Главная » Книги

Роллан Ромен - Жан-Кристоф (том 2, кн.5), Страница 5

Роллан Ромен - Жан-Кристоф (том 2, кн.5)


1 2 3 4 5 6 7 8 9

. Она навязывала мужчине как верховный закон свое стремление наслаждаться. И мужчина соглашался. Когда народ старится, он вручает свою волю, свою веру, самое свое существование той, что расточает наслаждение. Мужчины создают искусство, зато женщины создают мужчин (если только сами не берутся за создание произведений искусства, как это имело место в тогдашней Франции); вернее, не создают, а предают их. Разумеется, вечно женственное всегда являлось возвышающим началом для лучших из мужчин; но для обыкновенных людей и для упадочных эпох есть, как кто-то сказал, женственное начало иного порядка - оно тоже вечно, но оно тянет их вниз. Это-то женственное начало и было духовным вождем, самодержавной властью Республики.
  Кристоф с любопытством наблюдал парижанок в некоторых салонах, благо туда ему открыли доступ рекомендации Сильвена Кона и собственный талант виртуоза. Подобно большинству иностранцев, он безжалостно распространял на всех француженок те суждения, какие возникли у него на основании встреч с двумя-тремя типами парижанок, - обычно это были молодые женщины, невысокого роста, уже чуть-чуть потрепанные, с гибкой талией, с крашеными волосами, миловидные, в большой шляпе на немного крупной для туловища голове; резкие черты, одутловатые щеки, довольно правильный нос, часто вульгарный и обычно нехарактерный; взгляд живой, но лишенный глубины, хотя каждая француженка считала, что глаза у нее горящие и огромные; красиво очерченные губы, искусная мимика рта; пухлый подбородок; вся нижняя часть лица свидетельствовала о сугубо земных наклонностях этих изящных особ, которые даже в разгар любовной драмы помнят о светских условностях и о своем хозяйстве. Хорошенькие, но не породистые. Почти в каждой из этих светских дам чувствовалась развращенная или мечтающая быть развращенной буржуазка со всеми повадками своего класса: благоразумием, расчетливостью, холодностью, практичностью, эгоизмом. Низменные интересы. Жажда наслаждений, проистекающая гораздо чаще из чисто рассудочного любопытства, чем из потребности чувств. Воля твердая, но с большой примесью упрямства. Все были прекрасно одеты и отличались автоматическим изяществом движений. Легко и грациозно подправив волосы и гребенки ладонью или тыльной стороной руки, они садились с таким расчетом, чтобы можно было любоваться собой - а также наблюдать за соседями - в каком-нибудь близко или далеко висящем зеркале, не говоря о ложках, ножах, серебряных кофейниках, любой полированной и блестящей поверхности, на которой они ловили за обедом или за чаем свое мимолетное отражение, интересовавшее их больше всего на свете. Они соблюдали за обедом строжайшую гигиену: пили воду и отказывались от всех кушаний, которые могли бы нанести ущерб идеальной белизне их напудренной кожи.
  В кругах, где вращался Кристоф, процент евреек был довольно велик, и они привлекали его, хотя он не забыл печального опыта с Юдифью Маннгейм и уже не строил себе никаких иллюзий на их счет. Сильвен Кон ввел его в несколько иудейских гостиных, где его приняли предупредительно и умно, как это вообще свойственно евреям, умеющим ценить ум. Кристоф встречался на обедах с финансистами, инженерами, газетными воротилами, международными маклерами, современными работорговцами, - словом, с деловыми людьми Республики. Они были проницательны и деятельны, равнодушны, любезны, порывисты и замкнуты. Кристоф, глядя на этих людей, собравшихся вокруг роскошного стола, уставленного яствами и цветами, каждый раз спрашивал себя: сколько уже совершенных преступлений таится за этими упрямыми лбами и сколько еще будет совершено? Почти все они были безобразны. Но женщины в массе были довольно эффектны. Не следовало только рассматривать их слишком близко: большинство не могло похвастать изяществом линий и красок. Зато много блеска, грубоватая плотскость, роскошные плечи, гордо красовавшиеся под устремленными на них взглядами, и огромное умение пользоваться своей красотой и даже своим уродством для уловления мужчин. Художник обнаружил бы в некоторых из них древнеримский тип, тип женщин времен Нерона или Адриана. Встречались также лица с картин Пальма Веккья, с чувственным выражением, с массивным подбородком, неприметно переходящим в шею, что, впрочем, не лишено было животной красоты. У других были пышные вьющиеся волосы, пламенный, вызывающий взгляд: чувствовалось, что они хитры, колки, готовы на все, в них было больше мужского, чем в других женщинах, но зато и больше женственности. Из общей массы выделялся порой более одухотворенный профиль. Чистые его линии, минуя Рим, восходили к древнему Ливану: в нем была поэзия тишины, гармония пустыни. Но когда Кристоф подходил ближе и прислушивался к фразам, которыми Ревекка обменивалась с Фаустиной-римлянкой или святой Варварой-венецианкой, перед ним оказывалась парижская еврейка, ничем не отличавшаяся от всех прочих, и даже больше парижанка, чем сами парижанки, еще менее естественная и еще более фальшивая, - из тех, что умеют злословить с самым спокойным видом, глазами мадонны раздевая душу и тело человека.
  Кристоф переходил от группы к группе, не решаясь примкнуть ни к одной из них. Мужчины говорили об охоте с кровожадностью, о любви - с животной грубостью и только о деньгах - здраво, с холодной и насмешливой уверенностью. Дела обделывались в курительной. Кристоф слышал, как об одном красавце с розеткой в петлице, который разгуливал между дамами и, картавя, отвешивал тяжеловесные комплименты, говорили:
  - Как! Неужели он на свободе?
