убокое сознание своего родства, такое убеждение в необходимости рано или поздно слиться, что все эти господа скоро восчувствуют, сколь их усилия были недостаточны. А вдобавок к этому оставим мы в так называемой Румелии еще тысяч тридцать хорошо обученных народных войск... Эти к оружию привыкли и научат при случае остальных. Все эти гимнастические дружества и союзы, разумеется, могут быть разогнаны, но они свое дело сделают и при первой необходимости всплывут наверх... Приедете, увидите сами!.."
- Вы знаете, кто меня научил не терять бодрости и не опускать рук? - говорил он впоследствии.
- Кто?
- Паук.
- Как паук?..
- Да так... Гулял я раз, вижу паутину, взял я да и Снял ее прочь... Вы думаете, паук растерялся? Нет. Забегал по уцелевшим нитям и давай опять работать живо, живо... Без всякого антракта... На другой день - я иду, на этом же месте новая паутина, только гораздо лучше укрепленная... Вот вам пример!..
Таким образом, Скобелев оставил по себе в Болгарии такую память, какую удается редким...
- Когда нам нужно будет восстать - он явится к нам... Он поведет и нас, и сербов, и черногорцев... И тогда горе будет швабам!
Это мог сказать всякий мальчишка в Румелии.
- Он сумеет сплотить и научить нас!
И за ним, действительно, пошел бы весь южнославянский мир... Представляю себе, какое ужасное впечатление там произвела эта нежданная смерть!.. Как там рыдали и молились за него...
В первый же день после его смерти выхожу я из гостиницы Дюссо...
На улице бросается ко мне Станишев - образованный болгарин... Он схватил меня за руку и зарыдал...
- Мы все потеряли в нем, все... Он был нашей надеждой, он был нашим будущим...
Не успел я сделать несколько шагов, как меня обступили другие живущие в Москве болгары... - Вы видели его, неужели он... он умер... Едва ли по кому-нибудь лились такие искренние слезы...
- Болгария плачет теперь, как осиротелая мать над единственным своим сыном!
Уже в Петербурге я получил телеграмму из Тырнова. "Правда ли, что наш Скобелев умер?.. Весь город в слезах, в каждом доме стенания... Крестьяне толпой идут из Самовод и других сел убедиться в этом народном несчастий... Из горной деревушки Рыш прислали ко мне депутата узнать... Женщины и дети в слезах... В церквах за него молятся... Долго не будет у славянства такого героя!.."
И еще бессмысленнее казалась эта смерть, еще ужаснее...
Я возвратился к нему, стал над ним, всматривался в это покойное, неподвижное лицо, допытывался, зачем ушел он, он, до такой степени необходимый, дорогой. Кругом к вечерней панихиде устанавливали комнату цветами и деревьями, явились лавровые венки, приподымали эту беспробудную голову, декорируя ее розами... В углу монахиня читала псалтырь... Пахло ладаном...
И эта рука, пугавшая целый мир, бессильно сложена теперь на груди... В кровавом блеске сражений она уже не укажет торжествующим легионам врага, этот громкий голос, сзывавший орлят, стих в разбитой и неподымающейся больше груди... зоркий взгляд застыл и только тускло слезится из-под опущенных ресниц.
- Знаете, мне кажется, это сон какой-то! - шепчет рядом кто-то... - Сон, мы проснемся - и все это выйдет чепухой...
Ввели двух часовых, поставили над телом.
Один из них смотрел-смотрел на это безжизненное лицо... Плакать не смеет - на часах, а слезы так и падают по щекам на бороду. И смахнуть их нельзя!..
После войны я долго не видал Скобелева... Он в это время уж совсем определился, и наши убеждения далеко разошлись.
В письмах, очень редких, он так же резко и бесповоротно ставил вопросы и так же удачно очерчивал людей и события, как и прежде... Корпусом своим он был доволен, но обстановка мирной и спокойной деятельности оказывалась ему не по душе. По возвращении из Болгарии он писал: "Теперь я могу с чистою совестью отдохнуть, да и пора. Силы разбились несколько. Съезжу в Париж, отведу душу..." А через два месяца: "Эта будничная жизнь тяготит. Сегодня как вчера, завтра как сегодня. Совсем нет ощущений... У нас все замерло... Опять мы начинаем переливать из пустого в порожнее. Угасло недавнее возбуждение, да и как его требовать от людей, переживших позор берлинского конгресса. Теперь пока нам лучше всего молчать - осрамились вконец!.." Тем не менее, он крайне интересовался всем, читал и работал, стал изучать Пруссию и, съездив туда на маневры, успел настолько ознакомиться с германскою армией, что наши добрые соседи уже и тогда были сим несколько обеспокоены. Из своих бесед с берлинскими генералами, из знакомства с прусскою армией Скобелев вынес глубокое убеждение, что там - серьезно готовятся к войне с нами...
- Мы опять разыграем роль глупой евангельской девы... Опять война застанет нас врасплох!
И он начал самым деятельным образом готовиться к ней. Едва ли была хоть одна брошюра по военным вопросам Германии, которая бы не прочитывалась им, их военные журналы тоже... Он изучал страну вдоль и поперек, объехал всю границу и, не отдыхая на лаврах, продолжал упорно работать, работать и работать...
- Теперь такое время - на часах надо стоять... Недаром меня солдаты кочетом называли; сторожить приходится, чуть опасность - крикнуть в пору!
Он тогда же подметил то, что пруссаки хотели скрыть новую роль кавалерии, подготовленную ими для будущей войны. Скобелев с быстротой, поистине гениальной, схватил это и целиком перенес к себе, развив и видоизменив многое по собственному соображению. Немцев он понимал как никто. Дружбе их он и прежде не верил, на благодарность их не рассчитывал вовсе. Царство Польское со всеми его боевыми позициями было изучено им с такою подробностью, что записки его по этому предмету должны быть необходимым материалом для будущих наших генералов при случае. Он разрабатывал тогда уже план войны с честными маклерами и добрыми нашими союзниками. Я здесь, разумеется, не вправе говорить об этом плане... По остроумному выражению М.Е. Салтыкова (Щедрина), через двадцать лет мы прочтем о нем в "Русской старине" у г. Семевского. Встретившись с ним наконец, я застал его таким же возбужденным, полным энергии, каким привык видеть и прежде... Он приехал в Петербург, похоронив отца.
