хорошим домом, выстроил себе новый домик, "из лучинок", а остаток денег выменял на катушки ниток, на башмаки и на платье.
- Ведь деньги скоро ничего не будут стоить! И вот, у него отняли все катушки, все штаны и рубашки - все "излишки". В этом году он похоронил старуху няньку, сумасшедшего сына Федю и жену - недавно.
- Наталья Семеновна моя всегда была строгая вегетарианка, и вот, цингой заболела. Последние дни - все равно, думаю, опыт кончен! - купил я ей на последнее барашка, котлетки сделал... С каким восторгом она котлетку съела! И лучше, что померла.
Лучше теперь в земле, чем на земле.
У доктора дрожат руки, трясется челюсть. Губы его белесы, десны синеваты, взгляд мутный. Я знаю, что и он - уходит. Теперь на всем лежит печать ухода. И - не страшно.
- А слыхали, какой я ей оригинальный гроб справил? - прищурился-усмехнулся доктор. - Помните, в столовой у нас был такой... угольник? оре-хо-вый, массивный? Абрикосовое еще варенье стояло... из собственных абрикосов. Ах, что за варенье было! Четыре банки они этого варенья взяли, все, что было. Конечно, абрикосов они не растили, варенья этого не варили, но... они тоже хотят варенья, а потому!.. Конечно, это уже другая геометрия... Эвклид-то уже, говорят, провалился с треском, и теперь по Эйнштейну... Да, о чем это я?.. Вот так па-мять!..
Доктор потирает вспотевший лоб и смотрит виновато-жалко. Я его навожу на мысли.
- А, угольник... Наталья Семеновна очень его ценила... приданое ведь ее было! И звали мы его все - "Абрикосовый угольник"! Понимаете вы отлично, как в каждой семье милые условности свои есть, интимности... поэзия такая семейная, ей одной только и понятная! В вещах ведь часть души человеческой остается, прилипает... У нас еще диван был, "Костей" звали... Студент-репетитор на нем спал, Костя. И "Костю" забрали... Забрали у меня, например, портрет отца-генерала... единственное воспоминание! "Генерала забрать!" Забрали! И генерал-то мирный, ботаникой занимался...
- Так вы про угольник, доктор...
- Да-да... Когда мы еще молодые с ней были... Неужели это было?! Лет тридцать тому приехали мы сюда, и я засадил пустырь миндалями, и все надо мной смеялись. Миндальный доктор! А когда сад вошел в силу, когда зацвел... сон!, розовато-молочный сон!.. И Наталья Семеновна помню, сказала как-то: "Хорошо умереть в такую пору, в этой цветочной сказке!" А умерла она в грязь и холод в доме ограбленном, оскверненном... Да, со стеклянной дверцей, на ключике... Право, нисколько не хуже гроба! Стекло я вынул и забрал досками. Почему непременно шестигранник?! Трехгранник и проще, и символично: три - едино! Под бока чурочки подложил, чтобы держался, - и совсем удобно! Купить гроб - не осилишь, а напрокат... - теперь напрокат берут, до кладбища прокатиться!., а там выпрастывают... - нет: Наталья Семеновна была в высшей степени чистоплотна, а тут... вроде постели вечной, и вдруг из-под какого-нибудь венерика-кошкоеда или еще-хуже! А тут свое, и даже любимым вареньем пахнет!..
И он запер свою Наталью Семеновну на ключик.
- Хотели бандаж мой взять! ремни приглянулись... Забыли! А у меня бандаж... по моему рисунку у Швабе сделан! Теперь ни Швабе... ни... один Грабе! Все забрали. Старухины юбки, нянькины - и то взяли. "Я, - говорит, - с трудом пошилась!" Швырнули одну: "Ты, - говорят, - раба!" Все гармоньи взяли. Я туляк, еще с гимназии полюбил гармонью... Концертные были, с серебряными ладами... Затряслись даже, как увидали... Гармонь! Тут же и перебирать один принялся... польку...
Штаны на докторе - не штаны, а фантастика: по желтому полю цветочки в клетках.
- Из фартуков няниных, что осталось. А внизу у меня дерюжина, да только в краске, маляры об нее кисти, бывало, вытирали. А пиджачок этот еще в Лондоне был куплен, износу нет. Цвет, конечно, залакировался, а был голубиный...
Я всегда думал, что пиджак черный, с кофейной искрой.
- Это все пустяки, а вот... все градусники у меня отобрали, и максимальные, и... Три барометра было, гигрометр, химические весы, колбы... Реактивы хотели...- думали, что настойки! Схватили бутылку - спирт!! Да нашатырный! Буржуем обозвали.
- А который теперь час, доктор?
- Де-крет! - пугливо-строго говорит доктор и поднимает черный от грязи палец. - Часы теперь строго воспрещены, буржуазный предрассудок!
Нет, он не собирается уходить. Он переполнен своим и разбрасывает "излишки".
- Но я без часов могу, потому что читал когда-то Жюля Верна...
Он прищуривается на солнце, растопыривает пальцы и глядит в развилку. Он поматывает пальцем то к Кастели, то к седловине за Бабуганом.
-
Помните, у Жюль Верна... Сайрус Смит в "Таинственном острове" или Паганель!.. Как это давно было, и как все-таки хорошо, что было, и у нас тогда они не изъяли книги! И я в том же роде изловчаюсь. Могу до пяти минут с точностью, если солнце... Сейчас... без десяти минут час. Мысленными линиями по вершинам, зная максимальную высоту... А вот в туман или вечернее время... по звездам еще не изловчился. Ах, как без часов скучно! У нас все по часам было. Ложились без четверти десять, вставал я в половине пятого ровно. И сорок уже лет так. Трое часиков было - взяли. Английские очень жаль, луковицей. Старинные лорды такие часы любили, часы на совесть. Но какая история роковая!.. Неужели вам не рассказывал?! Необходимо опубликовать Это о-чень важно, в предупреждение человечеству! Чрезвычайно важно!..