  В уголке салона две дамы вели разговор о романе молодой актрисы со светской женщиной. Иногда устраивались концерты. Просили Кристофа поиграть. Задыхавшиеся поэтессы, обливаясь потом, распевали на апокалиптический лад стихи Сюлли-Прюдома и Огюста Доршена. Знаменитый комедиант приезжал торжественно декламировать "Мистическую балладу" под аккомпанемент небесных звуков органа. Музыка и стихи были так глупы, что Кристофа мутило. А наши римлянки восторгались и от души хохотали, показывая свои великолепные зубы. Играли также Ибсена. Эпилог борьбы великого человека против столпов общества оказался прекрасным развлечением!
  Разумеется, все эти люди считали своим долгом рассуждать об искусстве. Тошно было слушать. Особенно - женщин, которые охотно говорили об Ибсене, О Вагнере, о Толстом, - ради флирта, из вежливости, от скуки, по глупости. Как только разговор переходил на эту почву, никто не мог их остановить. Болезнь была заразительна. Приходилось выслушивать мнение об искусстве банкиров, маклеров, работорговцев. Тщетно старался Кристоф уклониться от ответов, переменить тему разговора: к нему упорно приставали с болтовней о музыке, о высокой поэзии. Прав был Берлиоз, сказавший, что "здесь употребляют эти слова так хладнокровно, точно говорят о вине, флирте и других пошлостях". Врач-психиатр узнавал в героине Ибсена одну из своих пациенток, но находил, что она гораздо глупее той. Инженер был искренне убежден, что в "Кукольном доме" самое симпатичное лицо - муж. Знаменитый актер, - великолепный комик, - запинаясь, изрекал вибрирующим голосом непререкаемые истины насчет Ницше и Карлейля; он же клялся Кристофу, будто не может видеть картины Веласкеса - Веласкес был кумиром дня - "без того, чтобы крупные слезы не заструились у него по щекам". Тем не менее он сознавался - по крайней мере, Кристофу, - что, сколь высоко он ни ценит искусство, еще выше ставит он искусство жить, действовать и что, если бы это от него зависело, он выбрал бы себе роль Бисмарка. Иногда на этих собраниях присутствовал кто-нибудь из присяжных умников. Однако разговор от этого выигрывал немного. Кристоф сравнивал слова, которые приписывались умникам, с тем, что они действительно говорили. Чаще всего они вообще ничего не говорили, ограничиваясь загадочными улыбками; они жили на ренту своей репутации и не желали рисковать ею. Особняком стояло несколько болтунов, чаще всего южан. Эти болтали обо всем. Никаких критериев; все ставилось на одну доску. Такой-то настоящий Шекспир. Такой-то - Мольер. Такой-то - Иисус Христос. Они сравнивали Ибсена с Дюма-сыном, Толстого - с Жорж Санд: разумеется, только для того, чтобы доказать, что все берет свое начало во Франции, Как правило, они не знали ни одного иностранного языка. Но это их не смущало. Аудитории было вовсе не важно, правда или нет то, что они говорят. Важно было, чтобы говорились вещи забавные и по возможности лестные для национального самолюбия. Иностранцам здорово доставалось - за исключением кумира дня, - будь то Григ, Вагнер, Ницше, Горький, д'Аннунцио - безразлично. Мода длилась недолго, и в одно прекрасное утро кумир неизбежно попадал в мусорный ящик.
  В то время кумиром был Бетховен. Бетховен - кто бы мог подумать? - стал модным композитором. По крайней мере, среди светских людей и литераторов, - музыканты немедленно отшатнулись от него, следуя законам механики, управляющей художественным вкусом во Франции. Чтобы знать, каких держаться взглядов, француз прежде всего выясняет, что думает его сосед, и тогда либо присоединяется к его мнению, либо утверждает нечто прямо противоположное. Видя, что Бетховен становится популярным, наиболее изысканные музыканты начали находить его недостаточно изысканным; они желали опережать общественное мнение, а вовсе не плестись у него в хвосте; предпочитали прямой разрыв с публикой общему с ней мнению. Так, Бетховен стал у них глухим, крикливым стариком, а некоторые утверждали даже, что хоть моралист он, пожалуй, почтенный, но слава его как музыканта сильно раздута. Эти дурные шутки были не по вкусу Кристофу. Восторги светских людей тоже не радовали его. Если бы в тот момент Бетховен прибыл в Париж, он стал бы героем дня; на свою беду, он умер сто лет назад. Успех Бетховена был обусловлен не столько его музыкой, сколько более или менее романтическими подробностями его жизни, рассказанными в чувствительных жизнеописаниях. Его свирепую львиную маску превратили в виньетку к романсу. Дамы умилялись; каждая намекала, что, если бы она была знакома с композитором, он не был бы так несчастен, - великодушие тем более непритворное, что говорившую нельзя было поймать на слове: "старик" уже ни в чем не нуждался. Вот почему виртуозы, капельмейстеры, устроители концертов открывали в себе бездну благоговения перед Бетховеном и, на правах его представителей, пожинали предназначенные ему лавры. Пышные фестивали, по очень высоким ценам, давали светским людям случай проявить свою щедрость, - а иногда также "открыть" ту или иную симфонию Бетховена. Комитеты из актеров, светских и полусветских людей и государственных мужей, уполномоченных Республикой печься о судьбах искусства, вдруг оповещали мир, что они собираются воздвигнуть памятник Бетховену; на подписных листах, наряду с именами нескольких порядочных людей, служивших ширмой для прочих, ставила свои имена вся та сволочь, которая попирала бы ногами живого Бетховена.