- Я к крайнему своему удивлению оказался богатым человеком!.. И рад этому.
- Еще бы!
- И не за себя. Теперь моим боевым товарищам помогать стану... Я думаю отставных солдат селить у себя. Дам им какие-нибудь занятия, чтобы они не думали, что едят хлеб даром... А умру - село Спасское по завещанию обращу в инвалидный дом...
- Что так рано умереть собираетесь?
- Да ведь вот отец... За день до смерти с вами спорил... все под Богом ходим... В одном я убежден, что умру не сам... Не вследствие естественных причин...
- Ну, вот.
- Есть не одни предчувствия на это!.. Ну, да что толковать...
Немного спустя начались переговоры с ним о назначении его в Ахал-Теке.
Он сам хотел и добивался этого. Во-первых, боевая жизнь была ему по вкусу, а во-вторых, по тому высказывавшемуся им глубокому убеждению, что в степях Теке отчасти решался восточный вопрос...
- Тут связь большая. Чем больше у нас будет обаяния на востоке - тем лучше. Трудно только поправлять дела после всех этих гениев. Притом вы не знаете кавказской администрации...
- Нет.
- А я ее знаю, она с женской ревностью относится ко всему... Скорей мешать будет мне, чем поможет...
Приготовления к этой экспедиции шли у него с лихорадочной быстротою. Только что приехав из военного совета, он садился, писал записки по разным деталям этого предприятия, входил в сношения с целою массой лиц, которым поручалось то или другое дело, обдумывал и предупреждал разные подготовлявшиеся ему "дружские услуги" разных благоприятелей. Близкие к нему люди в это время с ног сбились. На Моховой, в доме Дивова, образовалась маленькая главная квартира. Тогда еще полковник Гродеков, главнейший сотрудник Скобелева, а также Баранок и другие его адъютанты ходили какие-то ошалелые, бледные, истощенные.
- Отдыхать некогда... Некогда, господа. За дело!..
- Когда он спит - Бог его знает... У нас руки отваливаются... - говорили они.
С утра до ночи в приемной у него толпились военные, или ожидавшие назначения, или уже получившие его... Ближайшие его сотрудники съехались уже... Остальных, как, например, капитана Маслова, он сам звал к себе.
- Трудное дело, страшно трудное! - то и дело повторял он. - Много войск взять нельзя, и без того эти разбойники дорого стоят России, а если не покончить с ними, сейчас же все наши туркестанские владения на волоске будут... Сверх того, мы уже и предварительно истратили пропасть!.. А там еще интендантство это. Если я получу назначение, я сейчас же начну с того, что всю хозяйственную часть армии передам людям, которых я знаю, а интендантов отправлю обратно на кавказский берег... Там у них, знаете, на каждый казенный ремешок по пяти чиновников приставлено. Войска превосходные, но их не умели вести!
Нужно сказать правду, что и кавказская администрация особенно нежных чувств к Скобелеву не питала. Нам рассказывали, что некоторые даже у себя панихиды служить отклонились по покойнику. Помилуйте, в эту тишь да гладь вдруг ворвался такой беспокойный и деятельный человек...
- Ну, ему там тоже приготовляют встречу... - говорили мне.
- Ничего не поделают...
- Ну, как сказать... У нас там такие свистуны есть!..
Скобелев прекрасно знал это и готовился ко всякой случайности...
- Они из Ахал-Теке хотели себе маленький Дагестан сделать!
- Как это?
- Так, на десятки лет раскладут это дело. Все, кому нужны чины, ордена, отправлялись бы туда, делали набеги и опять уходили. Армяне-подрядчики крали бы себе в карманы казенные миллионы. К услугам всех этих людей являлись бы и стихии, и тифы всякие!.. А графа государственного расхода из года в год все росла бы и росла. Ведь на Кавказе, знаете ли, все они, эти чиновники, голодные. И плодущие же. У них семьи не по кошельку. Детьми их Господь благословляет, ну, все это и выкармливается на казенных харчах. Ну, а я уже слуга покорный, я солдата грабить не позволю... Этого у меня не будет...
- Найдут средства и при новых порядках красть.
- Посмотрим... Я ведь церемониться не стану. Беспощадно расстреливать начну за это. Тут доброта - хуже жестокости. Будешь добр к этим отцам семейства - у тебя войско от тифа вымрет да десятки миллионов народных денег без толку уйдут... А это, знаете, просто: сегодня судил военно-полевым судом, а завтра расстрелял... Ан другим-то и неповадно!..
Ахалтекинская экспедиция М.Д. Скобелева известна всем. Тут уже это никто не мог выдумать, он сделал ее без корреспондентов, и его друзья не могут ссылаться на то, что подвиги молодого генерала преувеличены были этими якобы покладистыми людьми. Все время в Петербурге и Москве распространялись о нем и о судьбе его отряда самые преувеличенные слухи, так что штурм текинской крепости и завоевание самого оазиса были для всех полною неожиданностью... Тот, кто хочет ближе познакомиться с этим периодом деятельности Скобелева, может обратиться к книге одного из ближайших его сотрудников и личных друзей А.Н. Маслова "Завоевание Ахал-Теке". Это превосходный дневник участника экспедиции - в живых и талантливых очерках рисует и стратегические планы Скобелева, и его личную жизнь, и быт отряда в золотых песках прикаспийской пустыни. Серьезная книга, поэтому читается с интересом романа и незаметно, фигура генерала выделяется из нее полной жизни, со всеми характерными особенностями... Михаил Дмитриевич живым человеком выдвигается из деталей этого дневника. А.Н. Маслов, бывший свидетелем хивинского и ферганского походов Скобелева, по целым месяцам гостивший у него в Спасском и переписывавшийся с покойным, лучше чем кто-нибудь знал эту сложную, интересную личность народного богатыря, легендарного витязя современной России... Он пишет свои воспоминания о нем, и я заранее приветствую эти записки... В них выскажется много упущенного мною, а при художественном таланте их автора они будут ценным вкладом в нашу историческую литературу.
После Ахалтекинской экспедиции я встретился со Скобелевым случайно... Я не знал, что он в Петербурге. Вечером на улице он окликнул меня.
- Отчего же вы не приехали ко мне в Ахал-Теке?