- Ну, расскажите, доктор!
"МЕМЕНТО МОРИ"
Доктор поглядел на меня с укором.
- Вы как будто не верите, что это имеет отношение к человечеству... история с моей "луковицей"? Напрасно. В этом вы сейчас убедитесь. Есть в вещах роковое что-то... не то чтобы роковое, а "амулетное". Как хотите толкуйте, а я говорю серьезно: во всех этих газетах, которые вот "влияют"... "Таймc" или.. как там... "Чикаго трибюн", "Тан", понятно... - непременно опубликуйте! Я уже не смогу, я без пяти минут новопреставленный раб... не божий, не божий, а... человеческий! и даже не человеческий!!.. Да чей же я раб, скажите?! Ну, оставим. А вы... должны опубликовать! Так и опубликуйте: ""Мементо мори", или "Луковица" бывшего доктора, нечеловеческого раба Михаила". Это очень удачно будет: "нечеловеческого"! Или лучше: нечеловечьего!
Он, чудак, говорил серьезно, даже взволнованно.
- Это случилось лет пятьдесят тому... в тысяча восемьсот... Нет, конечно... ровно сорок лет тому, в восемьдесят первом году. Мы с покойной Натальей Семеновной путешествовали по Европе, совершали нашу свадебную и, понятно, "образовательную" поездку. В Париже мы погостили недолго, меня упорно тянуло в Англию. Англия! Заманчивая страна свободы, Габеас-Корпус... парламент самый широкий... Герцен! Тогда я был молод, только университет окончил, ну, конечно, революционная эта фебрис... Ведь без этой "фебрис" вы человек погибший! Да еще в то-то героическое время! Только-только взорвали "Освободителя", блестящий такой почин, такие огнесверкающие перспективы, в двери стучится со-ци-ализм, с трепетом ждет Европа... температурку-то понимаете?! Две вещи российский интеллигент должен был всегда иметь при себе: паспорт и... "фебрис революционис"! О паспорте правительство попечение имело, а что касается "фебрис"-то этой самой... тут круговая порука всех российских интеллигентов пеклась и контроль держала, и их во-ждей! Чуть было не сказал - козлов! Но не в обиду вождям, а по русской пословице нашей: "куда козел - туда и стадо"! Разные, конечно, и вожди эти самые бывали... были и такие, что и в России-то никогда не живали... бывали и такие, что... собственную мамашу удавят ради "прямолинейности"-то и "стройности" системы своей-чужой, а ты... дрожи! Там хоть ты и пустое место, и пьяница, и дубина сто восемьдесят четвертой пробы, и из карманов носовые платки можешь... только дрожи и дрожи дрожью этой самой, правительству невыносимой - и вот тебе авансом билет на свободный вход в царство "высокое и прекрасное". И не без выгоды даже. Я не дрожал полной-то дрожью, а лихорадило не без приятного жара! Без слез, но подрагивал. Ах, зачем я не оставляю в поучение поколениям "записок интеллигента Т-ва Мануфактур и К®"?! Теперь все равно, без пользы. Смотрите-ка, повалилась кляча!..
Да, Лярва легла, вытянув голову к недоступной тени. Ноги ее сводило. Пораженный ее новым видом, павлин проснулся и закричал пустынно. Из тенистой канавки, под дачкой, выбралась тощая Белка и огляделась.
- Как в трагедии греческой! - усмехнулся доктор. - Разыгрывается под солнцем. А "герои"-то!... за амфитеатром... - обвел он рукою горы. - То есть боги. В их власти и эта кляча несчастная, как и мы. Впрочем, мы с вами можем за "хор" сойти. Ибо мы, хоть и "в действии", но прорицать можем. Финал-то нам виден: смерть! Вы согласны?
- Вполне. Все - обреченные.
- До этого дой-ти надо! Дошли? Прекрасно. О чем я начал? Память совсем никуда... Да, "фебрис" эта... Габеас-Корпус, Герцен, Гамбетта, Гарибальди, Гладстоун!.. Странная штука, вы замечаете - все "глаголи"! Тут, обратите внимание, что-то мистическое и как бы символи-сти-ческое! Гла-голи! Конечно, и в Англии я глаголил. И "мощи" заповедные посещал, и поклонялся им не без трепета, и фимиам воскурял. И даже в Гайд-Парке пару горячих подал. Воздух самый какую-то особенную прививку там делает: непременно хулой колыбельку свою - правда, грязненькую, но все-таки колыбельку - обдашь, грязненькие очки наденешь. И конечно: "Да здравствует Революция - с прописной буквы, понятно, из уважения, - и переат полицеа!" И вот, пошел покупать часы. Зашли мы с Наташей... Тогда я ее Наталочкой звал, а в Лондоне - Ната и Нэлни, на английский манер. А теперь... на ключике в угольничке абрикосовом!.. Да так и предстанет перед Судиею на Страшный суд! - скрипуче засмеялся доктор. - Вострубит Архангел, как надлежит по предуказанному ритуалу: "Эй, вставайте, вси умерщвленные, на инспекторский смотр!" И восстанут - кто с чем. Из морских глубин, с чугунными ядрами на ногах, из оврагов предстанут, с заколоченными землею ртами, с вывернутыми руками... из подвалов даже - с пробитыми черепами предстанут на суд и подадут обвинение! А моя-то Наталья Семеновна - на клю-чик! Да ведь хохот-то какой, грохот подымется! водевиль! И еще... ах-ха-ха-а!.. с... с абри... косовым... вареньем... в мешковине...из-под картошки в мешочек обряжена!.. ведь все, все забрали у нее, все рубашечки... все платья... для женского пола своего... все "излишки"! ведь в ее-то платьях... шелковое зеленое ее помню... Настюшка Баранчик с базара, из "татарской ямки", потом выщегаливала!.. Вот бенефис-то будет! Архангелы-то рты разинут! Сам Господь Саваоф...