  Кристоф смотрел и слушал. Он стискивал зубы, чтобы не сказать дерзость. Весь вечер он сидел со злым и напряженным лицом. Он не мог ни говорить, ни молчать. Говорить не потому, что хочется, и не потому, что приятна беседа, а просто из вежливости, потому, что надо говорить, - казалось ему унизительным. Высказывать сокровенные свои мысли ему не дозволялось. Говорить банальности было выше его сил. Но и таланта вежливо молчать у него тоже не было. Он смотрел на своего соседа слишком пристальным и острым взглядом: помимо воли он изучал его, а того это обижало. Он искренне верил в то, что говорит: это шокировало всех и даже его самого. Он ясно сознавал, что был здесь не на месте, и, достаточно чуткий, чтобы уловить тон среды, в которую его присутствие вносило диссонанс, досадовал на свое поведение не меньше хозяев. Он сердился и на себя и на них.
  Когда же ночью он выходил на улицу и оставался в одиночестве, ему становилось так нестерпимо тошно, что не хватало мужества идти домой пешком; хотелось тут же броситься на землю, как бывало, когда он, маленький виртуоз, возвращался с вечеров у герцога и с трудом удерживался от подобного порыва. Иногда у него оставалось всего пять-шесть франков до конца недели и все же он тратил два из них на фиакр. Он опрометью бросался в экипаж, лишь бы очутиться подальше, и всю дорогу стонал от отвращения. И продолжал стонать дома, в постели, засыпая... Потом вдруг хохотал, вспомнив какую-нибудь нелепую фразу. Он ловил себя на том, что повторял ее, передразнивая жесты говорившего. На следующий день и даже спустя несколько дней он иногда, гуляя в одиночестве, начинал вдруг рычать, как дикий зверь... Зачем ходил он к этим людям? Зачем он к ним ходит? Зачем принуждает себя повторять чужие жесты, чужое кривлянье, притворяться, будто интересуется тем, что вовсе его не интересует? Но вправду ли не интересует? Год тому назад он бы и часу не мог усидеть с этими людьми. Теперь же они забавляли его, хоть и по-прежнему раздражали. Неужели и он стал заражаться парижским равнодушием? Его охватило беспокойство: уж не сдал ли он? Но нет, напротив, он становился сильнее. В чужой среде он стал свободнее духом. Глаза его невольно раскрывались на великую Комедию жизни.
  Впрочем, нравилось ему это или нет, а приходилось мириться с такой жизнью, - ведь он хотел, чтобы его творчество стало известно парижскому обществу, а парижское общество интересуется художественными произведениями, лишь поскольку оно знакомо с самим художником. Надо было во что бы то ни стало найти связи, раз он хотел кормиться уроками, которые мог получить только в домах мещан и филистеров.
  А потом, у каждого есть сердце, и сердце помимо нашей воли привязывается; оно находит, к чему привязаться, в какую бы среду ни попало; а если бы не привязывалось, оно не могло бы жить.
  Одной из учениц Кристофа оказалась дочь богатого автомобильного фабриканта, Колетта Стивенс. Отец ее был выходец из Бельгии, сын обосновавшегося в Антверпене англо-американца и голландки; мать - итальянка. Настоящая парижская семья. Для Кристофа - да и для многих других - Колетта Стивенс олицетворяла собой тип французской девушки.
  У этой восемнадцатилетней девицы были бархатистые глаза, которыми она нежно поглядывала на молодых людей; зрачки, как у испанки, заполнявшие всю орбиту влажным блеском; длинноватый капризный носик, который она, когда говорила, слегка морщила с задорными гримасками; растрепанные волосы; неправильное, но смазливое личико, с неважной запудренной кожей, с простоватыми пухленькими щечками и губками, напоминавшее мордочку надувшегося котенка.
  Миниатюрная, прекрасно одетая, обольстительная, дразнящая, с жеманными, вкрадчивыми, деланно наивными манерами, она разыгрывала из себя маленькую девочку и часа по два раскачивалась в качалке, восклицая что-нибудь вроде:
  - Нет! Не может быть!..
  За столом она хлопала в ладоши, когда подавали его любимое блюдо; в гостиной курила папиросу за папиросой; при мужчинах прикидывалась, будто обожает своих подруг, - бросалась им на шею, ласково гладила им руки, шептала что-то на ухо, говорила наивности, а иногда и колкости, выделанно-нежным и слабеньким голоском; при случае она таким же голоском как ни в чем не бывало умела сказать что-нибудь очень непристойное, а еще большее удовольствие доставляло ей раззадорить собеседника, чтобы какую-нибудь непристойность сказал он, - и все это с самым простодушным выражением паиньки-девочки, поблескивая томными, с тяжелыми веками, плутоватыми глазами, лукаво косясь по сторонам; она подстерегала все сплетни, подхватывала любую двусмысленность, вечно старалась поймать на удочку чье-нибудь сердце.
  Это глупое кривлянье, эти щенячьи ужимки, эта наигранная простоватость ни в малейшей степени не прельщали Кристофа. Ему было не до уловок развращенной девчонки, они даже не забавляли его. Ему нужно было зарабатывать себе на хлеб, спасать от смерти свою жизнь и свои замыслы. Все эти салонные попугайчики интересовали его лишь постольку, поскольку они доставляли ему средства к существованию. Они платили ему, а он за деньги обучал их добросовестно, наморщив лоб, ничем не отвлекаясь; он решил не поддаваться ни скуке этих уроков, ни поддразниванью своих учениц, когда попадались кокетливые, вроде Колетты Стивенс. И самой Колетте он уделял не больше внимания, чем ее маленькой двоюродной сестре, молчаливой, застенчивой девочке тринадцати лет, воспитывавшейся у Стивенсов, которой он также давал уроки.