- Да ведь вам же первым условием поставили отсутствие корреспондентов.
- Все равно... Помните, что я вам ответил в Журжеве?
- Что?
- "А вы не спрашивайтесь..." А вас ждали в отряде, было много из ваших старых боевых товарищей...
Я в этот раз, всмотревшись в Скобелева, увидел в нем громадную перемену. Видимо, заботы по командованию экспедицией не прошли для него даром.
Он осунулся, обрюзг... На лбу прорезались морщины, между бровями легла какая-то складка... В глазах была та же решительность, та же энергия в лице, но от всего Скобелева веяло чем-то только что пережитым, печальным... Я разговорился с ним...
- На меня произвело такое влияний не сама экспедиция... Хоть были ужасные моменты... Войск мало, неприятель силен... Ну, да это что! Не таких бивали!.. Смерть матери - вот что меня в сердце ударило... Я долго себе представлял ее зарезанною... И кем же, человеком, всем обязанным мне, решительно всем!.. Я был первые дни после того как потерянный!.. И до сих пор еще она стоит передо мною... Точно зовет меня... И знаете, мне кажется, что и самому-то осталось не долго жить...
- Полноте, в 37 лет!..
- Да... Слишком много горючего материала кругом... Слишком много... И столько разных благоприятелей, что не совладать с ними... Открытый враг не страшен... Впрочем, отдохнув в Париже, успокоюсь...
Как Скобелев отдохнул в Париже, всем известно... Эта натура не знала отдыха и не понимала его...
После его парижской речи мы опять не виделись долго, очень долго... Только за несколько недель до его смерти я встретил генерала в Москве... И это было наше последнее свидание. Я его нашел в "Славянском базаре" опять совсем оправившимся, здоровым, сильным, веселым... Когда я выразил это, он рассмеялся.
- Я всегда так, когда дела много, крепну... Так и теперь... Занятий у меня по горло, готовлюсь к крупному делу... И сверх того немцы доставляют мне много, очень много удовольствия.
- Каким образом?
- Очень уж эти швельклопсы разозлились на меня... То какой-нибудь унтер-офицер вызывает меня на дуэль, то сентиментальная берлинская вдова посылает мне проповедь о сладостях дружбы и мира, то изобретатель особенного намордника для собак назовет его "Скобелевым" и обязательно сообщает об этом, то юмористические журналы их изображают меня в том или другом гнусном виде... Я знаю, вы были против моей парижской речи... Но я сказал ее по своему убеждению и не каюсь... Слишком мы уж малодушничаем. И поверьте, что если бы мы заговорили таким языком, то Европа несомненно с большим вниманием относилась бы к нам... Наши добрые соседи тоже, пока мы поем в минорном тоне, являются требовательными и наглыми, как почувствовавший свою силу лакей; но когда мы твердо ставим свое требование, они живо поджимают хвосты и начинают обнаруживать похвальную скромность!.. Я не враг Россия... Больше, чем кто-нибудь, я знаю ужасы войны; но бывают моменты в государственной жизни, когда известный народ должен все ставить на карту... И поверьте, эти господа не рискнут на войну с нами. Они ловко пользуются нашими страхами, забирают нас в руки, показывая одно пугало за другим, но как только мы в свою очередь им покажем когти, они первые в кусты... Только, знаете, надо показывать когти-то разом и решительней... Чтобы они чувствовали!
И тут же он мне передал целый ряд событий и встреч в России и за границей, которые, к сожалению, по обстоятельствам, не зависящим от меня, не могут быть помещены в эту книгу...
Немного спустя пришли к нему Ладыженский и Хлудов... Мы сели завтракать. Пошли разговоры о нынешнем положении России, тягостном и в экономическом, и в нравственном отношении... Видимо, что это живо волновало Скобелева, и он тут же делал несколько метких определений и характеристик государственных деятелей, с которыми в настоящее время приходится иметь дело нашему отечеству... Результаты беседы вышли неутешительны...
- А все-таки будущее наше... Мы переживем и эту эпоху... Слава Богу - не рухнет от этого Россия...
И мало-помалу оживляясь, он начал читать наизусть стихи Тютчева и Хомякова... Читал он их великолепно, придавая каждому поэтическому образу особенный блеск и колорит, каждой фразе более сильное выражение... Наконец, не выдержал, увлекся, пошел к себе наверх и принес оттуда только что вышедшие новые издания этих поэтов, присланные ему Аксаковым...
- Я не надоел вам?..
- Напротив...
Зашел разговор о печати, и Скобелев высказался вполне за ее свободу.
- Я не знаю, почему ее так боятся. За последнее время она положительно была другом правительства. Все крупные хищения, все злоупотребления были указаны ею именно. Я понимаю, что то или другое правительственное лицо имеет повод бояться печати, ненавидеть ее. Это так, но почему все правительство относится к ней с такой подозрительностью, почему только и думают о том, как бы ее ограничить? Если хотите, при известном положении общества печать - это спасительный клапан. Излишек недовольства, желчи уходит в нее... У нас даже писатели только и говорят, что об ограничении того или другого литературного исправления; мне кажется, что и со стороны консерваторов это не совсем ловко. Нельзя же, в самом деле, запретить высказываться всем, кто не согласен со мною. Для власти, если хотите, свободная печать - ключ. Через нее она знает все, имеет понятие обо всех партиях, наперечет видит своих врагов и друзей. В Швеции вот, например, судят воров специальные суды, а суд присяжных ведает печать. У нас, напротив, грабители и хищники пользуются благами суда гласного, а литература карается административно.
И действительно, в этот же день к Скобелеву при мне приехал один из московских издателей. Я ушел на время к Ладыженскому, рущукскому консулу, остановившемуся там же... Когда я вернулся к Скобелеву, он, улыбаясь, передал мне следующее.
- Вы знаете, у печати нет более злейших врагов, чем она сама.
- Почему это?
- А потому, вот, например, человек и умный, и просвещенный... А знаете ли вы, за что он главным образом набрасывается на Игнатьева?
- За что?