Доктор вскочил внезапно и затрепал в ладоши:
- Ш-ши ты, подлая, окаянная псина!..
Белка скакнула через Лярву и уюркнула за дачку. Павлин стоял в головах Лярвы, тряс радужным хвостом-опахалом и топтался.
- Глядите, он ее провожает! - воскликнул доктор. - Вот так апофеоз! Ну, как же не из трагедии?! - Он потер лоб и сморщился. - Как сон какой-то... И что за память дырявая! Сегодня я забыл - "Отче наш"! Три часа вспоминал - не мог! Пришлось открывать молитвенник. Я по поводу этого должен сделать интересное обобщение, но это потом... А теперь... Да о чем же я говорил-то?..
- Пришли покупать часы, доктор...
- Да, часы... Зашли мы с ней в гнусный какой-то переулок, грязный и мрачный, у Темзы где-то. Дома старинные, закопченные, козырьки на окнах... и погода была, как раз для самоубийства: дождишко скверненько так сочился через желтый, гнилой туман, и огоньки грязного газа в нем - и в полдень! И вдобавок еще липко воняло морской этой слизью рыбьей... Помню, отвратительное было настроение. И какой-то хромоногий эмигрантик русский дорогу нам указал, все кашлял и плевал кровью. Местечко такое... из Диккенса. А в темных лавках, за зелеными шторками с бахромой, все антиквары, антиквары в норах своих, как пауки, в пыли, в паутине, серые, таинственные... пауки глубин жизни... шевелятся там со старьем со всяким, в губу нашептывают... Чего-то там нет только! И все - отшедшее. Секстаны ржавые, пиратские шпаги от флибустьеров и буконьеров, "боги" всякие с островов малайских и папуасских, из тропических прорв и дебрей, из человечьих костей печатки царьков диких, скальпы там, амулеты... - пеленки, так сказать, человечьи, но с кровью. И "пауки" эти точно отбор в них делают, подчищают: кому еще, пожалуй, и пригодится!
- Доктор, вы опять уклоняетесь. Вы про какие-то часы хотели...
Доктор вдумчиво посмотрел на меня и покачал головой.
- Это и есть про часы! Я еще немного соображаю, потому и... про обстановку. Из каких "пеленок"-то я эти часы принял! Вы то возьмите, что все эти лавчонки на чем стоят? чуланчики эти человеческие?! На грабеже и хищении! на слезе, на крови чьей-то, на основном, что в недрах всей "культуры" человечьей лежит: на том, чтобы загадить и растрясти! Ну, что там лавчонки!.. это уж самый последний сорт, на манер лукошка, куда кухарка птичьи кровяные перья сует, себе на подушку... А вы "ма-га-зи-ны"-то обследуйте! где злато и серебро, и бриллианты, и жемчуга, и ду-ши, ду-ши опустошенные, человеческие, глаза, истаявшие слезами!.. Ведь всякое "потрясение"-то, на высокополитическом блюде поданное, с речами, со слезой братской, бескорыстной и с "дрожью" этой самой восторженной, в подоплеке-то самой сокровенной, непременно в корешках своих на питательное донышко упирается, на кулебячку будущую... и всегда обязательно кой для кого "кулебячки" этой и достигает! Ну, после нашего-то "потрясения" сколько лукошек-то этих с курячьими перьями создадут! А "магазины", небось, по всему свету пооткрывались...
Что такое поторкивает-трещит... к морю?.. А, это моторный катер, а может, и "истребитель". Вон он, черная стрелка в море, бежит и бежит на нас; бежит за ним, крутится пенный хвост, на две косы сечется.
- Слышите?.. - шепчет доктор и зажимает уши. - "Истребитель"... За ними это...
- За кем, доктор?..
- Что по амнистии с гор спустились. Не слышали? Теперь их заберут "для амнистии". Что, трещит?.. Не могу выносить... устал.
Я вижу, как "истребитель" под красным флагом завертывает широко к пристаньке. Я знаю, что те семеро, недавно спустившихся с гор, непокорных "зеленых" слышат в своем подвале, что пришел "истребитель"... пришел за ними.
- Теперь не трещит, доктор.
- Завтра, а может и нынче ночью... - значительно говорит доктор, - их "израсходуют"... а их сапоги и френчи, и часики... поступят в круговорот жизни. Их возьмут ночью... Молодую женщину показывали мне сегодня, там ее муж или жених. Теперь и она слышит... Она, представьте, на что-то надеется!
- На пощаду?..
- На что-то надеется... - шепчет доктор. - Что-то может случиться. Поживем до завтра.
- Так вы про часы хотели...
- А, да... Мне один знакомый присоветовал там походить, у Темзы: попадаются чудеса. Матросы со всех концов света такое иной раз привозят, по океанам рыщут. А мне какие-нибудь редкостные часы хотелось приобрести, от какого-нибудь мореплавателя, от Кука или Магеллана... Страсть к экзотическому у меня с детства осталась, от капитана Марриэтта, от Жюль Верна... От какого-нибудь старинного капитана, "морского волка"... выменял он, глядишь, у какого-нибудь царька людоедов, а к тому попали от какого-нибудь там гранда испанского, которого выкинуло с погибшего корабля... Все мы до страсти любим вещички, связанные с трагедией человеческой. Ну, попробуйте объявить, что имеется у вас, например, меч, которым палач китайский тысячу голов отрубил... за тысячи фунтов купят, найдутся люди! И всякому лестно иметь у себя на стенке, в кабинете, поразить гостя или девицу прекрасную: "А это вот, скажет, - даже с равнодушием в голосе, - меч, которым и т.д. ..." Эффект-то какой необыкновенный! Какую карьеру можно сделать! Вещи чудодейственным образом путешествуют по свету. Теперь вот наши, русские-то, вещички где, может, гуляют, по каким интернациональным карманам проживают!..
