредка приводило в мастерскую художника, то из их мозолистых рук
обычно не удавалось вырвать больше кроны.
И все же, хотя горизонт заволокло тучами, буря пока еще не разразилась.
Владелец гостиницы обходился по-христиански с постояльцем, исправно
вносившим плату, покуда водились деньги. Внезапное . же появление в парадной
зале семейного портрета во вкусе Рубенса, на котором сам хозяин красовался
рядом с женой и дочерьми, свидетельствовало о том, что Дик нашел все же
способ обменивать плоды искусства на необходимые средства к жизни.
Нет, однако, ничего ненадежнее источников такого рода. Теперь уже Дик,
в свою очередь, сделался мишеныо для насмешек хозяина, не смея при этом
защищаться или платить ему тем же: мольберт был снесен на чердак, где его
даже невозможно было поставить как следует, а сам Тинто перестал посещать
еженедельные собрания в трактире, на которых прежде бывал душою общества.
В конце концов друзья Дика Тинто стали опасаться, как бы он не
уподобился животному, известному под названием ленивец, которое, истребив
начисто все листья па приютившем его дереве, сваливается на землю и подыхает
от голода. Я даже взял на себя смелость намекнуть Дику на грозящую ему
опасность, советуя покинуть гостеприимные пределы, истощенные им дотла,
чтобы использовать бесценный свой талант в каком-нибудь другом место.
- Существует одно обстоятельство, мешающее мне уехать отсюда, -
печально сказал мой друг, пожимая мне руку.
- Неоплаченный счет? - спросил я с искренним участием. - Если мои
скромные средства смогут выручить тебя из беды...
- Нет, нет, - поспешил прервать меня благородный юноша, - клянусь душою
сэра Джошуа, я не стану перекладывать на плечи друга бремя собственных
неудач. У меня есть средство возвратить себе свободу; лучше уж выбраться
через сточную трубу, чем оставаться в тюрьме.
Я так и не понял, что имел в виду мой приятель. Муза живописи,
по-видимому, обманула его ожидания. 'Какую же другую богиню собирался он
призвать себе на помощь?
Это оставалось для меня тайной. Мы расстались, так и не объяснившись
друг с другом, и увиделись только три дня спустя на прощальной трапезе,
которую хозяин устроил для Дика по случаю его отъезда в Эдинбург.
Я застал Тинто в превосходном расположении духа: он насвистывал,
укладывая в котомку краски, кисти, палитру и чистую рубашку. Внизу, в зале,
нас ожидали холодная говядина и две кружки отличного портера, из чего я
заключил, что Дик уезжает, не нарушив доброго согласия с хозяином.
Признаться, любопытство мое было сильно возбуждено, и мне не терпелось
узнать, каким образом дела моего друга так внезапно поправились. Я не мог
заподозрить Дика в сообщничестве с дьяволом и терялся в догадках.
Он заметил мое нетерпение и, взяв за руку, сказал:
- Друг мой, я охотно скрыл бы даже от тебя унижение, через которое мне
пришлось пройти, чтобы иметь возможность пристойно распрощаться с Гэндерклю.
Но к чему пытаться скрыть то, что все равно обнаружится само собой! Все
селение, весь приход, весь свет скоро увидят, на что толкнула бедность
Ричарда Тинто.
Внезапная догадка вдруг осенила меня - я заметил, что в это памятное
утро хозяин разгуливал по гостинице в совершенно новых бархатных панталонах,
сменивших старые, заношенные штаны.
- Как! Ты снизошел до отцовского ремесла! - воскликнул я и, сложив
щепотью пальцы правой руки, быстро провел ею от бедра к плечу, словно делая
наметку. - Ты взялся за иглу? Эх, Дик!
В ответ на это нелепое предположение Дик только нахмурился и фыркнул,
что означало у него крайнее возмущение, а пройдя со мной в другую комнату,
указал на прислоненное к стене изображение величественной головы сэра
Уильяма Уоллеса, столь же страшной, как в тот момент, когда ее сняли с плеч
по приказу вероломного Эдуарда. Картина была написана на толстой доске,
увенчанной железной скобой, и, по-видимому, предназначалась в качестве
вывески.