- За то, что тот не хочет закрыть "Голос" и "Русскую мысль". Не может же в самом деле правительство быть органом той или другой газеты и принимать на себя ее защиту... Ведь этак мы дойдем Бог знает до чего. Что касается до меня, я никогда не питал раздражения против печати. Когда она ополчилась на меня за мою парижскую речь, я счел это совершенно честным и уместным с ее стороны. Они писали по убеждению, по-ихнему я был вреден в данную минуту. Раз уверен в этом - подло молчать! Точно так же, как и я был бы вполне уверен, что, промолчи я в Париже, это бы не сделало мне чести. В силу этого я бы никогда не принял никакого административного поста. Бить врага в открытом поле - мое дело. А ведаться с ним полицейским миром - слуга покорный. Вот Аксаков - совсем другое дело... Я горячо люблю Ивана Сергеевича и никогда не слышал от него ничего подобного, Ни разу при мне он не сослался на необходимость зажать рот тому или другому...
Зашел разговор об издателе "Руси".
- Он слишком идеалист... Вчера он это говорит мне: народ молчит и думает свою глубокую думу... А я так полагаю, что никакой думы народ не думает, что голоден он и деваться ему некуда, выхода нет - это верно. Вы только что объехали добрую половину России, расскажите-ка, что творится там.
Я начал ему передавать свои впечатления. Рассказал ему о заводах, где, несмотря на совершенство производства, половина рабочих распущена по домам, потому что наша таможенная система вся направлена на поощрение иностранных фабрикантов и заводчиков; рассказал об истощении почвы, о крайнем падении скотоводства, о том, что нищенство растет не по дням, а по часам.
- Это ужасно... Ужасно... Еще вчера я то же самое говорил, мне не верили... Преувеличиваю я, видите ли...
Нашему разговору помешал какой-то русский немец... Явился с Владимиром в петличке и давай приседать...
- Что вам угодно?
- Я хочит делать большой канал...
- Где, куда?
- Соединяйт два моря... Арал и Каспий... Для обогащений всей России... Благодетельство есть это, ежели соединяйт.
Насмешливая улыбка скользнула по лицу Михаила Дмитриевича.
- Я же тут при чем?
- Я пришел, ваше высокопревосходительство, просить содействования моему проект, который...
- Пожалуйста, расскажите мне его сущность...
Скобелев сел, сел и полковник, желающий облагодетельствовать Россию. Началось долгое и скучное изложение всех выгод будущего канала... Скобелев изредка только вставлял замечания, совсем разбивавшие выводы автора замечательного проекта. Видно было, что вся эта местность как нельзя лучше известна Михаилу Дмитриевичу...
- Сколько же нужно на ваше Предприятие?
- О, в сравнении с благодетельством народов, пустяк.
- А например?
- Если правительство согласно затрачивайт сорок - пятьдесят миллионов...
Скобелев опять усмехнулся.
- Разумеется, разумеется... Только уж заодно, полковник, не будете ли вы так добры указать, где взять эту маленькую сумму...
- Столь великий страна, - начал он и впять утонул в целом море всяких рассуждений.
Так я и не дослушал этого замечательного проекта, оставив Скобелева в жертву новому Гаргантюа, обладающему аппетитом в размере сорока миллионов рублей...
Часа через полтора я вышел с ним, мы условились поехать к О. Н-ой.
На улице он встретил одного из прежних своих подчиненных, уже в отставке... Этот окончил войну в малом чине, и, по-видимому, судьба не особенно ему благоприятствовала. По крайней мере, одет он был очень плохо. Бывший офицер хотел было юркнуть от Скобелева в сторону, но тот его заметил...
- N.N.! Это еще что такое?.. Бегать от старых боевых товарищей!
- Ваше высокопревосходительство... Я не смел... Я так одет...
- Да за кого же вы принимаете меня?.. Это перед дамами одевайтесь... Опять вы не зашли ко мне... Вы знали, что я здесь?
- Как же... Читал-с.
- Ну?
- Я теперь в таком положении...
- Ужасно это глупо, в сущности... Прямо бы ко мне и могли обратиться... Храбрый и честный офицер, вы имеете полное право требовать моего содействия...
Я сейчас же узнал прежнего Скобелева. В этом он совсем не изменился.
- И помилуйте... Я опустился...
- Не вижу этого. Вот те, которые променяли военный мундир на более выгодный, опустились... Сегодня я уезжаю с курьерским поездом в Петербург... Давайте-ка мне ваш адрес... Не нужны ли вам деньги?.. Смотрите, с товарищами не церемонятся. Сотня-другая меня не разорит, а как только я вам найду место, вы мне их уплатите...
- Нет... У меня хоть еще месяца на два хватит...
- Нужно - пишите... Стесняться со мною глупо... А вам я на днях и местечко приищу...
Я встретил этого офицера уже на похоронах. Шел он одетый с иголочки... Видимо, судьба, на которую он пенял так, уже изменилась к нему.
- Это он все... Я и не знал ничего... Только приезжает ко мне здешний *** и говорит: "Сегодня получил я письмо от Скобелева, он рекомендует вас. Этого мне достаточно..." И разом предложил место... Я теперь совсем доволен. Третьего дня узнал, что он приехал, собрался идти благодарить, и вот... Это, знаете, последний... Боевой товарищ... Именно товарищ, хоть я поручик, а он полный генерал. Таких уже нет... Теперь мещанское время, подлое... Всякий лакеем делается... Повысят его в дворецкие - он уж к кучеру свысока относится...
О. А. Н-ву мы встретили в обществе двух англичан, с которыми Скобелев тотчас же заговорил по-английски. Они с чувством, близким к восторгу, прислушивались к каждому слову его. Один из них высказался даже:
- Вы первый приучили нас заочно полюбить - даже врага!..
- Почему же я враг?
- Кто же другой может создать нам затруднения в Индии, как не вы...
- Там нам нечего делать. Мы отлично можем ужиться бок о бок.
- Да, это вы говорите нашим корреспондентам, а те сообщают в газетах... Но мы не так наивны...
Тонкая улыбка показалась на губах Скобелева.
- Могу вас уверить, что таково мое убеждение... Если мы можем с вами столкнуться, так поближе!
- Не дай этого Бог... Море дороже всего!
- Да, богатому человеку, а не голодному, которому терять нечего... Впрочем, у нас с вами есть общий враг.
- Кто это? Немцы, верно?
- Да... У них теперь широко рты разинуты, флот ваш и ваша торговля едва ли могут им особенно нравиться.