  Хитренькая Колетта прекрасно поняла, что с Кристофом все ее авансы пропадут даром; в то же время она ловко сумела в одно мгновение приспособиться к его вкусам. Для этого не понадобилось никаких усилий. Она действовала инстинктивно. Колетта была женщина. Как волна, Колетта не имела определенной формы. Чужая душа являлась для нее как бы сосудом, форму которого она, когда нужно, усваивала - иногда просто из любопытства, а иногда по необходимости. Чтобы жить, ей постоянно требовалось быть кем-то другим. Вся неповторимость ее личности заключалась в том, что она никогда не оставалась самой собой. Она слишком часто меняла сосуды.
  Кристоф привлекал ее по многим причинам, главной из которых было то, что она сама не привлекала его. Он привлекал ее также тем, что не походил ни на кого из ее знакомых молодых людей, - никогда еще не попадался ей сосуд столь нескладный и столь замысловатой формы. И, наконец, обладая врожденной способностью определять с первого взгляда точную цену сосудов и людей, она ясно сознавала, что отсутствие внешнего лоска возмещается у Кристофа своего рода добротностью, какой лишены ее парижские куколки.
  Она занималась музыкой, как занимается ею большинство праздных барышень. И слишком много и слишком мало. То есть она почти всегда была занята музыкой и почти ничего в ней не смыслила. Она бренчала на рояле по целым дням - от безделья, из любви к позе, ради чувственного развлечения. Иногда она играла, как другие катаются на велосипеде. Иногда играла хорошо, даже прекрасно, со вкусом, с душой (почти верилось, что у нее тоже есть душа: для этого ей было достаточно представить себя на месте человека, действительно обладавшего душой). До знакомства с Кристофом она способна была любить Массне, Грига, Томе. Но она способна была разлюбить их после знакомства с Кристофом. И теперь она играла Баха и Бетховена очень часто (по правде говоря, это не бог весть какая похвала); но поразительнее всего то, что она их любила. В сущности, она любила не Бетховена, не Томе, не Баха и не Грига, - она любила ноты, звуки, свои пальцы, бегавшие по клавишам, дрожанье струн, царапавшее и приятно щекотавшее ей нервы.
  В салоне аристократического особняка, обтянутом немного блеклыми шпалерами, с водруженным на мольберте портретом дородной г-жи Стивенс, которую модный художник изобразил чахнущей, как цветок без воды, с глазами умирающей и с закрученной в спираль талией, желая, вероятно, выразить таким образом неповторимость ее миллионерской души, - в большом салоне с окнами, в которые были видны старые, запорошенные снегом деревья, Кристоф всегда заставал Колетту у рояля, за бесконечным повторением все тех же фраз, ласкавших ей слух мягкими диссонансами.
  - А! - восклицал, входя, Кристоф. - Кошечка снова замурлыкала!
  - Невежа! - отзывалась со смехом Колетта.
  (И протягивала ему немного влажную руку.)
  - ...Послушайте вот это. Разве не прелестно?
  - Восхитительно, - равнодушно отвечал Кристоф.
  - Да вы не слушаете!.. Извольте выслушать внимательно.
  - Я слушаю... Ведь это все одно и то же.
  - Ах, вы не музыкант! - с досадой говорила она.
  - Как будто тут дело в музыке!
  - Как! Не в музыке?.. Так в чем же тогда, скажите, пожалуйста?
  - Вы сами отлично знаете, а я не скажу, потому что это не совсем пристойно.
  - Тем более вы должны сказать.
  - Вы требуете?.. Пеняйте на себя!.. Знаете, что вы делаете с вашим роялем?.. Флиртуете.
  - Вот еще!
  - Да, да. Вы ему говорите: "Милый рояль, душка рояль, скажи мне какую-нибудь любезность, поласкай меня, поцелуй меня!"
  - Да замолчите! - обрывала Колетта, полусмеясь, полусердито. - Вы не имеете ни малейшего понятия об учтивости.
  - Верно, ни малейшего.
  - Вы дерзкий... А если даже это так, разве это не значит, что я по-настоящему люблю музыку?
  - Нет уж, смилуйтесь, не будем примешивать сюда музыку.
  - Но это же сама музыка! Красивый аккорд - ведь это поцелуй!
  - Вот вы и проговорились.
  - Разве не правда?.. Почему вы пожимаете плечами? Почему вы хмуритесь?
  - Потому что мне противно слушать.
  - Час от часу не легче!
  - Мне противно слушать, когда говорят о музыке как о распутстве... О, вы в этом не виноваты! Виновата ваша среда. Все это пошлое общество, которое вас окружает, смотрит на искусство как на какой-то дозволенный разврат... Ну, довольно! Сыграйте мне сонату.
  - Нет, нет, поговорим еще немного.
  - Я здесь не для того, чтобы разговаривать, а чтобы давать вам уроки музыки... Ну, шагом марш!
  - Вы очень любезны! - замечала Колетта, раздосадованная, но в глубине души восхищенная этим грубоватым обращением.
  И Колетта играла заданный урок, стараясь изо всех сил, а так как способности к музыке у нее были, то получалось вполне прилично, иногда даже довольно хорошо. Кристофа трудно было провести, и в душе он смеялся над ловкостью "продувной девчонки, игравшей так, точно она чувствует то, что играет, хотя в действительности ничего не чувствует". Он проникался к ней какой-то насмешливой симпатией. А Колетта пользовалась любым предлогом, чтобы возобновить разговор, занимавший ее гораздо больше, чем урок. Тщетно Кристоф отговаривался тем, что не станет высказывать все свои мысли, потому что боится оскорбить ее, - ей всегда удавалось добиться своего; и чем оскорбительнее были слова Кристофа, тем меньше она обижалась: в этом и заключалось ее развлечение. Но так как Колетта была тонкая штучка и понимала, что Кристоф больше всего любит искренность, то не уступала ему ни пяди и спорила до слез. Расставались они, как самые лучшие друзья.