- Вот, друг мой, - сказал Тинто. - Вот слава Шотландии и мой позор.
Или, вернее, позор тех, кто вместо того, чтобы поощрять художников, помогая
им служить искусству, толкает их на подобные недостойные и низкие поделки.
Я старался успокоить моего обиженного и возмущенного друга. Я напомнил
ему, что не следует уподобляться
оленю из известной басни, презирая талант, который вывел его из
затруднения, тогда как другие его высокие качества портретиста и пейзажиста
оказались бессильны ему помочь. Я особенно хвалил исполнение, равно как и
замысел картины, уверяя, что он не только не покроет себя позором,
представив на всеобщее обозрение столь совершенный образец таланта, но,
напротив, приумножит свою славу.
- Ты прав, друг мой, ты бесконечно прав, - ответил Дик, обращая на меня
восторженно горящий взгляд. - Зачем мне стыдиться звания... звания... (он
искал нужное слово) уличного живописца. Разве Хогарт не изобразил себя в
таком виде на одной из лучших своих гравюр? Доменикино или, возможно, кто-то
другой - в былые времена, Морленд - в наши дни не гнушались работать в этом
жанре. Где это сказано, что только богатые и знатные должны наслаждаться
произведениями искусства, тогда как они рассчитаны на все классы без
изъятия. Статуи выставляют под открытым небом, так почему же, показывая свои
шедевры, Живопись должна быть скареднее своей сестры Скульптуры? Однако,
дорогой мой, нам пора прощаться! Сейчас придет плотник, чтобы повесить
эту... эту эмблему, а, право, несмотря на все мои рассуждения и твои
утешающие речи, я предпочел бы расстаться с Гэндерклю до того, как
произойдет это событие.
Мы отведали угощения, предложенного нам добросердечным хозяином, и я
пошел проводить Дика по дороге в Эдинбург. Мы простились в миле от селения в
ту самую минуту, когда раздалось радостное "ура", - это мальчишки
приветствовали водружение новой вывески с изображением головы Уоллеса. Дик
Тинто прибавил шагу, чтобы скорее уйти подальше от веселых криков, - ни
прежнее ремесло, ни недавние рассуждения не могли примирить его с ролью
живописца, малюющего вывески.
В Эдинбурге талант Дика был замечен и оценен по заслугам. Несколько
прославленных знатоков искусства удостоили его своими советами и
приглашением на обед. Но господа эти оказались более щедрыми на советы, чем
на деньги; по мнению же Дика, последние принесли бы ему больше пользы,
нежели первые. Поэтому он избрал путь на Лондон, эту всемирную ярмарку
талантов, где, однако же, всегда больше товару, чем покупателей.
Дик, за которым всерьез признавали недюжинные способности к живописи и
чье самолюбие и сангвинический характер не позволяли ему усомниться в
конечном успехе, ринулся в толпу тех, кто толкается и дерется из-за славы и
чинов. Одних ему удавалось отпихнуть, другие отталкивали его. Наконец
благодаря своему упорству он добился некоторой известности; писал картины на
приз Общества, выставлялся в Соммерсет-хаузе и осыпал проклятиями
учредительный комитет, но так и не одержал победы на избранном поприще, на
котором сражался с таким бесстрашием. В изящных искусствах не существует
середины между блистательным успехом и полным провалом, а так как рвение и
усердие не помогли Дику обеспечить себе славу, он подвергся всем тем
несчастьям, кон выпадают на долю безвестности. Некоторое время ему
покровительствовали два-три знатока, почитавшие за доблесть слыть
оригиналами и во всем идти наперекор мнению света, но вскоре художник
наскучил им, и они бросили его, как балованное дитя бросает игрушку. Тогда
злосчастье привязалось к нему и уже не отпускало его, сведя преждевременно в
могилу. Смерть избавила Тинто от мрачной конуры, где он жил на
Суоллоу-стрит, преследуемый дома за долги хозяйкой и подстерегаемый на улице
судебными приставами. "Морнинг пост" уделила его памяти четверть столбца,
великодушно заявив, что в манере живописца угадывался немалый талант, хотя в
картинах его не было законченности. Тут же сообщалось, что известный
торговец гравюрами мистер Варниш, располагая несколькими рисунками и
эскизами Ричарда Тинто, эсквайра, приглашает знатных господ и других
джентльменов, желающих пополнить свои собрания современной живописи,
незамедлительно ознакомиться с ними. Так кончил свою жизнь Дик Тинто:
прискорбное доказательство той непреложной истины, что искусство не терпит
посредственности и что тому, кто не может вскарабкаться на вершину лестницы,
уж лучше не ставить ногу даже на первую ступеньку.