- Мы это знаем...
Когда они ушли, Скобелев начал передавать О.А. свои и мои впечатления от поездки по России.
- Где же исход? Где исход?
- Запереть границу для иностранного ввоза тех предметов, которые у нас у самих производятся. Раз и навсегда поставить на своем знамени "Россия для русских" и высоко поднять свое знамя... Ради этого принципа не отступать ни от чего... Заговорить властно, бесповоротно и сильно... И сверх того - внутри у себя сделать многое.
- Что же именно?
И Скобелев изложил целую программу, давно, очевидно, обдуманную, обработанную во всех ее деталях, охватывавшую все стороны народной нашей жизни. К сожалению, она не может быть приведена здесь...
Целый вечер до отхода поезда мы оставались одни. Скобелев отдался воспоминаниям, рассказывал много интересных событий, перешел к настоящему и будущему России, но во всем у него звучала какая-то печальная нота... Я поехал вместе с ним на железную дорогу. Он всю дорогу говорил не переставая.
- Знаете, мне кажется, мы видимся с вами в последний раз...
- Что за малодушие! - вырвалось у меня.
- Как знать. Что-то говорит мне, что моя песня спета.
Он, впрочем, несколько раз в этот день повторял то же и при Ладыженском, и при Хлудове.
- Я не переживу этот год, верно... Хоть не хочется умирать совсем. Сделать еще европейскую войну, разбить исконных врагов России, уничтожить их и тогда - из списков вон... Только этого не будет... Ну, да что, впрочем...
Шел дождь, было холодно... Ни зги не Видно около, тускло мигали слезящиеся фонари... Тоска невольно закрадывалась в душу.
- Ну, довольно! Как это пели у меня солдаты:
На врагов с улыбкой взглянем -
С песней громкой в бой пойдем...
Смерть придет - смеяться станем
И с улыбкою умрем!..
Больше я уже не видел Скобелева.
В этот свой приезд в Москву он дал мне знать, что ждет меня к себе обедать. Я собрался к нему, но утром ко мне в гостиницу вбежал лакей.
- Генерал умер...
- Какой генерал? Мне-то что за дело...
- Скобелев... Скобелев умер!
- Убирайся к черту... Что за глупые шутки...
Лакей заплакал... Я понял, что действительно случилось великое несчастье... Бросился в Hotel Дюссо.
Предчувствие оправдалось. Михаила Дмитриевича не стало.
На другой день после смерти Михаила Дмитриевича мне едва удалось пробиться в комнату, где он лежал...
Теперь уже не было вчерашней суетни и толкотни. Из Петербурга наехали близкие к нему лица; у самого тела выросла и все время стояла вся в слезах его сестра, Надежда Дмитриевна, не отводившая взгляда от гордой и красивой еще головы брата... "Зачем так рано?" - читалось в этом взгляде, полном глубокой тоски... Тусклый свет восковых свечей теперь отражался на вензелях, камергерских мундирах, звездах, генеральских эполетах. Тем не менее у самого тела сплотились, точно не желая отдать его никому, даже самой смерти, его адъютанты и состоявшие при нем... На желтом, страшно желтом лице Скобелева проступали синие пятна... Губы слиплись, слились... Глаза ввалились... И весь он как-то ввалился... Ввалилась грудь так, что плечи с эполетами торчали вперед, ввалилась шея, точно голова была отделена от нее... Вокруг благоухали только что распустившиеся розы и лилии... Массы венков были разбросаны кругом. Они совершенно покрыли и золотую парчу покрова, едва-едва поблескивавшего из-под них... Тем не менее и теперь это мертвое лицо не казалось мертвым... несмотря на ввалившиеся глаза, на заострившийся нос, на слипшиеся синие губы, на пятна. Чудилось, что он спит, не так как всегда, а строгий, серьезный, смеживший свои веки под впечатлением какой-то глубокой думы. Вот-вот проснется и окинет всех изумленным взглядом: чего собрались сюда, зачем эти тускло горящие свечи, эти пышные розы, льющие в спертый воздух свое благоухание...
- А мы живем!.. - слышится в стороне скорбный голос.
Оглядываюсь... Старик-генерал не сводит глаз с этого молодого лица...
- И в какое время, когда ему открывалось широкое поприще, где бы он мог развернуть все свои силы...
У дьякона, участвующего в панихиде, прерывается голос от слез, несколько раз он невольно смолкает и начинает опять... Вон другое заплаканное лицо простого солдата... Это любимец покойного, Бражников, ходивший за его лошадьми... Он качает головой, точно упрекает Скобелева, зачем он ушел отсюда... Толпа на площади выросла за ночь. Она залила ее всю...
- Совсем небывалое дело!.. - слышится чей-то доклад генерал-губернатору. - Со всех сел массами идет народ сюда... Со всех заводов. Рабочие отказались работать... Из Серпухова, из Богородска - отовсюду тянутся толпы.
И действительно, на площади уже целое море... Улицы, прилегающие к ней, запружены народом... Народ на крышах домов, на кремлевской стене... На фонарях держатся, уцепившись руками... И все это молчит, как будто они боятся своим говором нарушить покой его - уже ничего не слышащего... Ничего не видящего... Отставных солдат - сотни, тысячи в этой массе... Только они говорят: рассказывают толпе, каков он был, как он любил их, любил народ... И сколько в этом бесхитростном рассказе слышится преданности ему... Около меня передает какой-то офицер: "Иду я в толпе, слышу, солдат один говорит: так мы его любили, что, кажись, какой бы бой ни был, понеси его перед нами мертвого, разом бы мы снесли все прочь..." И действительно, они шли за ним... Неслись, как волны, прорвавшие плотину, как волны могучие, неукротимые, не знающие или, лучше, не замечающие сопротивления... Те, кому удалось стать у самой гостиницы - без шапок. Всякий раз, как до них доносится отголосками пение певчих, они крестятся... Крестится и толпа за ними...
- На площади бы панихиду! - слышится кругом...
- Священников сюда... Мы все хотим...
Но чего-то испугавшаяся полиция молчит...
- Это ведь демонстрация будет, помилуйте!.. - говорит один из блюстителей порядка.