  И все же никогда у Кристофа не возникло бы ни малейшей иллюзии насчет этой светской дружбы, никогда не установилось бы между ними и тени интимности, если бы в один прекрасный день Колетта не сделала ему признания - невзначай или из прирожденного кокетства.
  Накануне у ее родителей был прием. Колетта смеялась, болтала, флиртовала напропалую; но на следующее утро, когда Кристоф пришел на урок, она встретила его утомленная, измученная, поблекшая, с лицом в кулачок. С трудом она выговорила несколько слов и казалась вся какой-то потухшей. Она села за рояль, играла вяло, наврала, попробовала поправиться, опять сбилась, оборвала игру и сказала:
  - Нет, не могу... Извините... Может быть, немножко погодя...
  Кристоф спросил, не больна ли она. Она ответила, что нет.
  "Просто не в настроении... С нею это бывает... Смешно, конечно, но не надо на нее сердиться..."
  Он предложил перенести урок на другой день, но она упросила его остаться:
  - На минутку... Сейчас все пройдет... Какая я глупая, правда?
  Он чувствовал, что ей не по себе, но не хотел расспрашивать и, чтобы переменить тему разговора, сказал:
  - Вот что значит слишком блистать на вечере! Вы совсем вчера себя не щадили.
  Колетта насмешливо улыбнулась:
  - А вот про вас этого сказать нельзя.
  Кристоф звонко рассмеялся.
  - Вы, кажется, не произнесли ни одного слова, - продолжала она.
  - Ни одного.
  - А между тем у нас были интересные люди.
  - Да, редкостные болтуны и умники. Я теряюсь, когда наблюдаю вашу французскую бесхарактерность, - тут все понимают, все прощают и ничего не чувствуют. По целым часам говорят о любви и об искусстве! Просто тошнит.
  - Однако это должно бы вас интересовать, - если не любовь, то, во всяком случае, искусство.
  - Об этих вещах не говорят: их делают.
  - А если не можешь делать? - спросила Колетта, скривив губы.
  - Тогда предоставьте это другим, - со смехом отвечал Кристоф. - Не все созданы для искусства.
  - А для любви?
  - И для любви.
  - Сжальтесь! Что же нам тогда остается?
  - Семья, хозяйство.
  - Благодарю покорно! - обиженно проговорила Колетта.
  Она снова попробовала играть, снова наврала, ударила по клавишам и жалобно простонала:
  - Нет, не могу!.. Положительно я ни на что не годна. Думаю, что вы правы. Женщины ни на что не годны.
  - Сознаться в этом - уже чего-то стоит, - добродушно заметил Кристоф.
  Она посмотрела на него пристыженным взглядом девочки, которую бранят, и сказала:
  - Не будьте таким строгим!
  - Я не говорю дурно о хороших женщинах, - весело возразил Кристоф. - Хорошая женщина - рай на земле. Но только рай на земле...
  - ...никто никогда его не видел.
  - Я не такой пессимист. Я говорю: да, я его никогда не видел, но очень возможно, что он существует. Я даже решил, что отыщу его, если вообще он существует. Да, это не так легко. Хорошая женщина и гениальный мужчина - редкие птицы.
  - А остальные мужчины и женщины, значит, не в счет?
  - Напротив! Только остальные и идут в счет... для света.
  - А для вас?
  - Для меня они не существуют.
  - Вы строги! - повторила Колетта.
  - Как вам сказать! Надо же кому-нибудь быть строгим. Хотя бы для блага других!.. Если бы в этом мире не было разбросано немного камней, его затянуло бы тиной.
  - Да, верно, вы счастливый - ведь вы такой сильный! - печально сказала Колетта. - Но не будьте слишком строги к людям - особенно к женщинам, если они слабы... Вы не представляете себе, как нас тяготит наша слабость. Мы хохочем, флиртуем, кривляемся, а вы уж думаете, что у нас в голове больше ничего нет, и презираете нас. Ах, если б вы могли прочесть все, что происходит в душе маленьких женщин от пятнадцати до восемнадцати лет, начинающих выезжать и пользующихся успехом, который обеспечивает им их шумная жизнь, - если бы вы могли прочесть, что происходит в них после того, как они натанцевались, наговорили глупостей, парадоксов, горьких истин и все со смехом, пока не рассмешат кавалера; после того как они отдали частицу своего существа разным болванам и тщетно искали в глазах каждого искру света, которого там быть не может, - если б вы их видели, когда они, вернувшись домой ночью, запрутся в своей тихой спальне и бросятся на колени в смертной тоске одиночества!..
  - Что вы говорите? - воскликнул изумленный Кристоф. - Как! И вы, вы тоже так страдаете?
  Колетта не ответила, но на глаза ее навернулись слезы. Она попробовала улыбнуться и протянула Кристофу руку; Кристоф, взволнованный, схватил ее.
  - Бедная девочка! - проговорил он. - Если вы страдаете, почему вы не откажетесь от такой жизни?
  - Что же прикажете нам делать? Нам нечего делать. Вы мужчины, можете добиваться свободы, можете делать все, что хотите. Но мы, - мы навсегда замкнуты в кругу светских обязанностей и удовольствий: для нас выхода нет.
  - Кто же вам мешает освободиться, подобно нам заняться делом, которое вам нравилось бы и обеспечивало бы, как и нам, независимость?