Мне дороги воспоминания о Тинто, особенно же о наших беседах, в которых
мы чаще всего обращались к предметам моих настоящих занятий. Дик радовался
моим успехам и предлагал выпустить роскошное иллюстрированое издание с
заставками, виньетками и culs de lampe [Концовками (франц.)], выполненными
его рукой, движимой дружескими чувствами к автору и любовью к родному краю.
Он даже уговорил одного старого калеку, сержанта, позировать ему для
Босуэла, сержанта лейб-гвардии Карла II, и стал писать гэндерклюского
звонаря для портрета Дэвида Динса. Однако, предлагая объединить паши усилия,
Дик высказал мне множество замечаний, примешивая немалую дозу здравой
критики к тем похвалам, которые мои сочинения нередко имели счастье снискать
у читателя.
- Твои герои, любезный Петтисон, - говорил он, - слишком пустозвонят.
Они слишком много трещат. (Изящные выражения, заимствованные Диком из
лексикона странствующей труппы, для которой он писал декорации.) У тебя
целые страницы заполнены болтовней и всякими диалогами.
- Один древний филосооф любил повторять: "Говори, дабы я мог познать
тебя", - возразил я, - и, мне кажется, нет более верного и сильного средства
представить действующих лиц читателю, чем диалог, в котором каждый герой
раскрывает присущие ему черты.
- Совершенно несправедливая мысль! - воскликнул Тинто. - Она столь же
ненавистна мне, как пустая фляга. Я допускаю, что разговоры имеют какую-то
ценность при общении людей между собой, и вовсе не придерживаюсь теории
пифагорейского пьяницы, утверждавшего, что болтать за бутылкой - только
портить добрую беседу. Но я не могу согласиться с тем, что писатель, желая
убедить публику в правдивости изображаемого им события, передает его с
помощью диалога. Напротив, я убежден, что большинство твоих читателей - если
повести эти когда-нибудь увидят свет - признает вместе со мной, что ты
нередко заполняешь целую страницу разговорами в тех случаях, где хватило бы
и двух слов; а между тем, изобразив точно и в должных красках позы, манеры и
само событие, ты сохранил бы все ценное и избежал бы при этом бесконечных
"он сказал", "она сказала", которыми пестрят твои произведения.
- Ты забываешь о различии, существующем между пером и кистью, - сказал
я. - Живопись, это безмятежное и безмолвное искусство, как назвал ее один из
лучших современных поэтов, по необходимости обращается к зрению, не
располагая средствами взывать к слуху; поэзия же и все прочие родственные ей
виды словесности вынуждены взывать к слуху, дабы вызвать интерес, который не
могут пробудить с помощью зрения.
Мне не удалось поколебать мнение Тинто этими доводами, построенными,
как он заявил, на ложной посылке.
- Для сочинителя романов, - заявил он, - описание - все равно что
рисунок и колорит для живописца. Слова - те же краски, и если писатель
употребляет их со знанием дела, то нет такой сцепы, которой он не мог бы
вызвать перед мысленным взором читателя с той же яркостью, с какой живописец
представляет ее глазам зрителя на гравировальной доске или холсте. И тут и
там одни и те же законы; чрезмерное же увлечение диалогом, этой многословной
и утомительной формой, привело к смешению художественного повествования с
драмой - совершенно иным видом литературного сочинения, в котором диалог
действительно является основой, ибо, за исключением реплик, решительно все -
костюмы, лица, движения актеров - обращено здесь к зрению. Нет ничего
скучнее, чем длинный роман, написанный в форме драмы, - продолжал Дик, - и
всякий раз, когда ты прерываешь повествование длинными разговорами,
приближая его к этому жанру, оно становится холодным и неестественным; ты же
утрачиваешь способность привлекать внимание читателя и возбуждать его
воображение, что во всех иных случаях, мне кажется, тебе вполне удается.