Вот и забрели мы в одну такую лавчонку. Эмигрантик тот рекомендовал, за пару шиллингов. И пошептал знаменательно: "Революционер, ирландец, но виду не подавайте, что знаете". За такое приятное сообщение я хромоногому гиду еще шиллинг добавил! Зашли. Вонь, представить себе не можете! Треской тухлой, креветками, что ли... разлагающейся кровью, такой характерный запах. Ху-же, чем в анатомическом! Хозяин... - как сейчас его вижу. Коренастая обезьяна, зеленоглазая, красно-рыжая, на кистях шишки синие выперло, и они в рыжих волосьях, косицами даже. Горилла и горилла. Ротище губастый, мокрый, рожа хрящеватая, и нос... такой-то хрящ, сине-красный! А на голове низколобой тоже шерсть красно-рыжая, клочьями. Как поглядел на него, так и подумал: если все такие революционеры ирландские, дело будет! Самый настоящий "гом-руль"! На конторке у него, смотрю, бутылка с "уиски" и осьминог соленый, небольшой, одноглазый. Кусочек колечком отмахнет ножичком двусторонним, в волосатой рукоятке с копытцем - может и от готтентота какого, - посолит красной пылью кайенской и закусит. Со мной говорил, а сам все хлоп да хлоп, из горлышка прямо.
"А-а, русский! Гуд-дэй! Эмигрант? революционер? Да здравствует республика!" - а сам смеется, осьминога нажевывает. Ну, конечно, поговорили... и о порядках наших, и про убийство царя-освободителя... А веки у него были вывернуты, и в них кайен и виски.
"Поздравляю, - говорит, - вас с подвигом! Если у вас так успешно пойдет, то ваша Россия так шагнет, что скоро ото всего освободится! Способный и великодушный, - говорит, - вы народ, и желаю нам еще такого прогресса. Ит-из-вери-уэлл!"
Я, конечно, ему опять лапу-клешню пожал накрепко, как мог, и даже слезы на глазах у меня, у дурачка русского. Дрожал даже от "чувства народной гордости"! Сказал, помню:
"У нас даже партия такая создается, чтобы всех царей убивать, такие люди специальные отбираются, террористы, "люди ужаса беспощадного"! как у себя этот корень-хрен выведем, по чужим краям двинем динамитом!!!"
Очень это обезьяне понравилось. Зубищи-клыки выставил, кожу спрутову сплюнул и смеется: "Русский экспорт, самый лучший! Ит-ис-вэри-уэлл!" И опять друг другу руки пожали. Нет, как вам нравится! Аллианс-то какой культурный, как именинники! Виски угостил и кусок копченого спрута-осьминога подал на китайской тарелке с золоченным драконом. На этой самой тарелке, говорит, сердца казненных палач главному мандарину посылал с рапортом. А может, и врал. Такой пир антикварно-сакраментальный был... И облюбовал я у него часы-луковицу. Черного золота часы, с зеленью. Говорит: "Обратите внимание, это не простые часы, а самого Гладстоуна! Его лакей продал мне от него подарок. И стоют двадцать пять фунтов!"
Действительно, вырезано под крышкой: "Гладстоун" и замок на горе. А может быть, и сам, мошенник, вырезал. Ирландец был разбитной мошенник. Уж очень зеленоглазость его и хрящи эти мне претили, а по разговору и по тому, что он "ирландец", так сказать, угнетаемый, большую симпатию вызывал. И хорошо знал, что мошенник, а вот... "фебрис"-то эта самая! И что же сказал! "Возьмите, за полвека ручаюсь!"
Но главное-то не это. Уж очень всучить старался. Три фунта скинул! И послушайте, что же сказал! Обратите внимание!: "Берите за двадцать два, потому что вы русский, и... за вами не пропадет! Своей доблестью... все вернете! Еще фунт скину! Политикой!.. отдадите! И вот - вспомните мое слово! - эти часы до-хо-дят, когда у вас, в вашей России великая революция будет!"
Помню, сказал я ему: "Дай-то, Бог!" - "До-хо-дят!" - говорит. И вот - "до-хо-ди-ли"! И вот - отобрал их у меня тоже... ры-жий! и тоже... с хрящеватым носом, да-с! Товарищ Крепc! Сту-дент бывший!! Сам и аттестовался: бывший студент, и даже... - стишками баловался! Это когда я ему заявил, что я русский интеллигент и доктор, чтобы у меня хоть градусники не отнимали! И знаете, куда эти часы попали?! Не угадаете.
- В музей... "Истории Ре-во-люции"?!
- Хуже! В... жилетный карман бывшего студента, мистера Крепса! Да-с! И это так же достоверно, как и то, что сейчас мы с вами - бывшие русские интеллигенты, и все вокруг - только бывшее! В Ялте его на днях видали: носит себе и показывает - "Гладстоун"! Получил ордер на двадцать ведер вина из пролетарских подвалов, в вознаграждение себе, да только увезти не может, лошадей нет. Можете у татар проверить, из общественного подвала! За хлопоты-с! за - "Гладстоун"-с! Да ведь этот - младенчик! Ему бы часики и винца, с девочками гульнуть. А то... Ну, думал ли когда Великий Гладстоун, что его "луковица"!? Мистическое нечто... А его папаша - не Гладстоуна, конечно, - или дядя, или, быть может, брат там... - размахнулся доктор за горы, - оп-тик! и часиками торгует!.. Отлично я такой магазинчик помню на Екатерининской, а может быть и Пушкинской - тоже хорошо! - улице, фамилия врезалась, траурная такая фамилия - Крепc! Уж не ирландская ли фамилия?! Может быть даже - Краб-с! Глубин, так сказать, морских фамилия! И вот, часики мои попадут, быть может, в эту "оптическую лавочку"?! А что?! Очень и очень вероятно! И вдруг, представьте себе, какой-нибудь сэр доктор Микстоун, скажем, приедет в страну нашу, "свободную из свободных", и гражданин Крепc, с хрящеватым носом и тоже ры-жий, продаст ему эти часы "с уступочкой", и увезет наивный доктор Микстоун эти часы в свою Англию, страну отсталую и рабовладельческую, и они до-хо-дят до "великой революции" в Англии?! А какой-нибудь уже ихний сэр Крепc опять отберет назад?!!.. И так далее, и так далее... в круговороте вселенной!
Доктор немного "тово", конечно... Сидит на краю балки, глядит в глубину, где камни и ливнем снесенные деревья, и все потирает лоб. От него уже пахнет тленьем, он скоро уйдет, и тяжело его слушать... но он и не собирается уходить.
Индюшка привела курочек, стоит-ждет.
- Ого, - говорит доктор, захватывая покорную индюшку, - препарат для орнитологического кабинета. - Два фунта! Ну, постойте. Мы теперь все на одной ступеньке, и почему бы не одолжить и вам!? И дети, и вы, и мы... скоро - тю-тю!
Он развязывает мешочек и дает горсточку горошку. Мы смотрим, оба голодные, как курочки сшибаются в кучку, а индюшка, "мать", наблюдает стойко. Когда горошина падает к ней, она нерешительно вытягивает головку, выжидая, не клюнет ли какая-нибудь из курочек, и всегда теряет.
- Учитесь... вы! вы!! - кричит в пустоту доктор. - А я у вас засиделся... Но... надо же нанести визиты. Наношу визиты и подвожу, так сказать, итоги. На многое открылись глаза, поздно только. И вот делюсь, чтобы не испарилось... Подсчитываю итоги своего о-пыта! И знаете, к чему я пришел?
- К чему вы пришли, доктор? Впрочем, теперь это, кажется, не имеет никакого значения...
- Да, конечно. "Нос габебит гумус"! Но... исповедаться, вырвать из себя, душу облегчить...
- Говорите, доктор.
- Если найдутся силы, я изложу на бумаге, а теперь... И озаглавлю так:
"САДЫ МИНДАЛЬНЫЕ"
Когда я сюда приехал, я выбрал пустырь, голый бугор, на котором нельзя было стоять, когда задует от Чатырдага... Прошло лет сорок. Вы знаете, что вышло. Миндальные сады насажены по округе, и теперь не смеются. То есть теперь... ну, теперь скоро и некому будет смеяться... Нет, тяжело говорить. И так везде и на всем - итоги интеллигенции. Теперь будут начинать сызнова, когда прозреют. А может, и некому будет прозревать. Ну, пожил я в миндальных своих садах... светлых и чистых... Знаю, что и ошибки были, и много странного было в моем характере и укладе, но были миндальные сады, каждую весну цвели, давали радость. А теперь у меня - "сады миндальные", в кавычках, - итоги и опыт жизни!..
Я привык по часам ложиться, а теперь... как я могу без четверти десять? И потому бессонница. И память слабнет. Я вам говорил, что недавно забыл, как читается "Отче наш"... Вы представьте только, что все, все забудут, как читается "Отче наш"?! Помойка ведь надвигается. И уходят из этой помойки - в ничто!! Досадно. Досадно, что я, как и теперь есть, не имею логического права верить! Ибо, как после такой помойки поверишь, что там есть что-то?! И "там" обанкротилось! Провалиться с таким треском, с таким балаганным дребезгом, кинуть под гогот и топот, и рык победное воскресение из животного праха в "жизнь вечно-высокочеловеческую", к чему стремились лучшие из людей, уже восходивших на белоснежные вершины духа, - это значит уже не провалиться, а вовсе не быть! Никаких абсолютов нет? Нет. И надо допустить, что над человеком можно смело поставить крест по всей Европе и по всему миру, и вбить в спину ему осиновый кол. А самое скверное, что иск-то вчинить-то не к кому! И суда-то не будет, да и не было его никогда! И это скоро все узнают, все человекообразные, и пойдет разлюли-гармонь. Сорвали завесу с "тайны"! Дрессировщики-то, водители-то пусть даже пустое место прятали от непосвященных, чтобы на пути стада вывести, а теперь хулиган пришел и сорвал... до сроку сорвал, пока превращение из скотов не закончилось. Нет, теперь в школу-то не заманишь. "Отче-то наш" и забыли. И учиться не будут. С привода сорвалось - качай! Кончилась славная поэма. А знаете... - у меня весь миндаль оборвали! Миндальные мои сады рубят... а вот зимой и все доведут до точки... У вас что-то еще болтается, а у меня весь миндаль, пудов восемь оборвали. А было бы на всю зиму.
- Значит, еще хотите жить, доктор?