  - Как и вам? Бедный господин Крафт! Не очень-то оно вас обеспечивает!.. Но, по крайней мере, оно вам нравится. А для какого дела созданы мы? Нет такого дела, которое бы нас интересовало. Да, я знаю, мы теперь вмешиваемся во все, притворяемся, будто нас привлекает и то, и другое, и третье, хотя нас это вовсе не трогает; но нам так хочется чем-нибудь заинтересоваться! Я не отстаю от других. Занимаюсь благотворительностью, состою в комитетах. Бываю в Сорбонне, хожу на лекции Бергсона и Жюля Леметра, на исторические концерты, на классические утренники и все что-то записываю, записываю... сама не знаю, что записываю!.. и стараюсь убедить себя, что это страшно меня увлекает или, по крайней мере, полезно мне. Но ведь это совсем не так, я сама прекрасно знаю, как все это мне безразлично, как скучно!.. Пожалуйста, не презирайте меня: я говорю вслух то, что думают все. Я не глупее других. Но к чему мне философия, история и наука? Что же касается искусства, то - вы видите - я бренчу на рояле, мажу дрянные акварельки, - да разве это может наполнить жизнь? Цель нашей жизни только одна - замужество. Но, вы думаете, весело выйти замуж за одного из этих господ? Ведь мы с вами видим их насквозь. Знаем им цену. Увы, я не умею утешать себя, как ваши немецкие Гретхен, из всего создающие себе иллюзии... Разве это не ужасно? Смотреть вокруг себя, видеть своих замужних подруг, их супругов и думать, что придется поступить так же, как они, изуродовать себя физически и духовно, стать такой же пошлячкой!.. Уверяю вас: нужно быть стоиком, чтобы примириться с такой жизнью и с такими обязанностями. Не все женщины способны на это... А время идет, годы текут, молодость уходит; и, однако же, есть в нас что-то хорошее, путное, но оно ни на что не пригодится, оно вянет с каждым часом, и нам скрепя сердце придется отдать лучшее, что мы имеем, какому-нибудь идиоту, ничтожному существу, которое ты презираешь и которое будет презирать тебя!.. И никто нас не понимает! Для людей мы какая-то загадка. Еще можно понять мужчин, когда они находят нас пустыми и взбалмошными! Но женщины, казалось бы, должны нас понимать! Ведь и они были такими же, как мы, - пусть припомнят... Но нет! Помощи от них ждать нечего. Даже родные матери нас не знают и не пытаются узнать. Вся их забота - выдать нас замуж. А там живи, умирай, устраивайся как хочешь! Общество бросает нас всецело на произвол судьбы.
  - Не отчаивайтесь, - сказал Кристоф. - Жизненный опыт каждый должен приобретать вновь. Если у вас есть мужество, все пойдет хорошо. Ищите за пределами вашего круга. Ведь должны же быть честные люди во Франции.
  - Они есть. И я их знаю. Но как они скучны!.. И потом, вот что я вам скажу: мир, в котором я живу, мне не нравится, но я думаю, что теперь я уже не смогу жить вне его. Я к нему привыкла. Я нуждаюсь в известном комфорте, в известной роскоши и изнеженности, принятой в нашем кругу; правда, одних только денег для этого недостаточно, но тем не менее они необходимы. Не очень-то это для меня лестно, я понимаю. Но я знаю себя, я слабая... Не сторонитесь же меня, узнав мои маленькие слабости. Будьте со мною добрым. Мне так полезно разговаривать с вами! Я чувствую, что вы сильный, здоровый; я верю вам всецело. Будьте немножко мне другом, хотите?
  - Очень хочу, - ответил Кристоф. - Но что я могу сделать?
  - Выслушивайте меня, давайте мне советы, подбадривайте. У меня часто такой сумбур в мыслях! Тогда я просто не знаю, куда себя девать. Я думаю: "Зачем бороться, зачем терзаться? То или другое, не все ли равно? Все равно - кто! Все равно - что!" Ужасное состояние. И мне не хочется поддаваться ему. Помогите мне! Помогите!..
  Колетта казалась удрученной, постаревшей на десять лет; она смотрела на Кристофа добрыми, покорными, умоляющими глазами. Он пообещал ей все, о чем она просила. Она оживилась, заулыбалась, повеселела.
  А вечером смеялась и флиртовала, как всегда.
  Начиная с этого дня, они регулярно вели дружеские беседы. На уроках они были одни: она поверяла ему все, что ей приходило на ум, а он добросовестно старался понять ее и что-нибудь посоветовать; она выслушивала его советы, а то и увещания, серьезно, внимательно, как примерная, благонравная девочка, - это ее веселило, занимало, даже поддерживало; она благодарила Кристофа растроганными, кокетливыми взглядами. Но в ее жизни ровно ничего не изменилось: стало только одним развлечением больше.
  Весь день был сплошной вереницей превращений. Вставала она поздно, около двенадцати. Ее мучила бессонница, и засыпала она только на рассвете. Целый день она ничего не делала. Без конца твердила строчку какого-нибудь стихотворения, музыкальную фразу, пережевывала какую-нибудь мысль, обрывок мысли или разговора, вспоминала понравившееся ей лицо. Окончательно она приходила в себя только к четырем или пяти часам вечера. А до тех пор бродила с опухшими глазами, капризная, заспанная. Оживлялась она только тогда, когда являлись подружки, такие же болтливые, падкие до парижских сплетен. Они до изнеможения спорили о любви. Анализ любовных чувств был вечной темой их разговоров наряду с туалетами, чужими тайнами, злословием. У Колетты был еще кружок праздных молодых людей, которые не могли не проводить два-три часа в день среди юбок и сами вполне могли бы носить юбку, ибо и души и разговоры у них были чисто бабьи. Кристофу отвели свой час: час духовника. Колетта мгновенно становилась серьезной и сосредоточенной - той самой молодой француженкой, о которой Бодлей пишет, что "в исповедальне она развивает какую-нибудь заранее подготовленную тему - образец ясности и блестящего построения, где все, что следует сказать, расположено в строгом порядке и распределено по определенным категориям". Облегчив душу, она начинала веселиться вовсю. И с приближением вечера все больше молодела: отправлялась в театр, где ее ожидало никогда не приедавшееся удовольствие узнавать в зале вечно одни и те же лица - удовольствие не от пьесы, которую играли, а от давно знакомых актеров, у которых лишний раз подмечались хорошо известные изъяны. Злословила с приходившими в ложу насчет сидевших в соседних ложах или же насчет актрис. Находила, что у инженю голосок кисленький, "как позавчерашний майонез", или что платье у премьерши "похоже на абажур". Или выезжала на вечера: там удовольствие заключалось в том, чтобы показать себя, если только она бывала интересной (что зависело от случая, ибо нет ничего капризнее парижской красоты); там освежался запас злословия насчет туалетов и физических недостатков других женщин. Разговоров в обычном смысле слова там вообще не велось. Домой она возвращалась поздно. С большой неохотой ложилась спать (в этот час парижанки типа Колетты чувствуют себя свежее, чем обычно). Вертелась вокруг стола. Перелистывала книгу. Смеялась в одиночестве, вспоминая какое-нибудь слово или жест. Скучала. Сама себе казалась очень несчастной. Не могла заснуть. А по ночам на нее находили внезапные припадки отчаяния.