Я поклонился в благодарность за комплимент, сказанный, очевидно, с
единственной целью - позолотить пилюлю, и тотчас изъявил готовность написать
- во всяком случае, попытаться - роман в стиле, более согласном с
вышеозначенными правилами, где герои будут действовать больше, а говорить
меньше, чем во всех предыдущих моих произведениях. Дик одобрительно кивнул и
прибавил покровительственным тоном, что в награду за послушание подарит моей
музе сюжет, которым в свое время заинтересовался, имея в виду собственное
искусство.
- Если верить преданию, - сказал он, - эта история действительно имела
место; однако с тех пор прошло уже более ста лет, и разумно усомниться в
точности всех подробностей.
С этими словами Тинто полистал кипу набросков и извлек оттуда рисунок;
это был эскиз, как он пояснил, к будущей картине, размером четырнадцать
футов на восемь. Этот эскиз, выражаясь языком художников, весьма искусно
выполненный, изображал старинный зал, отделанный и обставленный, как бы мы
сказали нынче, во вкусе елизаветинской эпохи. Свет, проникавший в комнату
через верхнюю половину высокого окна, падал на молодую девушку необычайной
красоты; она словно застыла в безмолвном отчаянии, ожидая исхода спора между
двумя другими лицами - молодым человеком в ван-дейковском костюме времен
Карла I и женщиной, которая, судя по возрасту и сходству черт, была ее
матерью. Молодой человек с видом уязвленной гордости - о ней говорили его
откинутая голова и вытянутая вперед рука-не столько просил, сколько требовал
чего-то принадлежащего ему по праву у старшей женщины, которая слушала его с
явным неудовольствием и нетерпением.
Тинто показал мне этот эскиз с видом тайного торжества: он смотрел на
него с таким наслаждением, с каким любящий родитель взирает на
многообещающего сына, предвкушая, какое высокое место займет его чадо в
свете и как прославит оно имя отца. Сначала он подержал рисунок в вытянутой
руке, затем поднес его ближе, поставил на ларец, закрыл нижние ставни, так
как верхний свет казался ему более выгодным, отступил на несколько шагов
(при этом он заставил меня отойти вместе с ним), заслонил ладонью глаза,
словно желая сосредоточиться на любимом предмете и, наконец, испортив
детскую тетрадку, скрутил из нее трубку на манер тех, какими пользуются
любители живописи. Как видно, степень моего восторга не соответствовала его
ожиданиям.
- Мистер Петтисон, - с живостью воскликнул он, - я всегда думал, что у
тебя есть глаза!
На это я заявил, что природа не обошла меня, наделив зрением достаточно
острым.
- Не нахожу, - сказал Дик. - Клянусь честью, ты, должно быть, родился
слепым, если не сумел с первого взгляда понять сюжет и смысл этого эскиза. Я
не собираюсь хвалить свою работу, предоставляя это другим. Я вижу свои
недостатки; рисунок и колорит, я сознаю это, еще далеки от совершенства,
хотя надеюсь, что они станут лучше с годами, которые я намерен провести в
занятиях живописью. Но композиция, позы, выражение лиц - разве они не
рассказывают целую историю каждому, кто только глянет на этот эскиз. Если
мне удастся написать мою картину, не обеднив первоначального замысла, имя
Тинто уже не будет скрыто за туманом зависти и клеветы.
- Мне очень нравится твой эскиз, - заметил я, - но, не зная сюжета, я
не могу оценить его в полной мере: я должен знать, о чем здесь идет речь.
- Вот это-то и сердит меня, - сказал Дик. - Ты так привык к этим
медленно наслаивающимся, серым деталям, что утратил способность мгновенного
и яркого восприятия; а только оно, словно молния озаряя разум, помогает нам
при виде картины, выразительно и точно запечатлевшей какое-то мгновение из
жизни героев, догадаться по их позам и лицам не только об их прошлом и
настоящем, но и, приподняв завесу будущего, об уготованной им судьбе.