- Только разве как экспериментатор. Веду, например, записи голодания. На себе изучаю, как голод парализует волю, и постепенно весь атрофируешься. И вот какое открытие: голодом можно весь свет покоить, если ввести в систему. Сейчас даже лекции читаются там, - показал он за горы, перекувыркнув ладонь, - "Психические последствия голодания". Талантливый профессор читает. Сам голодает и - читает. И голодная аудитория набивается дополна! Всем занятно! Ги-по-тезы создаются! Как бы в потустороннее заглядывают. Ведь объект с субъектом сливаются. Новый, необычайный курс медицинского факультета. Садизм научный! Как если бы подвальным смертникам профессор, и он же смертник, о психологии казнимых читать взялся! Науку-то как обогащаем! Да, "Психология казнимых: лабораторное и кли-ни-ческое исследование на основании изучения свыше миллиона, может быть, свыше двух миллионов, казненных, с применением разных способов истязания, физических и психических, всех возрастов, полов и уровней умственного развития!" Курс-то какой! Со всего света приедут слушать и поражаться мастерством грандиозного опыта! Лабораторного материала - горы. Что до нашего опыта у Европы было? Ну, инквизиция... Но тогда научной постановки не было. И потом, там как-никак, а судили. А тут... - никто не знает, за что! Но каждый в подвале знает, знает! - что вот, еще день или два дня будет слабнуть - ведь им, как общее правило, в наших, в здешних-то, крымских подвалах и по четверке хлеба соломенного не давали, а так... теплую воду ставили - для успокоения нервов?! может быть, ихний профессор присоветовал, для опыта?! - так вот, каждый в подвале знает, что вот и эту или в ту ночь начнет истлевать. Где только? В яме ли тут, в овраге, или в море? И судей своих не видал, нет судей! А потащут неумолимо, и - трах! Я даже высчитал: только в одном Крыму, за какие-нибудь три месяца! - человечьего мяса, расстрелянного без суда, без суда! - восемь тысяч вагонов, девять тысяч вагонов! Поездов триста! Десять тысяч тонн свежего человечьего мяса, мо-ло-до-го мяса! Сто двадцать тысяч го-лов! че-ло-ве-ческих!! У меня и количество крови высчитано, на ведра если... сейчас, в книжечке у меня... вот... альбуминный завод бы можно... для экспорта в Европу, если торговля наладится... хотя бы с Англией, например... Вот, считайте...
- Постойте, доктор... Вам не кажется, что все небо в мухах? Мухи все, мухи...
- А-а! ... мухи! И у вас мухи? Так это же анемия выражается в зрении... Если разрезать глазное яблоко голодающего животного...
- Чем вы теперь занимаетесь, доктор?..
- Думаю. Все думаю: сколько же материала! И какой вклад в историю... социализма! Странная вещь: теоретики, словокройщики ни одного гвоздочка для жизни не сделали, ни одной слезки человечеству не утерли, хоть на устах всегда только и заботы, что о
всечеловеческом счастье, а какая кровавенькая секта! И заметьте: только что начинается, во вкус входит! с земным-то богом! Главное - успокоили человеков: от обезьяны - и получай мандат! Всякая вошь дерзай смело и безоглядно. Вот оно, Великое Воскресение... вши! Нет, какова "кривая"-то!? победная-то кривая!? От обезьяны, от крови, от помойки - к высотам, к Богу-Духу... и проникновению космоса чудеснейшим Смыслом и Богом-Слово, и... нисхождение, как с горы на салазках, ко вши, кровью кормящейся и на все с дерзновением ползущей! И кому сие новое Евангелие-то с комментариями преподнесли, карт-блянш
выдали, и кто?! помните, у Чехова, в "Свадьбе", телеграфист-то Ять, "Ять"-то эта самая, как рассуждает про электричество и про... какие-то два рубля и жилетку? Вот теперь эти самые "яти" и получили свое Евангелие и "хочут свою образованность показать". И от кого получили? От тех же "ятей"! И вот показывают "образованность". Потому-то на эту подлюгу "ять" и поход. Прообраз, конечно, я разумею. Стереть ее, окаянную! мешает! исконную, сла-вян-скую! Всем вошам теперь раздолье, всем - мир целокупно предоставлен: дерзай! Никакой ответственности и ничего не страшно! На Волге десятки миллионов с голоду дохнут и трупы пожирают? Не страшно. Впилась вошь в загривок, сосет-питается - разве ей чего страшно?! И все народы, как юный студентик на демонстрации, взирают с любопытством, что из "вшивого" ве-ликого дела выйдет. Такой-то опыт - и прерывать! Ведь полтораста миллиончиков прививают к социализму! И мы с вами в колбочке этой вертимся. Не удалось - выплеснуть. Сеченов, бывало, покойник: "Лука, - кричит, - дай-ка свеженькую лягушечку!" Два миллиончика "лягушечек" искромсали: и груди выре-зали, и на плечи "звездочки" сажали, и над ретирадами затылки из наганов дробили, и стенки в подвалах мозгами мазали, и... - махнул доктор, - вот это - О-пыт! А зрители ожидают результатов, а пока торговлишкой перекидываются. Вон, сэр Эдуард-то Ллойд Джордж-то, освободитель-то человеческий, свободолюб-то незапятнанный, что сказал! "Мы, - говорит, - всегда с людоедами торговали!" А почтенные господа коммонеры, мандата на "вшивость" для себя еще не приявшие, но в душе близкие и к сему, если от сего польза видится, - мудрое слово Джорджево положили на сердце свое и... А-а, не все ли равно теперь! О миллиончике человечьих голов еще когда Достоевский-то говорил, что в расход для опыта выпишут дерзатели из кладовой человечьей, а вот ошибся на бухгалтерии: за два миллиона пересегнули - и не из мировой кладовой отчислили, а из российского чуланчишки отпустили. Bот это - опыт! Дерзание вши бунтующей, пустоту в небесах кровяными глазками узревшей! И вот...
Доктор развел руками. Да, и вот! Смотрит на нас калека-дачка на пустыре, с дохлой клячей под сенью вонючих "уксусных" деревьев. Глядит-нюхает из-за уголка тощая Белка, ждет. Идет за пустырем дядя Андрей в новом парусиновом костюме - ободрал недавно на дачке Тихая Пристань складные кресла полковничьи и теперь разгуливает без дела, высматривает новую "работу".
- И все это вымрет... - тоном пророка говорит доктор. - И они уже умирают. И этот Андрей кончится. Мой сосед Григорий Одарюк тоже кончится... и Андрей Кривой с машковцевых виноградников... Они уже все обработали, а не чуют... Увидите. Убьют и меня, возможно. Еще считают за богача... Когда наступит зима... увидите результаты. Опыт и их захватит. Вчера умер от голода тихий работящий маляр... когда-то у меня красил... А на берегу красноармейцы избили сумасшедшего Прокофия, сапожника... Ходил по берегу и пел "Боже царя храни"! Избили голодного и больного, своего брата... О-пыт! Я и сам теперь опыт делаю... Сухим горохом питаюсь.
Он шарит в кармане своего лондонского пиджака и бросает горошину приглядывающейся к нему Жаднюхе.
- Этим самым. У меня фунтов десять имеется, в собачьей конуре припрятал, не изъяли "излишки". И вот - по горсточке в день. Во рту катаю. Зубы у меня плохи совсем, а челюсти у меня украли при обыске, вынули из стакана, - золотая была пластинка! Покатаю, обмякнет - и проглочу. Ничего, двенадцатый день сегодня. И еще - миндаль горький. Жарю. Обратите внимание, очень важно. Амигдалин улетучивается, яд-то самый. Тридцать штук в день теперь могу принимать. Это, пожалуй, самый безболезненный путь - "от помойки в ничто"! Пульс ускоряется, сердце нарабатывается быстрей, и...
Доктор запнулся, уставил глаза, рот разинул и смотрит в ужасе...
- Мы... распадаемся на глазах... и не сознаем! Да вы вглядитесь, вглядитесь... Умремте, скорей умремте... ведь ужасно теперь... теперь!., сойти с ума! Ведь тогда мы не сумеем уйти... может не прийти в голову уйти! Будем живыми лежать в могиле, как теперь Прокофий!..
На меня это никак не действует. Я проверяю себя, пытаюсь постигнуть, как я сойду с ума, как они будут бить тяжелыми кулаками... Нет, не действует. Почему?
- Доктор, чем бы мне... кур поддержать?
- Ку-ур? Как - под-держать? Зачем - поддержать? Сжарить и съесть! со-жрать! У вас есть даже индюшка?! Почему же ее еще никто не убил? Это живой нонсенс! Надо все сожрать и - уйти. Вчера я "опыт" тоже делал... Я собрал и сжег все фотографии и все письма. И - ничего. Как будто не было у меня ничего и никогда. Так, чья-то праздная мысль и выдумка... Понимаете, мы приближаемся к величайшему откровению, быть может... Быть может, в действительности ни-ничего нет, а так, случайная мысль, для нее самой облекающаяся на миг в доктора Михаила?! А тогда все муки и провалы наши, и все гнусности - только сон! Сон-то, как материя, не суть ведь?! И мы не суть...
Он смотрит неподвижно, как уже не сущий. И улыбается своей мысли.
- Мы теперь можем создать новую философию реальной ирреальности! новую религию "небытия помойного"... когда кошмары переходят в действительность, и мы так сживаемся с ними, что былое нам кажется сном. Нет, это невыразимо! Да, куры... вы спрашивали... У меня была одна курица, любимица Натальи Семеновны... Я думал было заклать ее, как жертву, и положить с покойницей в шкап. Но... бросил эту игривую мысль. Горошком кормил. Подойдет к балкончику... - последнее время она мало ходила, сидела больше, нахохлившись, - спрошу: "Ну, что Галочка, чувствуешь опыт-то?" А она только головкой повертывает. И я сейчас ей пару горошин. На ночь в комнаты запирал, понятно. И вот - самоубийством покончила!
- Да что вы?!
- Отравилась. Весь горький миндаль поела. Приготовил прожаривать, а она утром проснулась раньше меня, нашла и... в страшных конвульсиях! Ну, пошел я. У вас есть горький? Ну, так имейте в виду... если штук сотню сразу... лучше, конечно, в толченом виде - сеанс может успешно кончиться. Абсолютно. А сейчас надо проведать горемыку нашу, - в Па-ри-же жила когда-то! Видела сон прекрасный! А слышали новость? В Бахчисарае татарин жену посолил и съел! Какой же отсюда вывод? Значит, Баба-Яга завелась...
- Баба-Яга?! Да. Я сам только подумал.
- Вот видите. Значит, сказка. А раз уже наступила сказка, жизнь уже кончилась, и теперь ничего не страшно. Мы - последние атомы прозаической, трезвой мысли. Все - в прошлом, и мы уже лишние. А это, - показал он на горы, - это только так кажется.
Такие бывают человечьи разговоры.
Он уходит к соседке. У него под мышкой мешочек. Над ним белый широкий зонт, весь в заплатках. Идет - колышется. Навстречу ему - голосок Ляли:
- Михайла Василич в гости!
И Ляля, и Вова прыгают перед ним, заглядывают на мешочек. Пшеничка или, может быть, кукуруза? И не знают еще, что там самое для них вкусное, что так любят дети и голуби: последняя горсть гороха.
А я долго еще сижу на краю Виноградной балки, смотрю на сказку. На радужном опахале хвоста, на чудесном своем экране, павлин танцует у дачки, у дохлой Лярвы. У ее головы недвижной, распластавшись на брюхе, тянется-вьется Белка, вывертывая морду, будто целует Лярву. Доносится до меня урчанье и влажный хруст... Она выгрызает у Лярвы язык и губы! Так скоро? Ведь только сейчас ходила по пустырю кляча... Вот так миленькое "трио"! Жаднюха на меня смотрит. Что, горошку? Я беру ее на руки, разглядываю ее лапки... Что смотришь? Вот начну тебя с лапки... что?!.. Теперь все можно. Она уснула, так скоро, доверчиво уснула...
Я долго еще сижу на краю балки, смотрю на леса в горах. Веки мои устали, глаза не видят. Сплю и не сплю, сижу. Поторкивает-трещит, шумят шумы, шумит дремучее... Погасает солнце. Шумит водопадами в голове... Сорвешься туда, к камням... А, не страшно. Теперь ничего не страшно. Теперь все - сказка. Баба-Яга в горах...
ВОЛЧЬЕ ЛОГОВО
В Глубокую балку пойти - за топливом?..
Там стены - глубокой чашей, небо там - сине-сине. Кусты да камни. Солнечный зной курится, дрожит-млеет. Спят тысячелетние пни дубов, заваленные камнями, - во сне последнем. Я бужу их своей мотыгой. С гулом и свистом летят их проснувшиеся куски - солнце: будут светить зимою. Дремлет на солнцепеке каменная змея - желтобрюх, заслышит шаги - поведет сонным глазом - и завернется: знает меня, привык. Я побаюкаю его тихим свистом. А он все дремлет, поставив на стражу глаз в золотом кольчике. Что и я - порожденье того же солнца. Такой же нищий. Всегда - один. А вот и она, ящерка-каменка, - вышурхнет, глянет и - обомлеет. От страха? От удивленья на Божий мир? Застынет стрелкой и пучит бусинки глаз - икринки. Цикады трясут и трясут над ухом ржавой, немолчной гремью - жаркое сердце балки. Вот - оборвут, и глохнешь от тишины, кружится голова с умолчья.
Сил не хватит дойти до балки: день уже отнял силы.
Пень, иззубренный топором... Я знаю его историю.
Это было полной весной, когда цвели глицинии по веранде, и черный дрозд на верхушке старого миндаля тихо, нежно насвистывал вечернюю песенку нашему новоселью. Приветно глядело все: розовые кусты шиповника по ограде, белые стены домика с зелеными ставеньками-ушами; павлин, пробирающийся под кедром - к ночи, синий дымок над кухней - первого ужина... уже ночные, синею мглою охваченные горы, намекающие душе:
- Отныне... вместе?
Теперь будут они следить за тихою жизнью нашей, впускать и укрывать солнце, шуметь дождями. Золотые и синие - солнечные и ночные - будут глядеть на нас до светлого конца жизни...
В тот вечер робких надежд я тихо ходил по саду. Мои деревья! Это - старый миндаль... обгрызли его кору, но глядит еще бодро и весь осыпан. А это... персик? Его донимают ветры... - ну, ничего, подвяжем. А вот и дуб. Ты долго будешь расти, долго-долго... Увидишь старого человека, меня-другого... он сядет здесь, - поставить скамейку надо, - и погасающими глазами будет смотреть на сад, новый всегда, на неменяющуюся звезду над Бабуганом...
Тогда я нашел тебя, товарищ моей работы, дубовый пень. Ты валялся под кипарисами, в полутьме, в затишье. Я хозяйственно оглядел тебя, обласкал взглядом - я так был счастлив в тот вечер! Я тебя обнял и выкатил на свет Божий - радуйся и ты с нами, будем работать вместе. Слышал ли ты, старик, как домовито-детски мы толковали, куда бы тебя поставить... как ты будешь лежать года, как хорошо посидеть на тебе вечерком, выкурить папироску, глядеть и глядеть на море, мечтать по далям и крепко верить, что не порвется нить нашей жизни, потянет другую, родную, нить... а ты все будешь благодушным свидетелем новых жизней... Теперь ничего не будет. Ты весь иссечен, горы колючек изрублены на тебе, горы мыслей порублены на тебе, сгорели... Сожгу и тебя, клиньями расколю и сожгу - неродившуюся надежду.
Я разглядываю рубцы на пне - по ним ползают муравьи. Постукивают ворота?..
...Татарские кони ржут, постукивают в ворота - будет прогулка в горы. Цикады бьют погремушками, день жаркий-жаркий, обвисли груши в моем саду, персики и черешни осыпали все деревья. Это же не мои деревья! И веранда с колоннами, с занавесками из шумящего хрусталя цветного - это же не моя веранда... Надо спешить - будет прогулка в горы... Но куда же девались все?! Лошади давно ждут, нетерпеливо постукивают в ворота... Я хожу и зову, ищу... Это же не моя веранда, сверкающая огнями!.. Я ищу и зову в тревоге, пробегаю в огромных залах. Это не мои комнаты... Мои комнаты были проще: ласковые, покойные... Не этот холодный свет, и черешни не лезли в окна... Я хожу и хожу по залам... Где-то тут мои комнаты...
Опять я вижу рубцы на пне, бегают муравьи. Осматриваюсь слипающимися глазами. Ну, вот и сад, и мои деревья... Это же сон мне снился, минутный сон... Вот и наш тихий домик. Спешить никуда не надо. Опять Тамарка громыхает воротами.
Дико кричит павлин - что-то его вспугнуло. Что такое? Что еще может теперь случиться?..
Я слышу воющий голос - к морю...
- Ой, люди добры-и-и... гляньете!.. Гляньте же, люди добры-и!..
Это в Профессорском Уголке, внизу.
"Уголок" давно мертвый. Не звонят по пансионам колокола, не сзывают гостей на завтраки, на обеды: сорвали колокола, сменяли на спирт подвальный. Пойдут колокола в дело - в пули: много еще цельных голов осталось. Не доносит повечеру трели отдыхающей певицы, трио Чайковского: умолкли певицы, музыканты, раскрали песни Чайковского, треплются по ларям базарным.
Внизу голоса ревут - там еще обитает кто-то! Берлоги еще остались.
- Ой, люди добры-и-и...
Нет ни людей, ни добрых.
"Золотая роза" розовеет еще стенами. А вот и "Вилла Марина", и "Вилла Анна"... но там теперь обитают совки, мелкие совки-сплюшки: кричат по ночам тоскливо: сплю-у... сплю-у... Спите, не потревожат. Вон шафранного "Линдена" корпуса, когда-то в розовых олеандрах, в зеленых кадочках, на усыпанной гравием площадке. Прощай, олеандровая роща! Выдрали ее садовники-трудолюбцы из кадушек, пожгли кадушки. Старик адмирал, хозяин, поглядывал оттуда в трубу на море. Выстроил себе новый корабль - на суше, прохаживался с сигарой по балкону в сиянии белоснежного кителя, в свежем сверканье брюк, в белых, бесшумных туфлях, просоленный морями, белобородый. Променял штормы на сладкий штиль, празд