К полудню толпа уже не увеличивается, а уплотняется, на том же пространстве стали новые сотни и тысячи народа. Если бы не крики городовых да не ругань жандармов, сослепу кидающихся в эти толпы неведомо зачем, то тишина кругом казалась бы мертвой...
Наконец панихида окончена... Сестра покойного, плакавшая до тех пор безмолвно, зарыдала теперь, когда гроб ее брата подняли на руки, чтобы пронести его в церковь Трех Святителей, на самом краю Москвы, у железной дороги, по которой его провезут в имение...
Гул пошел по площади... Гул этот донесся до нас, поднявших этот гроб...
Наконец отворили дверь на площадь... Наконец в ее просвете народ, целые сутки тщетно ожидавший этого, увидел в цветах венков его лицо... Мы нарочно подняли изголовье гроба... И не успели еще вынести его на улицу - как раздалось такое рыдание, которого до тех пор я никогда не слышал.
- Москва плачет... - доносится до меня.
- Народные похороны... - говорит кто-то рядом. И действительно, мы видим, что они народные... Площадь, улица - единственно доступны народу, и тут-то он показал себя... К чему были эти меры предосторожности... Народ себя вел гораздо лучше, чем его пестуны. Мы шли, со всех сторон охваченные целым морем голов... Как во сне я припоминаю эти заплаканные лица, которым не было и числа, эти десятки тысяч рук, подымавшихся, чтобы издали перекрестить своего любимца. Черные сюртуки, изящные дамские платья - и тут же грязная, потная рубаха рабочего, сибиряка-крестьянина... Никто их не подготавливал, никто не организовывал подобного торжества, печального, но величавого, величавого именно подавляющей массой народа, в рамке этих кремлевских стен и башен... Взглядывая по сторонам, я видел, как кланялись ему эти всклоченные головы, как мозолистые заскорузлые руки крестили загоревшую грудь, видную из-под откинутого ворота рубахи... Вон эти из деревень, должно быть, в лаптях они... На колена стали, когда мы мимо несли его... В более узких улицах народ точно старался врасти в стены домов, очищая ему дорогу, на широких площадях он раздавался, открывая коридор, по которому мы несли его.
Да, действительно, это народ хоронит, народ его оплакивает... Теперь только видно, как народ умел отличать и узнавать друзей своих, как за любовь он платит любовью... Окна, балконы домов полным-полны... Мало, очень мало равнодушных лиц... Они теряются, их не видать совсем... Чуть не пол-Москвы мы прошли так - когда вдали показались Красные ворота, а за ними церковь Трех Святителей... Вся эта площадь залита сплошь толпой... Ей нет конца... Когда мы проходим мимо улиц, разбегающихся направо и налево, в них, насколько они доступны взгляду, видны все те же толпы... Эти не нашли себе места, они ничего не увидят, но ждут все в том же благоговейном молчании.
- Мы хороним свое знамя!.. - говорит Хитрово... - Где теперь человек, вокруг которого сошлись бы все... Где такое сочетание самых разнообразных условий и такая ранняя слава!..
Церковь Трех Святителей уже полна. Ночью я заехал сюда еще... Улицы также были заняты народом... Терпеливо ожидал он своей очереди - поклониться в последний раз праху... В церкви в два ряда подходили к гробу крестьяне. Венки за венками приносили вновь... Сотни их разрывали, раздавая желающим, но церковь все еще была полна ими... Углы тонули под зеленью, стен и икон не было видно за венками... У гроба дежурили адъютанты покойного... В темноте, из цветов, едва-едва выделялась русая, широко расчесанная на обе стороны борода, светлые усы и чуть заметный абрис страшно похудевшего лица... Я долго стоял тут, присматриваясь и прислушиваясь.
- Упокой его Господи! - крестит это лицо какой-то старик-крестьянин...
- Послужил ты нашей матушке России... - говорит другой, гладя в эти неподвижные черты... - Честно послужил... Дай тебе Господи царство небесное...
Вон инвалид едва-едва подвигается через церковь, стуча деревяшкой по каменному полу... Добрался... Смотрит на Скобелева...
- Не скажешь... Не скажешь уж теперь... За мной, за мной, ребята!.. - прерывающимся от слез голосом шепчет он. - Не скажешь... Орел ты наш!.. - И отмахнувшись от чего-то рукой, уходит прочь.
Молятся сотни - безмолвны. Подойдут, тоскливо взглянут на это лицо, поцелуют сложенные на груди синие, худые-худые пальцы рук и понурясь идут прочь.
- Насилу доступились до тебя!.. - говорит другой старик. - Живой - ты наш был, а как помер, так сейчас тебя и отняли...
И сколько нежности, сколько искреннего чувства слышалось во всем этом.
Один из близких знакомых покойного ворвался в церковь, кинулся к гробу, зарыдал и, обезумев, схватил Скобелева за плечи и хотел вынуть... Едва удалось отвести...
Я отошел к сторонке... Отсюда была видна часть мертвого лица... Мигание свеч придавало ему какое-то странное выражение... Точно мертвец делал попытки проснуться и не мог... Смотрел-смотрел я, и вдруг, до поразительности ясно, представилась мне картина недавнего, совсем недавнего былого.
...Пологий скат, покрытый сырою от дождя травою. Тихо по нему вверх движется цепь стрелков... Сзади едва-едва доносится топот следующих за цепью колонн... Туман кругом, ни зги не видно... Позади цепи идет Скобелев... Зорко всматривается он вперед, точно хочет различить в этом тумане, где притаился редут... Вот оттуда неуверенный выстрел всполохнувшегося часового, другой, третий...
- Вперед, ребята!.. - металлически громко крикнул генерал... Раздвинул стрелков, вышел перед ними. - Вперед, ребята... Барабанщики - атаку... Ур-ра!..
И вспыхнуло, и гремит это "ура". От звена к звену, от одной колонны к другой... А его уже не видно - он уже в самом пекле боя, перед своими солдатами... В пекле боя, охваченного туманом... Только порою сквозь залпы слышится его ободряющий, веселый голос...
А люди идут и идут прощаться с ним...
На другой день вся церковь была окружена войсками. На панихиду съехались высшие чины наших войск - откуда возможно было поспеть... У гроба Скобелева стояли Радецкий, Ганецкий, Дохтуров... Черняев, заплаканный, положил серебряный венок от туркестанцев... Кругом сплошною стеною сомкнулись депутаты от разных частей армии, от полков, которыми командовал Скобелев... Венки за венками... Некуда уже ставить их.