- В таком случае, - ответил я, - живопись превзошла обезьянку
знаменитого Хинеса де Пасамонта: его зверек не пробовал совать свой нос
дальше прошлого и настоящего... Более того - живопись превосходит саму
Природу, из которой черпает сюжеты, ибо смею тебя уверить, любезный Дик,
что, получи я возможность заглянуть в этот елизаветинский зал и узреть
воочию представленных тобою людей, я бы ни на йоту не продвинулся в
понимании их истории и уразумел бы ее не больше, чем теперь, когда смотрю на
твой эскиз. Правда, судя по томному взгляду юной особы и той тщательности, с
какой ты выписал стройную ногу молодого человека, я могу предположить, что
дело идет о любви.
- И ты воистину решаешься пойти на такое смелое предположение? -
усмехнулся Дик. - А страстность, с какою этот пылающий гневом юноша
отстаивает свои права, покорное, безмолвное отчаяние молодой женщины,
мрачный вид старшей особы, чей взгляд хотя и говорит, что она чувствует себя
неправой, вместе с тем выражает непоколебимую решимость не отступать от раз
принятого пути...
- Если лицо этой леди выражает все эти чувства, любезный Тинто, -
прервал я художника, - то твоя кисть перещеголяла драматический талант
мистера Пуфа из "Критика", который кратко передал сложнейшую фразу
выразительным покачиванием головы лорда Берли.
- Любезный друг Питер, - ответил мне на это Тинто, - ты, как видно,
неисправим; тем не менее я снисходительно отнесусь к твоей тупости и не
стану лишать тебя удовольствия понять мою картину, а заодно и приобрести
тему для твоего пера. Да будет тебе известно, что прошлым летом, когда я
писал этюды в Восточном Лотиане и Берикшире, я не удержался от соблазна
посетить Ламмермурские горы, где, по рассказам, сохранились некоторые
памятники старины. Особенно большое впечатление произвели на меня развалины
древнего замка, где некогда находился этот, как ты назвал его,
елизаветинский зал. Я остановился на несколько дней в соседнем селении, у
женщины, превосходно знавшей историю замка и все происходившие там события.
Одно из них показалось мне настолько интересным и необычайным, что мною
овладело сразу два желания: написать древние развалины на фоне гор и
запечатлеть поразившее меня событие, о котором поведала мне старая
крестьянка, на большом историческом полотне. Вот мои записи. - И с этими
словами Дик протянул мне сложенные в пачку листы, на которых среди карикатур
и эскизов башен, мельниц, старинных фронтонов и голубятен виднелись строчки,
набросанные то карандашом, то пером.
Я принялся, как умел, разбирать рукопись, стараясь добраться до сути,
и, почерпнув из нее историю, которую нынче предлагаю моим читателям,
попытался, следуя, хотя и не вполне, совету моего друга Тинто, облечь ее в
повествовательную, а не в драматическую форму. Все же моя любовь к диалогу
иногда брала верх, и тогда мои герои, как и множество им подобных в нашем
болтливом мире, больше говорят, нежели действуют.
Глава II
Все ж, лорды, мы не завершили дела,
И недостаточно, что враг бежал,
Оправиться такой способен недруг. "Генрих VI", ч. II
В узком горном ущелье, что начинается от плодородной равнины Восточного
Лотиана, возвышался некогда замок Рэвенсвуд, от которого ныне остались одни
лишь развалины. Исконными его владельцами были могущественные и воинственные
бароны, носившие то же имя, имя Рэвенсвудов. Они вели свою родословную с
древнейших времен и находились в родственных связях с Дугласами, Юмами,
Суинтонами, Геями и другими влиятельными и знатными родами Шотландии.
История Рэвенсвудов тесно переплеталась с историей самой Шотландии - об их
славных подвигах рассказано в ее летописях. Господствуя над горным проходом,
соединившим Лотиан с графством Берик или Мере, как называют юго-восточную
провинцию Шотландии, замок Рэвенсвуд играл важную роль во время иноземных
войн или междоусобных распрей; он не раз подвергался яростным атакам и с
упорством выдерживал жестокие осады; естественно, что те, кому он
принадлежал, занимали видное место в истории Шотландии. Но ничто не вечно в
этом мире, и знаменитый род Рэвенсвудов испытал на себе превратности судьбы:
во второй половине XVII века он пришел в упадок. Незадолго до революции
последний из владельцев Рэвепсвудского замка был вынужден расстаться с
древней цитаделыо своих предков и поселиться в уединенной башне на пустынном
берегу бурного Северного моря, между мысом Сент-Эбс Хед и деревней Эймуг.
Вокруг его нового жилища простирались заброшенные пастбища, составлявшие
ныне все его достояние.
Лорд Рэвенсвуд, наследник этого обнищавшего рода, не желал примириться
со своим новым положением. В междоусобной войне 1689 года он примкнул к
побежденной стороне; его обвинили и государственной измене и хотя ему
оставили жизнь и имущество, но лишили титула, так что лордом называли его
теперь только из любезности.
Однако, утратив титул и состояние предков, Аллан Рэвенсвуд унаследовал
их гордость и буйный нрав, а так как он считал виновником падения своего
рода некоего сэра Уильяма Эштона, купившего замок Рэвенсвуд со всеми
принадлежавшими к нему угодьями, которые теперь отошли от прежнего
владельца, то и питал к нему лютую ненависть. Сэр Эштон происходил из рода
менее древнего, чем лорд Рэвенсвуд, и приобрел богатство, равно как и
политическое значение, во время междоусобной войны. Получив юридическое
образование, он достиг высоких государственных должностей и слыл за
человека, умеющего ловить рыбу в мутных водах государства, раздираемого
борьбой партий и управляемого наместниками; действительно, в этой разоренной
стране он необычайно искусно нажил огромное состояние и, зная цену
богатству, а также различные способы приумножения его, ловко пользовался ими
для увеличения своего могущества и влияния.
Одаренный подобными качествами и способностями, этот человек был
опасным противником для неистового и безрассудного Рэвенсвуда. Имел ли
Рэвенсвуд действительные основания для той ненависти, которую питал к новому
хозяину своего родового замка, - это никому доподлинно не было известно.
Одни говорили, что эта вражда не имела другой причины, кроме мстительного и
злобного характера лорда Рэвенсвуда, который не мог спокойно видеть земли и
замок своих предков в чужих руках, хотя они и попали в них в результате
честной и законной продажи; но большая часть соседей, всегда склонных
льстить сильным мира сего в глаза и осуждать их за глаза, придерживалась
иного мнения. Они говорили, что лорд-хранитель печати (ибо сэр Уильям Эштон
достиг уже этой высокой должности) перед тем, как приобрести замок
Рэвенсвуд, имел с его бывшим владельцем какие-то денежные дела; и тут же,
как бы невзначай и отнюдь ничего не утверждая, спрашивали, которая же из
двух тяжущихся сторон обладала большим преимуществом, чтобы решить в свою
пользу денежные споры, возникшие в результате этих сложных дел: сэр Эштон,
хладнокровный адвокат и искусный политик, или горячий, необузданный,
опрометчивый Рэвенсвуд, которого тот вовлек во все эти тяжбы и ловко
расставленные силки?
Положение общественных дел в Шотландии давало пищу для таких
подозрений. "В те дни не было царя у Израиля". С той поры как Иаков VI
покинул Шотландию, чтобы принять более богатую и более могущественную корону
Англии, шотландская аристократия разделилась на враждебные партии, сменявшие
друг друга у власти в зависимости от того, как им удавались их происки при
Сент-Джеймском дворе. Бедствия, происходившие от этой системы правления,
походили на несчастья, выпавшие на долю ирландских крестьян, арендующих
земли в поместьях, владельцы которых не живут в Ирландии. В стране не было
верховной власти, общие интересы которой совпадали бы с интересами народа и
к которой те, кого притесняли местные тираны, могли бы обращаться за
милостью или правосудием. Каким бы бездеятельным или эгоистичным ни был
монарх, как бы ни стремился он к самовластию, все же в свободной стране его
собственные интересы так тесно переплетаются с интересами его подданных, а
вредные последствия от злоупотреблений столь очевидны для него же самого,
что здравый смысл побуждает его заботиться о равном для всех правосудии и
упрочении престола на основах справедливости. Поэтому даже государи,
прослывшие узурпаторами и тиранами, оказывались ревностными защитниками
правосудия во всех случаях, не ущемлявших их собственных интересов и
могущества.