  Кристоф, видевший Колетту лишь изредка в течение нескольких часов и присутствовавший лишь при некоторых из ее превращений, разбирался в них с трудом. Он недоумевал, когда же она бывает искренней: всегда или никогда. Колетта сама не могла бы ответить на этот вопрос. Как и большинство барышень, у которых за душой нет ничего, кроме праздных и затаенных желаний, она бродила в потемках. Она не знала, что она такое, потому что не знала, чего она хочет, да и не могла знать, не испытав. И она старалась испытать все на свой лад, с наивозможно большей свободой и наименьшим риском, стараясь рабски копировать окружающих, заимствуя у них моральную мерку. Она не торопилась делать выбор. Ей хотелось все сберечь, чтобы всем воспользоваться.
  Но с таким другом, как Кристоф, это оказалось нелегко. Он еще допускал, что ему могут предпочесть людей, которых он не уважал и даже презирал, но не допускал, чтобы его равняли с ними. У каждого свой вкус, но прежде всего надо иметь вкус.
  Кристоф был тем менее склонен к снисходительности, что Колетта, по-видимому, с каким-то особенным удовольствием коллекционировала вокруг себя молодых людей наименее приемлемого для него типа: отвратительных снобов, по большей части богатых и, уж во всяком случае, праздных или имевших синекуру в каком-нибудь министерстве, что, в сущности, одно и то же. Все писали, - вернее, утверждали, что пишут. Писательство стало положительно психозом при Третьей республике. А главное, оно было удобной ширмой для тщеславных бездельников, - ведь умственная работа всегда труднее поддается контролю и открывает широкий простор блефу. О своих великих трудах они лишь изредка роняли сдержанные, но почтительные замечания. Посмотреть на них, так они насквозь проникнуты важностью своей задачи, изнемогают под ее непосильным бременем. Сначала Кристоф чувствовал даже некоторую неловкость оттого, что не знал их произведений и имен. Робко пробовал он навести справки; особенно хотелось ему узнать, что написал тот, кого единодушно называли выдающимся драматургом. И с удивлением услыхал, что великий драматург создал всего только один акт, переделанный из романа, который, в свою очередь, был склеен из серии рассказов, или, вернее, заметок, печатавшихся в одном из ежемесячных журналов в течение последних десяти лет. Багаж остальных был не более увесистым: две-три пьески, две-три повестушки, два-три стихотворения. Были такие, что сумели прославиться одной статейкой. Другие - книгой, "которую собирались писать". Они презирали большие полотна и придавали огромное значение расположению слов и фраз. Слово "мысль" часто повторялось в их разговорах, но, по-видимому, употреблялось оно не в общепринятом смысле, а лишь в применении к стилистическим частностям. Среди них были и великие мыслители, и умы иронические, которые писали свои глубокие изречения всегда курсивом, чтобы они не прошли незамеченными.
  Все исповедовали культ своего "я" - единственный их культ. Они хотели, чтобы и другие его исповедовали. Но беда в том, что другие были уже заняты. Что бы они ни делали - говорили, ходили, курили, читали газету, встряхивали волосами, смотрели вокруг, здоровались друг с другом, - они думали только об одном: присутствуют ли при этом зрители. Комедиантство свойственно молодым людям - и прежде всего наиболее никчемным людям, то есть праздным. Особенно стараются они ради женщины, ибо желают ее, а еще больше жаждут сами стать предметом ее желания. Но не брезгают и первым встречным: распускают хвост ради прохожего, который в лучшем случае проводит их недоуменным взглядом. Кристоф часто встречал таких павлинчиков, - они водились и среди пианистов, среди скрипачей, среди мазилок, молодых актеров, и все гримировались под какую-нибудь знаменитость: под Ван-Дейка, Рембрандта, Веласкеса, Бетховена или играли какую-нибудь роль: хорошего художника, хорошего музыканта, хорошего мастера, глубокого мыслителя, веселого малого, неотесанного мужика... Проходя по улице, они поглядывали по сторонам, - обращают ли на них внимание. Кристоф знал, к чему они клонят, и с коварным равнодушием нарочно отводил глаза. Но конфуз их длился недолго: через два шага они пыжились перед следующим прохожим. Посетители салона Колетты были более утонченны: они гримировали главным образом свой ум, подражая двум-трем образцам, которые сами были копиями. Или же выступали как олицетворения идей: Силы, Радости, Жалости, Солидарности, Социализма, Анархизма, Веры, Свободы, - для них это были только роли. Они обладали талантом превращать заветнейшие мысли в литературщину и смотрели на самые героические порывы человеческой души как на модные галстуки.