- Послушайте! Есть кто-нибудь от Тотлебена?
- Нет никого.
- И телеграммы не было? - слышится тот же удивленный голос.
- Нет.
- Да ведь Тотлебен командует военным округом, где расположен корпус Скобелева?
-Да.
- Странно!
- Нас самих удивляет...
Над гробом такая же неподвижная, полная тоски, сестра покойного и по-прежнему не сводит глаз с лица его.
К панихиде приехали из Петербурга Великие князья, Алексей и Николай.
Все спешно и жадно всматривалась в черты покойного... Еще час-два - и они будут уже окутаны вечным мраком. Есть что-то глубоко трогательное в этих последних минутах, когда свет божьего дня падает на холодный уже труп... Тут уже не отводишь взгляда от него... Целым роем воспоминания носятся кругом... Звучат памятные фразы, отрывая от себя покойного... Воскресает то, что, казалось, совсем уже замерло в душе... С какою-то болью доискиваешься, что отразилось, застыло на этом лице в последнее мгновение жизни, когда перед ним широко открылась дверь в иной мир?.. Что увидел он за этою дверью?..
Архимандрит Амвросий, личный друг Скобелева, начал свое прощальное слово... Тихий голос его растет и растет... Проникает в сердце... Точно слезами, каплет каждый звук этой речи... Сам он смотрит прямо в лицо покойному, точно говорит ему одному, и чудится нам, что и тот его слышит, что и у того на лице отразилось благоговейное чувство... Все в церкви замерло... Только и носятся эти проникнутые душевным волнением слова...
"За любовь его к народу, за любовь народа к нему, за наши слезы и ради собственной твоей бесконечной благости, прости ему, Господи!.." Торжественным призывом уносится в высоту звучная фраза.
Голос Амвросия оборвался... Кто-то громко зарыдал в толпе...
Прощаются... В последний раз целуют и кланяются покойному... Крышка гроба уже тут... Не совладав с собою, Абазиев бросается вон из церкви... Плачут все уже... Нет равнодушных и спокойных... Гроб подымают Великие князья... Опять - народ и площадь.
К утру в Москву собралось все население ее окрестностей...
Земли не видно. В целом, широко разлившемся море людей потонули дома... Гроб проносят под Триумфальными воротами...
- Хоть мертвый дождался!..
- Это шествие триумфатора, а не похороны генерала...
Вот и вокзал...
На платформе траурная беседка из черного кашемира с белыми георгиевскими крестами... Вагон, тоже весь обтянутый черным кашемиром, уже стоит здесь... Громадная пальма срезана под венчик... Широкие листья ее раскидываются под потолком вагона. Гроб ставят туда... Первый удар молотка...
Грохот залпов... Трескотня ружейных выстрелов, гулкие удары пушек...
Не он ли несется впереди боевого урагана?.. Не он ли ведет в огонь свои дружины?.. Именно в этом адском грохоте привыкли слышать и видеть его... Я смотрю на других - и, видимо, тоже и на них нахлынули эти воспоминания... Душат они... Выбегаешь скорей из этой беседки на воздух... Залпы погасли, одни колокола бьют свою тревогу над Москвою...
Поезд для тех, кто сопровождает его, готов... Через полтора часа едем...
- Да, это действительно народные похороны...
- Не везет нам... Все талантливые люди мрут... Теперь простор посредственности!
- Один за другим!.. И все без следа...
- Без следа ли?.. Разве умер дух Скобелева?.. Нет - он остался...
- Да, но не будет его самого, человека вечного протеста против всякой рутины... Нет знамени...
- Он являлся именно тем типом боевого вождя, которого французы называют le grand capitaine [24]!..
- Ну, теперь и в Питер пора, ваше превосходительство...
- Да, знаете, оно точно, герой, герой... А только довольно...
- Я вам скажу, теперь спокойнее будет...
- Что же, теперь и нам умирать надо, жить нечего!..
Ловя эти взаимно противоречащие фразы, я едва-едва выбиваюсь из блестящей толпы, окружающей гроб...
- Кажется, что в каждой семье отец, брат или друг умер... Осиротели все мы...
- Бедная Россия!..
Народная волна захватывает меня и уносит на площадь... Отсюда я едва-едва выбиваюсь на улицу.
Народные похороны стали чисто народными, когда поезд наш тронулся...
У меня до сих пор не прошло это глубокое впечатление... Все мы, находившиеся на этом скорбном поезде, были подавлены величием встречи, сделанной своему любимцу народом... Если бы я не боялся навлечь на себя упрек в преувеличении, я бы сказал, что вагоны наши двигались до Рязани по коридору, образованному массами народа, столпившимися по обеим сторонам полотна... Это было что-то до тех пор неслыханное. Крестьяне кидали свои полевые работы, фабричные оставляли свои заводы - и все это валило к станциям, а то и так, к полотну дороги... За Москвой на несколько верст стояла густая масса народа... За городом сейчас же - мост. Тут по обе стороны его не видно было окрестностей за людьми... Под мостом - где можно, тоже столпились они. У самого полотна многие стояли на коленях... Все это под жаркими лучами солнца, натомившееся от долгого ожидания. Грандиозность общей картины так влияла, что мы поневоле пропустили множество характерных подробностей... Уже с первой версты поезду пришлось поминутно останавливаться. Каждое село являлось со своим причтом, со своими иконами. Крестьяне служили по пути сотни панихид... Большая часть сел вышли навстречу с хоругвями - совершенно исключительное и небывалое явление... И тут не было спокойных, не было равнодушных... На всех лицах живо отпечатлелись волнения этих дней!..
Медленно двигался этот поезд в живой, глубоко чувствовавшей и так ярко сумевшей выразить свое горе массе... В одном месте более четырехсот крестьян стояло с зелеными ветвями в руках, и мирный шорох их издали казался шелестом невидимых крыльев в воздухе... Следующая деревня тоже вся сбежалась к полотну и, когда завидела наш поезд с траурным вагоном впереди, вся, как один человек, опустилась на колени. Только одни хоругви величаво колыхались над нею да старческий голос священника уносился в голубую рысь с мольбою упокоить его, этого легендарного витязя и народного любимца, со святыми... Деревни, далекие от станций, сходились прямо к рельсам, и так как поезд здесь не останавливался, то они начинали свои литии при виде его и кончали, когда мы их оставляли уже позади... Мимо других поезд проносился быстро - только мельком показывая молящимся в отворенную боковую дверь вагона покрытый парчой и бесчисленными вейками гроб, со стоявшими по углам его дежурными... Смутно и до сих пор слышится мне этот грустный, стихийный, однообразный ритм наскоро повторявшихся молитв, наскоро потому, что иногда поезд поневоле двигался ранее и священник оканчивал панихиду, уже издали благословляя прах Скобелева... Смутно представляется вся эта стихийная, однообразная земская сила, оторвавшаяся от работы, чтобы в последний раз поклоняться своему земскому богатырю... Ночью - она была тиха до Рязани - даже легкий ветерок, дувший днем, уснул; иногда впереди горели сотни огней - это крестьяне выходили со свечами и зажигали их в ожидании поезда... Раскольничье село вышло без попов, но пели свои гимны, печальный напев которых долго носился в воздухе.
В нашем поезде ехал Чарльз Марвии, корреспондент английских газет... Он был поражен...
- Это и у нас было бы невозможно... - повторял он. И накануне кто бы поверил чему-нибудь подобному... В Рязани весь вокзал залит народом... Полиция усердно работает локтями и кулаками... Но это не мешает... Скоро местных держиморд куда-то оттеснили, и Скобелев был сплошь окружен народом... Сотни венков разорвали и бросали их людям, и те уносили их с собою как святыню. Новые венки приносили крестьяне и горожане. Были наиболее между ними из васильков, из ромашки... За Рязанью шел дождь, под дождем стояли всю ночь и мокли толпы в ожидании нашего поезда. В конце концов, казалось, что это не похороны одного человека, а совершается какое-то грандиозное явление природы... Перед этой, столь величаво выраженною волею народа - признававшего Скобелева за то, что он был, - меркли и зависть, и тупая вражда... Отныне, если они и подымутся опять, то уже не будут страшны его памяти. Жалки и тусклы покажутся они каждому.
Так поезд подошел к Раненбургу... Тут ждали гроб крестьяне села Спасского...
Последние версты они несли его на руках, в серых сермяжных кафтанах, в лаптях...
Как кому, а это меня тронуло больше, чем вынос тела в Москве...
Легенда умерла и схоронена... Что займет ее место посреди повседневной пошлости и посредственности?..
XXXVII
СКОБЕЛЕВ У КАРЛИСТОВ
Осенью 1882 года я был в Италии. Смерть Скобелева, ее причины, ее внезапность и загадочность интересовали всех. Встречаясь со мною, знакомые, не знаю уже в который раз, заставляли меня повторять рассказ об этом событии. За границей интерес к нему был едва ли еще не сильнее, чем у нас. Я говорю, разумеется, про печать, а не про народ. На немецком языке вышла книжка, сейчас же разошедшаяся в продаже, в Италии продавали много брошюр о том же. Нужно сказать правду - иностранцы ценили покойного гораздо лучше, чем мы. Особенно немцы. Когда прошло замешательство, вызванное смертью Скобелева, они сейчас же отвели ему надлежащее место, причислив М.Д. к первым полководцам последнего времени. Военные журналы дали добросовестнейшую оценку "врагу Германии", а один авторитет прусской военной науки прямо заявил, что смерть Скобелева равняется для немцев выигранной кампании. Прав ли он был или нет - другой вопрос. Дело в том, что во воем сказывалось признание гения покойного генерала и еще не вполне рассеявшаяся боязнь, которую возбуждал он в наших добрых соседях. Из Специи в Ливорно мне пришлось ехать через Реджио. В вагоне со мною оказался итальянский офицер генерального штаба, который, узнав во мне русского, сейчас же заговорил о Скобелеве. Как оказалось, он знал его лично. Они вместе были на маневрах в Германии, и мой спутник передавал мне много комических подробностей о том, как Скобелев ухитрялся узнавать тайны германского военного дела, как он исследовал местность в Познани, как он сумел даже проникнуть в некоторые немецкие крепости, занося по вечерам все свои наблюдения в памятную книжку под рубрику "на всякий случай".
- Мы все изумлялись, когда он спит? В семь часов он уже был в седле, а в девять вечера садился за работу и, просыпаясь в два-три часа ночи, мы еще видели его за ней. Исписал он тогда массу бумаг, и, судя по вырывавшимся у него случайно фразам, он настолько глубоко узнал и изучил германскую армию, что надень на него тогда прусский мундир - он был бы вполне на своем месте. Его больше всего беспокоила германская кавалерия, и ее-то он наблюдал особенно пристально. В то же самое время он умел настолько обворожить пруссаков, что они, вовсе не страдающие излишком любезности, не умели и не могли ему отказывать ни в чем. Поэтому Скобелев проникал в такие тайники, о которых мы не могли и мечтать. Император Вильгельм не раз заявлял, что он его любит как сына, и Скобелев действительно никогда не мог говорить без почтительного волнения о маститом вожде германского народа. Зато от дружеских излияний остальных немцев он умел уклоняться так, что они оставались под его обаянием вполне, и в то же время отношения с ними ни к чему не обязывали Скобелева. Мы могли только удивляться дипломатическим способностям русского генерала, который только в одном не мог сдерживаться - в своей глубокой антипатии к Бисмарку, которого после берлинского конгресса он ненавидел всеми силами своей энергической и не знавшей ни в чем середины натуры. В этом отношении Скобелев не постеснялся даже гласно выразиться, что не будь Бисмарка, два племени - славянское и германское - века еще могли бы прожить добрыми соседями. У них были бы разные политические дороги, на которых они бы могли вовсе не встречаться. "Насколько я благоговел перед Бисмарком до берлинского конгресса, настолько же я ненавижу его после. И поверьте, - оканчивал он, - если когда-нибудь будут чудовищные бойни между нами и немцами, если прольются реки крови - Каином этих убийств будет не кто иной, как Бисмарк!.."
Откровенен он был, впрочем, только с итальянцами и французами.
Наша беседа уже заканчивалась, когда в нее вмешался один сидевший тут же итальянец.
-У нас в Реджи