Совсем иначе обстоит дело, когда верховная власть оказывается в руках
предводителя одной из аристократических партий, состязающегося с вождем
враждебной клики в погоне за славой. Он должен употребить свое
непродолжительное и весьма шаткое правление на то, чтобы наградить
приверженцев, упрочить свое влияние и расправиться с врагами. Даже
Абу-Хасан, самый бескорыстный из всех наместников, во время своего
однодневного халифатства не забыл послать домой тысячу золотых; шотландские
же правители каждый раз, когда благодаря могуществу той или иной партии они
захватывали власть, охотно прибегали к тому же средству, дабы вознаградить
самих себя.
Особенно позорным пристрастием отличались суды. Едва ли существовало
хотя бы одно мало-мальски значительное дело, в котором судьи не проявляли бы
самого откровенного лицеприятия. Они так мало способны были устоять перед
искушением, что в те времена даже сложилась поговорка, столь же
распространенная, сколь и постыдная; "Скажи мне, кто жалуется, и я приведу
соответствующий закон". Один вид подкупа вел к другому, еще более
непристойному и гнусному. Судья, употреблявший свои священные обязанности
сегодня для того, чтобы помочь приятелю, а завтра - чтобы погубить врага,
руководствовавшийся при вынесении приговора родственными отношениями и
политическими симпатиями, не мог не возбуждать подозрения в пристрастии, и
потому естественно было предполагать, что кошелек богатого не раз
перетягивал на свою сторону чашу весов правосудия. Мелкие слуги Фемиды брали
взятки без зазрения совести. С целью повлиять на приговор судьям посылали
серебряную утварь и мешки с деньгами; по словам одного современника, "пол
судебной камеры был выложен взятками", и никто даже не думал это скрывать.
В подобных обстоятельствах имелись все основания считать, что сэр
Уильям Эштон, государственный деятель, весьма опытный в вопросах
судопроизводства, да к тому же еще влиятельный член победившей партии, сумел
употребить свое положение, чтобы возобладать над менее искусным и удачливым
противником. Но если даже предположить, что щепетильная совесть
лорда-хранителя не позволила ему воспользоваться этими преимуществами, то
можно не сомневаться, что леди Эштон всячески разжигала его честолюбие и
стремление приумножить свои богатства, точно так же, как некогда
властолюбивая супруга поддерживала Макбета в его преступных замыслах.
Леди Эштон принадлежала к семейству более знатному, чем ее повелитель,
- обстоятельство, которое она не преминула использовать как могла лучше,
стремясь поддержать и увеличить влияние мужа на других и, как уверяли, хотя,
возможно, и несправедливо, собственное влияние на него. В молодости она была
красавицей, и ее осанка все еще поражала горделивым достоинством и величием.
Природа одарила ее большими способностями и сильными страстями, а опыт
научил пользоваться первыми и скрывать, если не сдерживать, последние. Она
строго и непреклонно соблюдала все требования набожности, по крайней мере
внешне, и радушно, даже с чрезмерной пышностью, принимала гостей; ее манеры,
согласно обычаям того времени, были изысканны и величественны, как того
требовали правила этикета; ее репутация была безупречна. Тем не менее,
несмотря на все эти достоинства, способные внушить уважение, редко кто
отзывался о леди Эштон с любовью или симпатией. Все ее поступки слишком явно
диктовались соображениями выгоды - интересами ее семьи или личными ее
интересами, - а показной добротой трудно обмануть проницательное, к тому же
враждебно настроенное общество. А так как за всеми любезностями и
комплиментами леди Эштон, словно ястреб, который, высоко кружась в воздухе,
не теряет из виду намеченной жертвы, никогда не забывала о поставленной
цели, то люди, равные ей по положению, относились к ее ласкам настороженно и
подозрительно, а те, кто был ниже ее, кроме того, испытывали перед нею еще и
страх; это было ей на руку в том отношении, что заставляло всех
незамедлительно исполнять ее желания и беспрекословно повиноваться ее
приказаниям; но в то же время вредило ей, ибо подобные чувства не уживаются
с любовью или уважением.
Поговаривали даже, что муж леди Эштон, столь многим обязанный талантам
и ловкости своей супруги, смотрел на нее скорее с почтительным
благоговением, нежели с нежной привязанностью; по мнению многих, у него не
раз являлась мысль, что домашнее рабство, которым он заплатил за успех в
свете, несоразмерно дорогая цена. Впрочем, все это были лишь пустые
подозрения, с уверенностью же никто ничего не мог бы сказать, ибо леди Эштон
дорожила честью мужа не менее, чем своей собственной, и, отлично понимая,
как много он потеряет в глазах общества, если будет казаться, что он
находится в подчинении у жены, при каждом удобном случае приводила его
мнения как непогрешимые, постоянно ссылалась на его вкус и слушала его речи
с тем уважением, с каким почтительная жена обязана внимать мужу, обладающему
столь несравненными достоинствами и занимающему столь высокое положение в
свете. Но во всем этом было что-то показное и фальшивое; и от тех, кто
внимательно и, быть может, не без злорадства наблюдал за этой четой, не
могло укрыться, что леди Эштон, отличаясь более твердым характером, более
высоким происхождением и более неутолимой жаждой славы, относилась к мужу с
некоторым презрением, тогда как он питал к ней скорее зависть и страх,
нежели любовь и уважение"
Впрочем, в главном цели и желания сэра Уильяма Эштона и его супруги
обычно совпадали, а потому они всегда действовали согласованно; внешне они
всегда оказывали друг другу глубокое почтение, прекрасно зная, что без этого
нельзя рассчитывать на уважение других.
Небо благословило их союз несколькими детьми, из которых в живых
осталось только трое. Старший сын в то время путешествовал по континенту;
дочь, которой недавно минуло семнадцать лет, и младший сын, тремя годами
моложе сестры, жили с родителями в Эдинбурге во время сессии шотландского
парламента и Тайного совета, остальные же месяцы семья проводила в
готическом замке Рэвенсвуд, который сэр Уильям значительно расширил и
изменил в стиле XVII столетия.
Аллан лорд Рэвенсвуд, прежний владелец этого древнего замка и
прилежащих к нему обширных угодий, в течение нескольких лет тщетно пытался
продолжить борьбу со своим преемником, цепляясь за различные спорные
вопросы, возникшие в результате прежних запутанных тяжб; но все они один за
другим были решены в пользу богатого и влиятельного лорда - хранителя
печати. Смерть прекратила наконец их нескончаемые распри, призвав лорда
Рэвенсвуда на высший суд. Нить его тревожной жизни внезапно прервалась во
время припадка страшного, но бессильного гнева, вызванного известием о том,
что еще один процесс, затеянный скорее ради отвлеченной справедливости,
нежели ради дела, - последний процесс против могущественного врага - был им
проигран. Молодой Рэвенсвуд присутствовал при последних минутах отца и
слышал проклятия, которыми умирающий осыпал своего противника, как бы
завещая сыну отплатить злом за зло. К несчастью, последующие события еще
усилили в юноше жажду мсти - чувство, которое в течение долгого времени
оставалось одним из худших пороков шотландцев.
В раннее ноябрьское утро, когда скалы, нависшие над морем, были окутаны
густым туманом, ворота в древней, полуразвалившейся башне, где лорд
Рэвенсвуд провел последние тяжкие годы своей жизни, отворились и пропустили
его бренные останки, направлявшиеся к жилищу еще более мрачному и
уединенному. Пышность, которую в продолжение многих лет уже не знавал
покойный, вновь окружила его перед тем, как он был предан забвению.
Многочисленные флаги с гербами и девизами старинного рода Рэвенсвудов и
близких ему родов развевались над погребальным шествием, выходившим из-под
низких сводов башенных ворот. Знатнейшие дворяне страны, облаченные в
глубокий траур, ехали длинной кавалькадой, сдерживая поступь резвых коней.
Трубы, украшенные черным крепом, издавали протяжные печальные звуки, и под
эту грустную музыку провожавшие медленно двигались вперед. Многочисленная
толпа менее знатных соседей и слуг замыкала шествие, и в то время как голова
процессии достигла часовни, где предстояло покоиться телу Аллана Рэвенсвуда,
последние ряды ее еще не вышли из ворот.
Вопреки обычаям и даже законам того времени, процессию ожидал священ