  Стихией, в которой они чувствовали себя особенно привольно, была любовь, - тут уж они были хозяевами. Они постигли все секреты, всю казуистику наслаждения; их изощренная фантазия изобретала все новые казусы в надежде с честью выйти из положения. Этим всегда занимались люди, которым нечем заняться: не умея любить, они "занимаются" любовью, а главное - толкуют ее. Их комментарии бывали куда пространнее основного текста, весьма жиденького. Социология служила приправой к самым скабрезным мыслям: в те времена все прикрывалось флагом социологии; как бы они ни наслаждались, удовлетворяя свои пороки, им все чего-то не хватало, если они не убеждали себя, что; поступая так, они подготовляют наступление новой эры. Чисто парижский вид социализма: социализм эротический.
  В числе вопросов, волновавших тогда эту маленькую "академию любви", было равенство полов в браке и прав в любви. Славные молодые люди, честные, немножко смешные, протестанты, - скандинавы или швейцарцы, - требовали равенства в добродетели: мужчины, подобно женщинам, должны вступать в брак девственными. Парижские казуисты требовали иного равенства - в нечистоплотности: женщины, подобно мужчинам, должны вступать в брак оскверненными, - должны иметь право заводить любовников. Париж до такой степени был пресыщен адюльтером в воображении и на практике, что это блюдо начало уже приедаться; в литературном мире пробовали заменить его более оригинальным изобретением: проституцией молодых девушек, - я разумею проституцию упорядоченную, всеобщую, добродетельную, благопристойную, семейную и при всем том - социальную. Одна талантливая книга трактовала именно этот вопрос: на четырехстах страницах с забавным педантизмом в ней изучалась, "по всем правилам Бэконова метода", "наилучшая организация наслаждения". Словом, полный курс свободной любви, где говорилось об изяществе, благопристойности, хорошем вкусе, благородстве, красоте, истине, стыдливости, нравственности, - настоящий Беркен для светских девушек, желавших пойти по дурной дороге. Книга эта была евангелием, которым тогда восторгался маленький двор Колетты, а сама она постоянно толковала ее. Естественно, как и все новообращенные, Колетта и ее окружение оставляли без внимания все, что еще могло быть в этих парадоксах верного, правильно подмеченного и даже человечного, и запоминали самое худшее. Они не упускали случая сорвать с этой клумбы самые ядовитые из всех ее обсахаренных цветочков, - афоризмы в таком роде: "вкус к сладострастию может только обострить вкус к труду"; "чтобы девственница стала матерью, не изведав наслаждения, - это просто чудовищно"; "обладание мужчиной-девственником является для женщины естественной подготовкой к сознательному материнству"; долг матери - "создать свободу для дочери с такой же деликатностью и благопристойностью, с какой она поощряет свободу своих сыновей"; придет время, "когда девушки будут возвращаться от своих любовников так же легко, как возвращаются они теперь с лекции или после визита к своим подругам".
  Колетта со смехом заявляла, что все эти наставления весьма разумны.
  Кристоф приходил в ужас от таких разговоре". Он преувеличивал их значение и зло, которое они могут причинить. Французы слишком умны, чтобы применять на практике то, что проповедует их литература. Эти карликовые Дидро, - разменная монета философии великого Дени, - являются в повседневной жизни, подобно гениальному Панургу Энциклопедии, такими же добропорядочными и такими же трусливыми буржуа, как и все прочие. Именно потому, что они так робки в своих поступках, они утешаются тем, что совершают (мысленно) поступки, находящиеся на грани возможного. В такой игре нет риска.
  Но Кристоф не был французским дилетантом.
  Одному из окружающих Колетту молодых людей она, по-видимому, оказывала предпочтение. Понятно, что он казался Кристофу несноснее других.
  Это был сын разбогатевших буржуа, из той молодежи, что занимается литературой для избранных и разыгрывает из себя патрициев Третьей республики. Звали его Люсьен Леви-Кэр. У него были широко расставленные глаза, быстрый взгляд, нос с горбинкой, толстые губы, светлая остроконечная бородка а-ля Ван-Дейк, преждевременно намечавшаяся плешь, которая, однако, его не портила, вкрадчивая речь, изящные манеры, тонкие и мягкие руки, таявшие в чужой руке. Он держался с подчеркнутой любезностью, чуть ли не рыцарски учтиво, даже с теми, кого не любил и от кого всячески старался отделаться.
  Кристоф видел его уже на первом литературном обеде, куда его пригласил Сильвен Кон; и хотя они не обменялись ни одним словом, Кристоф при первых же звуках его голоса сразу почувствовал к нему необъяснимое отвращение, истинные причины которого он понял лишь впоследствии. Любовь иногда вспыхивает внезапно, как молния. То же самое бывает и с ненавистью, - чтобы не смущать кротких душ, которых пугает это слово, как и все вообще сильные страсти, с

Другие авторы
  • Курганов Николай Гаврилович
  • Елисеев Григорий Захарович
  • Гончаров Иван Александрович
  • Одоевский Александр Иванович
  • Иоанн_Кронштадтский
  • Львов Николай Александрович
  • Галахов Алексей Дмитриевич
  • Лякидэ Ананий Гаврилович
  • Холодковский Николай Александрович
  • Полнер Тихон Иванович
  • Другие произведения
  • Чуйко Владимир Викторович - В. В. Чуйко: биографическая справка
  • Прокопович Феофан - Гудзий Н. К. Феофан Прокопович
  • Ясинский Иероним Иеронимович - Втуненко
  • Воейков Александр Федорович - Стихотворения
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - А. С. Бушмин. М. Е. Салтыков-Щедрин
  • Горький Максим - Переписка М. Горького с А. Чеховым
  • Эртель Александр Иванович - Записки Степняка
  • Ауслендер Сергей Абрамович - Ауслендер С. А.: биографическая справка
  • Гончаров Иван Александрович - Превратность судьбы
  • Соллогуб Владимир Александрович - Р. Б. Заборова. В. А. Соллогуб
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
    Просмотров: 384 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа