окрестностями; ее серый дым был
виден издалека, и солнце утра золотило ее соломенные крыши, прежде нежели
верхи многих лип и дубов. Здесь отдыхал в полдень Борис Петрович с толпою
собак, лошадей и слуг; - травля была неудачная, две лисы ушли от борзых и
один волк отбился; в тороках у стремянного висело только два зайца... и три
гончие собаки еще не возвращались из лесу на звук рогов и протяжный крик
ловчего, который, лишив себя обеда из усердия, трусил по островам с
тщетными надеждами, - Борис Петрович с горя побил двух охотников, выпил
полграфина водки и лег спать в избе; - на дворе всё было живо и беспокойно;
собаки, разделенные по сворам, лакали в длинных корытах, - лошади валялись
на соломе, а бедные всадники поминутно находились принужденными оставлять
котел с кашей, чтоб нагайками подымать их. День был ясен и свеж; северный
ветер гнал отрывистые тучки по голубым сводам неба, и вершины лесов шумели,
подобно водопаду, качаясь взад и вперед.
Между тем слуги, расположась под навесом, шепотом сообщали друг другу
разные известия о самозванце, о близких бунтах, о казни многих дворян - и
тайно или явно почти каждый радовался... Это были люди, привыкшие жить в
поле, гоняться за зверьми и неспособные к мирным чувствам, к сожалению и
большой приверженности; вино, буйство, охота - их единственные занятия - не
могли внушить им много набожных мыслей; и если между ними и был один
верный, честный слуга, то из осторожности молчал или удалялся. Однажды
дошли как-то эти слухи до Бориса Петровича: "вздор, - сказал он, - как это
может быть?.." Такая беспечность погубила многих наших прадедов; они не
могли вообразить, что народ осмелится требовать их крови: так они привыкли
к русскому послушанию и верности!
- Ты помнишь, недавно, когда барин тебя посылал на три дни в город, -
здесь нам рассказывали, что какой-то удалец, которого казаки величают
Красной шапкой, всё ставит вверх дном, что он кум сатане и сват дьяволу,
ха-ха-ха! - что будто сам батюшка хотел с ним посоветаться! Видно хват, -
так говорил Вадиму старый ловчий по прозванию Атуев, закручивая длинные
рыжие усы.
- Я его знаю, - отвечал Вадим с улыбкой, - и вы его скоро увидите! В
этих словах было столько уверенности, столько убедительной твердости, что
поневоле старый ловчий вздрогнул. "Ты черт или Гуммель", - сказал Фильд,
когда в первый раз услыхал этого славного артиста; Атуев не сказал, но
подумал почти то же самое.
- Когда! - воскликнули многие; и между тем глаза их недоверчиво
устремлены были на горбача, который, с минуту помолчав, встал, оседлал свою
лошадь, надел рог - и выехал со двора.
Удивленная толпа смотрела ему вслед, и по частому топоту они
догадались, что Вадим пустился вскачь.
Куда? зачем? - если б рассказывать все их мнения, то мне был бы нужен
талант Вальтер-Скотта и терпение его читателей.
Густым лесом ехал Вадим; направо и налево расстилались кусты ореховые
и кленовые, меж ними возвышались иногда высокие полусухие дубы, с змеистыми
сучьями, странные, темные - и в отдалении синели холмы, усыпанные сверху
донизу лесом, пересекаемые оврагами, где покрытые мохом болота обманчивой,
яркой зеленью манили неосторожного путника. Вадим ехал скоро, и глубокая,
единственная дума, подобно коршуну Прометея, пробуждала и терзала его
сердце; вдруг звучная, вольная песня привлекла его внимание; он
остановился; прислушался... песня была дика и годилась для шума листьев и
ветра пустыни; вот она:
Моя мать родная -
Кручинушка злая;
Мой отец родной
Назывался судьбой.
Мои братья хоть люди
Не хотят к этой груди
Прижаться,
Им стыдно со мною,
С бедным сиротою,
Обняться.
Но мне богом дана
Молодая жена,
Вольность-волюшка,
Воля милая,
Несравненная,
Неизменная;
С ней нашлись другие у меня
Мать, отец и семья;
А моя мать - степь широкая,
А мой отец - небо далекое,
А братья мои в лесах
Березы да сосны;
Скачу ли я на коне,
Степь отвечает мне,
Брожу ли поздней порой,
Небо светит луной;
Мои братья в жаркий день,
Призывая под тень,
Машут издали руками,
Кивают мне головами,
А вольность мне гнездо свила
Как мир необъятное!
Так пел казак, шагом выезжая на гору по узкой дороге, беззаботно
бросив повода и сложа руки. Конь привычный не требовал понуждения; и
молодой казак на свободе предавался мечтам своим. Его голос был чист и
полон, его сердце казалось таким же.
Не песня, но вид казака сильно подействовал на Вадима; он ударил себя
в лоб рукой, как обыкновенно делают, когда является неожиданная мысль.
- Стой, - сказал он, устремив мрачный взор на подъехавшего казака; не
знаю, что больше подействовало на последнего, голос или взор? но казак
остановился и хотел ухватиться за саблю.
- Не нужно! - продолжал Вадим: - поезжай скажи Белбородке, что
послезавтра я его жду к себе в гости; - нынешнюю весну Палицын поставил на
дворе новые качели... к двум веревкам не долго прибавить третью... итак
послезавтра... скажи, что Красная шапка ему кланяется. - Ступай.
При имени Красной шапки казак почтительно съехал с дороги и дал место
Вадиму, который гордо и вместе ласково кивнул головой, ударил нагайкой
лошадь... и ускакал.
Надобно иметь слишком великую или слишком ничтожную, мелкую душу, чтоб
так играть жизнью и смертию!.. одним словом Вадим убил семейство! и что же
он такое? - вчера нищий, сегодня раб, а завтра бунтовщик, незаметный в
пьяной, окровавленной толпе! - Не сам ли он создал свое могущество? какая
слава, если б он избрал другое поприще, если б то, что сделал для своей
личной мести, если б это терпение, геройское терпение, эту скорость мысли,
эту решительность обратил в пользу какого-нибудь народа, угнетенного чуждым
завоевателем... какая слава! если б, например, он родился в Греции, когда
турки угнетали потомков Леонида... а теперь?.. имея в виду одну цель -
смерть трех человек, из коих один только виновен, теперь он со всем своим
гением должен потонуть в пучине неизвестности... ужели он родился только
для их казни!.. разобрав эти мысли, он так мал сделался в собственных
глазах, что готов был бы в один миг уничтожить плоды многих лет; и
презрение к самому себе, горькое презрение обвилось как змея вокруг его
сердца и вокруг вселенной, потому что для Вадима всё заключалось в его
сердце!
Теряясь в таких мыслях, он сбился с дороги и (был ли то случай)
неприметно подъехал к тому самому монастырю, где в первый раз, прикрытый
нищенским рубищем, пламенный обожатель собственной страсти, он предложил
свои услуги Борису Петровичу... о, тот вечер неизгладимо остался в его
памяти, со всеми своими красками земными и небесными, как пестрый мотылек,
утонувший в янтаре. И теперь опять он здесь, теперь, когда, видя близкий
конец своего ужасного предприятия, он едва может перенесть тягость одной
насмешки самолюбия. Спрашиваю: случай ли привел его сюда!..
Звонили ко всенощной, и протяжный дрожащий вой колокола раздавался в
окрестности; солнце было низко, и одна половина стены ярко озарялась
розовым блеском заката; народ из соседних деревень, в нарядных одеждах,
толпился у святых врат, и Вадим издали узнал длинные дроги Палицына,
покрытые узорчатым ковром. Кто же здесь? верно Наталья Сергевна; он
привязал свою лошадь к толстой березе и пошел в монастырь; - сердце его
билось болезненным ожиданием, но скоро перестало - один любопытный взгляд
толпы, одно насмешливое слово! и человек делается снова демон!..
Тихо Вадим приближался к церкви; сквозь длинные окна сияли
многочисленные свечи и на тусклых стеклах мелькали колеблющиеся тени
богомольцев; но во дворе монастырском всё было тихо; в тени, окруженные
высокою полынью и рябиновыми кустами, белели памятники усопших с надписями
и крестами; свежая роса упадала на них, и вечерние мошки жужжали кругом; у
колодца стоял павлин, распуша радужный хвост, неподвижен, как новый
памятник; не знаю, с какою целью, но эта птица находится почти во всех
монастырях!
По обеим сторонам крыльца церковного сидели нищие, прежние его
товарищи... они его не узнали или не смели узнать... но Вадим почувствовал
неизъяснимое сострадание к этим существам, которые подобно червям ползают у
ног богатства, которые, без родных и отечества, кажется, созданы только для
того, чтобы упражнять в чувствительности проходящих!.. но люди ко всему
привыкают, и если подумаешь, то ужаснешься; как знать? может быть чувства
святейшие одна привычка, и если б зло было так же редко, как добро, а
последнее - наоборот, то наши преступления считались бы величайшими
подвигами добродетели человеческой!
Вадим, сказал я, почувствовал сострадание к нищим и остановился, чтобы
дать им что-нибудь; вынув несколько грошей, он каждому бросал по одному;
они благодарили нараспев, давно затверженными словами и даже не подняв
глаз, чтобы рассмотреть подателя милостыни... это равнодушие напомнило
Вадиму, где он и с кем; он хотел идти далее; но костистая рука вдруг
остановила его за плечо; - "постой, постой, кормилец!" - пропищал хриплый
женский голос сзади его, и рука нищенки всё крепче сжимала свою добычу; он
обернулся - и отвратительное зрелище представилось его глазам: старушка,
низенькая, сухая, с большим брюхом, так сказать, повисла на нем: ее
засученные рукава обнажали две руки, похожие на грабли, и полусиний
сарафан, составленный из тысячи гадких лохмотьев, висел криво и косо на
этом подвижном скелете; выражение ее лица поражало ум какой-то неизъяснимой
низостью, какой-то гнилостью, свойственной мертвецам, долго стоявшим на
воздухе; вздернутый нос, огромный рот, из которого вырывался голос резкий и
странный, еще ничего не значили в сравнении с глазами нищенки! вообразите
два серые кружка, прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами; ни
ресниц, ни бровей!.. и при всем этом взгляд, тяготеющий на поверхности
души, производящий во всех чувствах болезненное сжимание!.. Вадим не был
суевер, но волосы у него встали дыбом. Он в один миг прочел в ее чертах
целую повесть разврата и преступлений, - но не встретил ничего похожего на
раскаянье; не мудрено, если он отгадал правду: есть существа, которые на
высшей степени несчастия так умеют обрубить обточить свою бедственную душу,
что она теряет все способности, кроме первой и последней: жить!
- Ты позабыл меня, дорогой, позабыл - дай копеечку, - не для бога, для
черта... дай копеечку... али позабыл меня! не гордись, что ты холоп
барской... чай, недавно валялся вместе...
Вадим вырвался из ее рук.
- Проклят! проклят, проклят! - кричала в бешенстве старуха: - чтобы
тебе сгнить живому, чтобы черви твой язык подточили, чтоб вороны глаза
проклевали, - чтоб тебе ходить, спотыкаться, пить, захлебнуться... -
горбатый, урод, холоп... проклят, проклят!..
И снова она уцепилась за полу Вадима; он обернулся и с досады так
сильно толкнул ее в грудь, что она упала навзничь на каменное крыльцо;
голова ее стукнула, как что-то пустое, и ноги протянулись; она ни слова не
сказала больше, по крайней мере Вадим не слыхал, потому что он поспешно
взошел в церковь, где толпа слушала с благоговением всенощную. Эти самые
люди готовились проливать кровь завтра, нынче! и они, крестясь и кланяясь в
землю, поталкивали друг друга, если замечали возле себя дворянина, и готовы
были растерзать его на месте; - но еще не смели; еще ни один казак не
привозил кровавых приказаний в окружные деревни.
Вадим продрался сквозь толпу до самого клироса и, став на амвон,
окинул взором всю церковь. Прямой, высокий, вызолоченный иконостас был
уставлен образами в 5 рядов, а огромные паникадила, висящие среди церкви,
бросали сквозь дым ладана таинственные лучи на блестящую резьбу и усыпанные
жемчугом оклады; задняя часть храма была в глубокой темноте; одна лампада,
как запоздалая звезда, не могла рассеять вокруг тяготеющие тени; у стены
едва можно было различить бледное лицо старого схимника, лицо, которое вы
приняли бы за восковое, если б голова порою не наклонялась и не шевелились
губы; черная мантия и клобук увеличивали его бледность, и руки, сложенные
на груди крестом, подобились тем двум костям, которые обыкновенно рисуются
под адамовой головой.
Поближе, между столбами, и против царских дверей пестрела толпа. Перед
Вадимом было волнующееся море голов, и он с возвышения свободно мог
рассматривать каждую; тут мелькали уродливые лица, как странные китайские
тени, которые поражали слиянием скотского с человеческим, уродливые черты,
которых отвратительность определить невозможно было, но при взгляде на них
рождались горькие мысли; тут являлись старые головы, исчерченные морщинами,
красные, хранящие столько смешанных следов страстей унизительных и
благородных, что сообразить их было бы трудней, чем исчислить; и между ними
кое-где сиял молодой взор и показывались щеки, полные, раскрашенные
здоровьем, как цветы между серыми камнями.
Имея эту картину пред глазами, вы без труда могли бы разобрать каждую
часть ее; но целое произвело бы на вас впечатление смутное, неизъяснимое; и
после, вспоминая, вы не сумели бы ясно представить себе ни одного из тех
образов, которые поразили ваше воображение, подали вам какую-нибудь новую
мысль и, оставив ее, сами потонули в тумане.
Вадим для рассеянья старался угадывать внутреннее состояние каждого
богомольца по его наружности, но ему не удалось; он потерял принятый
порядок, и скоро всё слилось перед его глазами в пестрое собранье
лохмотьев, в кучу носов, глаз, бород; и озаренные общим светом, они,
казалось, принадлежали одному, живому, вечно движущемуся существу; - одним
словом, это была - толпа: нечто смешное и вместе жалкое!
Бродячий взгляд Вадима искал где-нибудь остановиться, но картина была
слишком разнообразна, и к тому же все мысли его, сосредоточенные на один
предмет, не отражали впечатлений внешних; одно мучительно-сладкое чувство
ненависти, достигнув высшей своей степени, загородило весь мир, и душа
поневоле смотрела сквозь этот черный занавес.
Направо, между царскими и боковыми дверьми, был нерукотворенный образ
спасителя удивительной величины; позолоченный оклад, искусно выделанный,
сиял как жар, и множество свечей, расставленных на висящем паникадиле,
кидали красноватые лучи на возвышающиеся части мелкой резьбы или на круглые
складки одежды; перед самым образом стояла железная кружка, - это была
милость у ног спасителя, - и над ней внизу образа было написано крупными,
выпуклыми буквами: приидите ко мне вси труждающиеся и аз успокою вы!
Многие приближались к образу и, приложившись после земляного поклона,
кидали в кружку медные деньги, которые, упадая, отдавали глухой звук.
Раз госпожа и крестьянка с грудным младенцем на руках подошли вместе;
но первая с надменным видом оттолкнула последнюю и ушибенный ребенок громко
закричал; - "не мудрено, что завтра, - подумал Вадим, - эта богатая женщина
будет издыхать на виселице, тогда как бедная, хлопая в ладоши, станет
указывать на нее детям своим"; - и отвернувшись он хотел идти прочь.
Но третья женщина приблизилась к святой иконе, - и - он знал эту
женщину!..
Ее кровь - была его кровь, ее жизнь - была ему в тысячу раз дороже
собственной жизни, но ее счастье - не было его счастьем; потому что она
любила другого, прекрасного юношу; а он, безобразный, хромой, горбатый, не
умел заслужить даже братской нежности; он, который любил ее одну в целом
божьем мире, ее одну, - который за первое непритворное искреннее: люблю - с
восторгом бросил бы к ее ногам всё, что имел, свое сокровище, свой кумир -
свою ненависть!.. Теперь было поздно.
Он знал, твердо был уверен, что ее сердце отдано... и навеки... Итак,
она для него погибла... и со всем тем, чем более страдал, тем меньше мог
расстаться с своей любовью... потому что эта любовь была последняя
божественная часть его души и, угасив ее, он не мог бы остаться человеком.
Не заметив брата, Ольга тихо стала перед образом, бледна и прекрасна;
она была одета в черную бархатную шубейку, как в тот роковой вечер, когда
Вадим ей открыл свою тайну; большие глаза ее были устремлены на лик
спасителя, это была ее единственная молитва, и если б бог был человек, то
подобные глаза никогда не молились бы напрасно.
Перекрестясь, она приложилась; яркая риза на минуту потускнела от
девственного дыханья.
И когда Ольга вторично подняла взор, то в нем заметна была перемена,
довольно странная; удивительный блеск заменил прежнюю томность; это были
слезы... одна из них не удержалась на густой реснице, блеснула как алмаз и
упала.
Конечно, новая надежда вытеснила из ее сердца эти слезы, и Ольга
обернулась, чтоб удалиться... и перед ней стоял Вадим; его огненный взгляд
в одну минуту высушил слезы, каждая жила ее сердца вздрогнула, дыханье
остановилось.
Горе, горе ему! она пришла сюда с верою в душе, - а возвратилась с
отчаяньем; (всё это время дьячок читал козлиным голосом послание апостола
Павла, и кругом, ничего не заметив, толпа зевала в немом бездействии... что
такое две страсти в целом мире равнодушия?).
С горькой, горькой улыбкой Вадим вторично прочел под образом спасителя
известный стих: приидите ко мне вси труждающиеся и аз успокою вы! что
делать! - он верил в бога - но также и в дьявола!
И выходя из храма, он еще раз взглянул на сестру; возле нее стоял
Юрий, небрежно, чертя на песке разные узоры своей шпагой; и она, прислонясь
к стене, не сводила с него очей, исполненных неизъяснимой муки... можно
было подумать, что через минуту ей суждено с ним расстаться навсегда.
Но разве несколько дней не короче минуты, когда смерть зовет и любовь
потеряла надежду.
- Итак, она точно его любит! - шептал Вадим, неподвижно остановясь в
дверях. Одна его рука была за пазухой, а ногти его по какому-то судорожному
движению так глубоко врезались в тело, что когда он вынул руку, то пальцы
были в крови... он как безумный посмотрел на них, молча стряхнул кровавые
капли на землю и вышел.
На крыльце шумела куча нищих и богомольцев; они составляли кружок, и
посреди их на холодных каменных плитах лежала протянувшись мертвая старуха.
- Какой-то проходящий толкнул ее... мы думали, что он шутит... она
упала, да и окачурилась... черт ее знал! вольно ж было не закричать! - так
говорил один нищий; другие повторяли его слова с шумом, оправдываясь в том,
что не подали ей помощь, и плачевным голосом защищали свою невинность.
Вадим слышал... но не вспомнил, что он толкнул старуху.
- Итак, она его любит! - бормотал он сквозь зубы, садясь на
нетерпеливого коня; - итак, она его любит!
Вадим имел несчастную душу, над которой иногда единая мысль могла
приобрести неограниченную власть. Он должен бы был родиться всемогущим или
вовсе не родиться.
Глава XV
Между тем перед вратами монастырскими собиралась буйная толпа народа;
кое-где показывались казацкие шапки, блистали копья и ружья; часто от
общего ропота отделялись грозные речи, дышащие мятежом и убийством, - часто
раздавались отрывистые песни и пьяный хохот, которые не предвещали ничего
доброго, потому что веселость толпы в такую минуту - поцелуй Июды! - Что-то
ужасное созревало под этой веселостию, подстрекаемой своеволием,
возбужденной новыми пришельцами, уже привыкшими к кровавым зрелищам и
грабежу свободному...
И всё это происходило в виду церкви, где еще блистали свечи и
раздавалось молитвенное пение.
Скоро и в церкви пробежал зловещий шепот; понемногу мужики стали из
нее выбираться, одни от нетерпения, другие из любопытства, а иные - так,
потому что сосед сказал: пойдем, потому что... как не посмотреть, что там
делается?
Народ, столпившийся перед монастырем, был из ближней деревни, лежащей
под горой; беспрестанно приходили новые помощники, беспрестанно частные
возгласы сливались более и более в один общий гул, в один продолжительный,
величественный рев, подобный беспрерывному грому в душную летнюю ночь...
картина была ужасная, отвратительная... но взор хладнокровного наблюдателя
мог бы ею насытиться вполне; тут он понял бы, что такое народ: камень,
висящий на полугоре, который может быть сдвинут усилием ребенка, но
несмотря на то сокрушает всё, что ни встретит в своем безотчетном
стремлении... тут он увидал бы, как мелкие самолюбивые страсти получают вес
и силу оттого, что становятся общими; как народ, невежественный и не
чувствующий себя, хочет увериться в истине своей минутной, поддельной
власти, угрожая всему, что прежде он уважал или чего боялся, подобно
ребенку, который говорит неблагопристойности, желая доказать этим, что он
взрослый мужчина!
Вокруг яркого огня, разведенного прямо против ворот монастырских,
больше всех кричали и коверкались нищие. Их радость была исступление;
озаренные трепетным, багровым отблеском огня, они составляли первый план
картины; за ними всё было мрачнее и неопределительнее, люди двигались, как
резкие, грубые тени; казалось, неизвестный живописец назначил этим нищим,
этим отвратительным лохмотьям приличное место; казалось, он выставил их на
свет как главную мысль, главную черту характера своей картины...
Они были душа этого огромного тела - потому что нищета душа порока и
преступлений; теперь настал час их торжества; теперь они могли в свою
очередь насмеяться над богатством, теперь они превратили свои лохмотья в
царские одежды и кровью смывали с них пятна грязи; это был пурпур в своем
роде; чем менее они надеялись повелевать, тем ужаснее было их царствование;
надобно же вознаградить целую жизнь страданий хотя одной минутой торжества;
нанести хотя один удар тому, чье каждое слово было - обида, один - но
смертельный.
Когда служба в монастыре отошла и приезжие богомольцы, толкаясь, кучею
повалили на крыльцо, то шум на время замолк, и потом вдруг пробежал
зловещий ропот по толпе мятежной, как ропот листьев, пробужденных внезапным
вихрем. И неизвестная рука, неизвестный голос подал знак, не условный, но
понятный всем, но для всех повелительный; это был бедный ребенок
одиннадцати лет не более, который, заграждая путь какой-то толстой барыне,
получил от нее удар в затылок и, громко заплакав, упал на землю... этого
было довольно: толпа зашевелилась, зажужжала, двинулась - как будто она до
сих пор ожидала только эту причину, этот незначащий предлог, чтобы наложить
руки на свои жертвы, чтоб совершенно обнаружить свою ненависть! Народ, еще
неопытный в таких волнениях, похож на актера, который, являясь впервые на
сцену, так смущен новостию своего положения, что забывает начало роли, как
бы твердо ее ни знал он; надобно непременно, чтоб суфлер, этот услужливый
Протей, подсказал ему первое слово, - и тогда можно надеяться, что он не
запнется на дороге.
Между тем Юрий и Ольга, которые вышли из монастыря несколько прежде
Натальи Сергевны, не захотев ее дожидаться у экипажа и желая
воспользоваться душистой прохладой вечера, шли рука об руку по пыльной
дороге; чувствуя теплоту девственного тела так близко от своего сердца,
внимая шороху платья, Юрий невольно забылся, он обвил круглый стан Ольги
одной рукою и другой отодвинул большой бумажный платок, покрывавший ее
голову и плечи, напечатлел жаркий поцелуй на ее круглой шее; она запылала,
крепче прижалась к нему и ускорила шаги, не говоря ни слова... в это время
они находились на перекрестке двух дорог, возле большой засохшей от
старости ветлы, коей черные сучья резко рисовались на полусветлом
небосклоне, еще хранящем последний отблеск запада.
Вдруг Ольга остановилась; странные звуки, подобные крикам отчаяния и
воплю бешенства, поразили слух ее: они постепенно возрастали.
- Что-то ужасное происходит у монастыря, - воскликнула Ольга; - моя
душа предчувствует... о Юрий! Юрий!.. если б ты знал, мы гибнем... ты
заметил ли зловещий шепот народа при выходе из церкви и заметил ли эти
дикие лица нищих, которые радовались и веселились... - о, это дурной знак:
святые плачут, когда демоны смеются.
Юрий, мрачный, в нерешимости, бежать ли ему на помощь к матери, или
остаться здесь, стоял, вперив глаза на монастырь, коего нижние части были
ярко освещены огнями; вдруг глаза его сверкнули; он кинулся к дереву; в
одну минуту вскарабкался до половины и вскоре с помощью толстых сучьев
взобрался почти на самый верх.
- Что видишь ты> - спросила трепетная Ольга.
Он не отвечал; была минута, в которую он так сильно вздрогнул, что
Ольга вскрикнула, думая, что он сорвется; но рука Юрия как бы машинально
впилась в бесчувственное дерево; наконец он слез, молча сел на траву близ
дороги и закрыл лицо руками; "что видел ты, - говорила девушка, - отчего
твои руки так холодны; и лицо так влажно..."
- Это роса, - отвечал Юрий, отирая хладный пот с чела и вставая с
земли.
- Всё кончено... напрасно - я бессилен против этой толпы. Она погибла
- о провидение, - что мне делать, что мне делать, отвечай мне, творец
всемогущий! - воскликнул он, ломая руки и скрежеща зубами.
Ночь делалась темнее и темнее; и Ольга, ухватясь за своего друга, с
ужасом кидала взоры на дальний монастырь, внимая гулу и воплям, разносимым
по полю возрастающим ветром; вдруг шум колес и топот лошадиный послышались
по дороге; они постепенно приближались, и вскоре подъехал к нашим
странникам мужик в пустой телеге; он ехал рысью, правил стоя и пел какую-то
нескладную песню. Поровнявшись с Юрием, он приостановил свою буланую
лошадь. - "Что, боярин, - сказал он насмешливо, поглаживая рыжую бороду; -
аль там не пирогами кормят; что ты больно поторопился домой-то... да еще
пешечком, сем-ка довезу!.."
Юрий, не отвечая ни слова, схватил лошадь под уздцы; "что ты, что ты,
боярин! - закричал грубо мужик, - уж не впрямь ли хочешь со мною
съездить!.. эк всполошился!" - продолжал он, ударив лошадь кнутом и
присвиснув; добрый конь рванулся... но Юрий, коего силы удвоило отчаяние,
так крепко вцепился в узду, что лошадь принуждена была кинуться в сторону;
между тем колесо телеги сильно ударилось о камень, и она едва не
опрокинулась; мужик, потерявший равновесие, упал, но не выпустил вожжи; он
уж занес ногу, чтоб опять вскочить в телегу, когда неожиданный удар по
голове поверг его на землю и сильная рука вырвала вожжи... "Разбой!" -
заревел мужик, опомнившись и стараясь приподняться; но Юрий уже успел
схватить Ольгу, посадить ее в телегу, повернуть лошадь и ударить ее изо
всей мочи; она кинулась со всех ног; мужик еще раз успел хриплым голосом
закричать: "разбой!" Колесо переехало ему через грудь, и он замолк,
вероятно навеки.
Ужасна была эта ночь, - толпа шумела почти до рассвета и кровавые
потешные огни встретили первый луч восходящего светила; множество нищих,
обезображенных кровью, вином и грязью, валялось на поляне, иные из них уж
собирались кучками и расходились; во многих местах опаленная трава и черный
пепел показывали место угасшего костра; на некоторых деревьях висели
трупы... два или три, не более... Один из них по всем приметам был некогда
женщиной, но, обезображенный, он едва походил на бренные остатки человека;
- и даже ближайшие родственники не могли бы в нем узнать добрую <Наталью>
Сергевну.
Глава XVI
Я попрошу своего или своих любезных читателей перенестись воображением
в ту малую лесную деревеньку, где Борис Петрович со своей охотой основал
главную свою квартиру, находя ее центром своих операционных пунктов;
накануне травля была удачная; поздно наш старый охотник возвратился на
ночлег, досадуя на то, что его стремянный, Вадим, уехав бог знает зачем, не
возвратился. В избе, где он ночевал, была одна хозяйка, вдова, солдатка лет
30, довольно белая, здоровая, большая, русая, черноглазая, полногрудая,
опрятная - и потому вы легко отгадаете, что старый наш прелюбодей, несмотря
на серебристую оттенку волос своих и на рождающиеся признаки будущей
подагры, не смотрел на нее философическим взглядом, а старался всячески
выиграть ее благосклонность, что и удалось ему довольно скоро и без больших
убытков и хлопот. Уж давно лучина была погашена; уж петух, хлопая крыльями,
сбирался в первый раз пропеть свою сиповатую арию, уж кони, сытые по горло,
изредка только жевали остатки хрупкого овса, и в избе на полатях, рядом с
полногрудой хозяйкою, Борис Петрович храпел непомилованно. Вероятно,
утомленный трудами дня и (вероятнее) упоенный сладкой водочкой и поцелуями
полногрудой хозяйки и успокоенный чистой и непорочной совестью, он еще
долго бы продолжал храпеть и переворачиваться со стороны на сторону, если б
вдруг среди глубокой тишины сильная, неведомая рука не ударила три раза в
ворота так, что они затрещали. Собаки жалобно залаяли, и хозяйка,
вздрогнув, проснулась, перекрестилась и, протирая кулаками опухшие глаза и
разбирая растрепанные волосы, молвила: "господи, боже мой! - да кто это
там!.. наше место свято!.. да что это как стучат". Она слезла и подошла к
окну; отворила его: ночной ветер пахнул ей на открытую потную грудь, и она,
с досадой высунув голову на улицу, повторила свои вопросы; в самом деле,
буланая лошадь в хомуте и шлее стояла у ворот и возле нее человек,
незнакомый ей, но с виду не старый и не крестьянин.
- Отопри проворнее!.. - закричал он громовым голосом.
- Экой скорой! - пробормотала солдатка, захлопнув окно; - подождешь,
не замерзнешь!.. Не спится видно тебе, так бродишь по лесу, как леший
проклятый... - Она надела шубу, вышла, разбудила работника, и тот наконец
отпер скрыпучую калитку, браня приезжего; но сей последний, едва лишь
ворвался на двор и узнал от работника, что Борис Петрович тут, как
опрометью бросился в избу.
- Батюшка! - сказал Юрий, которого вы, вероятно, узнали, приметно
изменившимся голосом и в потемках ощупывая предметы, - проснитесь! где
вы!.. проснитесь!.. дело идет о жизни и смерти!.. послушай, - продолжал он
шепотом, обратясь к полусонной хозяйке и внезапно схватив ее за горло: -
где мой отец? что вы с ним сделали?..
- Помилуй, барин, что ты, рехнулся што ли... я закричу... да пусти,
пусти меня, окаянный... да разве не слышишь, как он на полатях-то храпит...
- И задыхаясь она старалась вырваться из рук Юрия...
- Что за шум! кто там развозился! Петрушка, Терешка, Фотька!.. ей
вы... - закричал Борис Петрович, пробужденный шумом и холодным ветром,
который рвался в полурастворенные двери, свистя и завывая, подобно лютому
зверю.
- Батюшка! - говорил Юрий, пустив обрадованную женщину, - сойдите
скорее... жизнь и смерть, говорю я вам!.. сойдите, ради неба или ада...
- Да что ты за человек, - бормотал Борис Петрович, сползая с печи...
- Я! ваш сын... Юрий...
- Юрий... что это значит... объясни... зачем ты здесь... и в это
время!..
Он в испуге схватил сына за руки и смотрел ему в глаза, стараясь
убедиться, что это он, что это не лукавый призрак.
- Батюшка! мы погибли!.. народ бунтует! да! и у нас... я видел, когда
проскакал, на улице села и вокруг церкви толпились кучи народа... и
некоторые восклицания, долетевшие до меня, показывают, что они ждут если не
самого Пугачева, то казаков его... спасайтесь!..
- А <Наталья> Сергевна!.. а вещи мои...
- Матушка... не говорите об ней...
- Она...
- Спасайтесь! - сказал мрачно Юрий, крепко обняв отца своего; горячая
слеза брызнула из глаз юноши и упала как искра на щеку старика и обожгла
ее...
- О!.. - завопил он. - Кто б мог подумать! поверить?.. кто ожидал, что
эта туча доберется и до нас грешных! о господи! господи!.. - куда мне
деваться!.. все против нас... бог и люди... и кто мог отгадать, что этот
Пугачев будет губить кого же? - русское дворянство! - простой казак!.. боже
мой! святые отцы!
- Нет ли у вас с собою кого-нибудь, на чью верность вы можете
надеяться! - сказал быстро Юрий.
- Нет! нет! никого нет!..
- Фотька Атуев?..
- Я его сегодня прибил до полусмерти, каналью!
- Терешка!..
- Он давно желал бы мне нож в бок за жену свою... разбойники,
антихристы!.. о спаси меня! сын мой...
- Мы погибли! - молвил Юрий, сложив руки и подняв глаза к небу. - Один
бог может сохранить нас!.. молитесь ему, если можете...
Борис Петрович упал на колена; и слезы рекой полились из глаз его;
малодушный старик! он ожидал, что целый хор ангелов спустится к нему на
луче месяца и унесет его на серебряных крыльях за тридевять земель.
Но не ангел, а бедная солдатка с состраданием подошла к нему и
молвила: я спасу тебя.
В важные эпохи жизни, иногда, в самом обыкновенном человеке
разгорается искра геройства, неизвестно доселе тлевшая в груди его, и тогда
он свершает дела, о коих до сего ему не случалось и грезить, которым даже
после он сам едва верует. Есть простая пословица: Москва сгорела от
копеешной свечки!
Между тем хозяйка молча подала знак рукою, чтоб они оба за нею
следовали, и вышла; на цыпочках они миновали темные сени, где спал
стремянный Палицына, и осторожно спустились на двор по четырем скрыпучим и
скользким ступеням; на дворе всё было тихо; собаки на сворах лежали под
навесом, и изредка лишь фыркали сытые кони или охотник произносил во сне
бессвязные слова, поворачиваясь на соломе под теплым полушубком. Когда они
миновали анбар и подошли к задним воротам, соединявшим двор с обширным
огородом, усеянным капустой, коноплями, редькой и подсолнечниками и
оканчивающимся тесным гумном, где только две клади как будки, стоя по
углам, казалось, сторожили высокий и пустой овин, возвышающийся посередине,
то раздался чей-то голос, вероятно, одного из пробудившихся псарей: "кто
там?" - спросил он. - "Разве не видишь, что хозяева", - отвечала солдатка;
заметив, что псарь приближался к ней переваливаясь, как бы стараясь
поддержать свою голову в равновесии с прочими частями тела, она указала
своим спутникам большой куст репейника, за который они тотчас кинулись, и
хладнокровно остановилась у ворот.
- А разве красавицам пристало гулять по ночам? - сказал, почесывая
бока, пьяный псарь и тяжелой своей лапой с громким смехом ударил ее по
плечу!..
- И батюшка! что я за красавица! с нашей работки-то не больно
разжиреешь!..
- Уж не ломайся, знаем мы!.. Экая гладкая! у барина видно губа не
дура... эк ты прижила себе старого черта!.. да небось! не сдобровать ему,
высчитаем мы ему наши слезки... дай срок! батюшка Пугачев ему рыло-то
обтешет... пусть себе не верит... а ты, моя молодка... за это поцелуй меня.
Он хотел обнять ее, но она увернулась и наш проворный рыцарь спьяну
наткнулся на оглоблю телеги... спотыкнулся, упал, проворчал несколько
ругательств, и заснул он или нет, не знаю, по крайней мере не поднялся на
ноги и остался в сладком самозабвении.
Легко вообразить, с каким нетерпением отец и сын ожидали конца этой
неприятной сцепы... наконец они вышли в огород и удвоили шаги. Сильно
бились сердца их, стесненные непонятным предчувствием, они шли, удерживая
дыхание, скользя по росистой траве, продираясь между коноплей и вязких
гряд, зацепляя поминутно ногами или за кирпич или за хворост; вороньи
пугалы казались им людьми, и каждый раз, когда полевая крыса кидалась
из-под ног их, они вздрагивали. Борис Петрович хватался за рукоятку
охотничьего ножа, а Юрий за шпагу... но, к счастию, все их страхи были
напрасны, и они благополучно приближились к темному овину; хозяйка вошла
туда, за нею Борис Петрович и Юрий; она подвела их к одному темному углу,
где находилось два сусека, один из них с хлебом, а другой до половины
наваленный соломой.
- Полезай сюда, барин, - сказала солдатка, указывая на второй, - да
заройся хорошенько с головой в солому, и кто бы ни приходил, что бы тут ни
делали... не вылезай без меня; а я, коли жива буду, тебя не выдам; что б ни
было, а этого греха не возьму на свою душу!..
Когда Борис Петрович влез, то Юрий, вместо того, чтобы следовать его
примеру, взглянул на небо и сказал твердым голосом: "прощайте, батюшка,
будьте живы... ваше благословение! может быть, мы больше не увидимся". Он
повернулся и быстро пустился назад по той же дороге; взойдя на двор, он, не
будучи никем замечен, отвязал лучшую лошадь, вскочил на нее и пустился
снова через огород, проскакал гумно, махнул рукою удивленной хозяйке,
которая еще стояла у дверей овина, и, перескочив через ветхий, обвалившийся
забор, скрылся в поле как молния; несколько минут можно было различить
мерный топот скачущего коня... он постепенно становился тише и тише, и
наконец совершенно слился с шепотом листьев дубравы.
"Куда этот верченый пустился! - подумала удивленная хозяйка, - видно
голова крепка на плечах, а то кто бы ему велел таскаться - ну, не дай бог,
наткнется на казаков и поминай как звали буйнова мо?лодца - ох! ох! ох!
больно меня раздумье берет!.. спрятала-то я старого, спрятала, а как станут
меня бить да мучить... ну, уж коли на то пошла, так берегись, баба!.. не
давши слова держись, а давши крепись... только бы он сам не оплошал!"
Глава XVII
В эту же ночь, богатую событиями, Вадим, выехав из монастыря, пустился
блуждать по лесу, но конь, устав продираться сквозь колючий кустарник, сам
вывез его на дорогу в село Палицына.
Задумавшись ехал мрачный горбач, сложа руки на груди и повеся голову;
его охотничья плеть моталась на передней луке казацкого седла, и добрый
степной конь его, горячий, щекотливый от природы, понемногу стал прибавлять
ходу, сбился на рысь, потом, чувствуя, что повода висят покойно на его
мохнатой шее, зафыркал, прыгнул и ударился скакать... Вадим опомнился,
схватил поводья и так сильно осадил коня, что тот сразу присел на хвост,
замотал головою, сделал еще два скачка вбок и остановился: теплый пар
поднялся от хребта его, и пена, стекая по стальным удилам, клоками падала
на землю.
"Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? - сказал Вадим...
но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь
ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить
блаженство в самых диких страданиях... о если б я мог вырвать из души своей
эту страсть, вырвать с корнем, вот так! - и он наклонясь вырвал из земли
высокий стебель полыни; - но нет! - продолжал он... одной капли яда
довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть
всю, чтобы вылить яд..." Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая
сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы
Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он
придерживает ее рукою... и только изредка поталкивает ногами скакуна
своего; вот уж и село... церковь... кругом огни... мужики толпятся на улице
в праздничных кафтанах... кричат, поют песни... то вдруг замолкнут, то
вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе... Вадим привязывает
коня к забору и неприметно вмешивается в толпу... Эти огни, эти песни - всё
дышало тогда какой-то насильственной веселостью, принимало вид языческого
празднества, и даже в песнях часто повторяемые имена дидо и ладо могли бы
ввести в это заблуждение неопытного чужестранца.
- Ну! Вадимка! - сказал один толстый мужик с редкой бородою и огромной
лысиной... - как слышно! скоро ли наш батюшка-то пожалует.
- Завтра - в обед, - отвечал Вадим, стараясь отделаться.
- Ой ли? - подхватил другой, - так стало быть не нонче, а завтра... -
так... так!.. а что, как слышно?.. чай много с ним рати военной... чай,
казаков-то видимо-невидимо... а что, у него серебряный кафтан-то?
- Ах ты дурак, дурак, забубенная башка... - сказал третий, покачивая
головой, - эко диво серебряный... чай не только кафтан, да и сапоги-то
золотые...
- Да кто ему подносить станет хлеб с солью? - чай всё старики...
- Вестимо... Послушай, брат Вадим, - продолжал четвертый, огромный
детина, черномазый, с налитыми кровью глазами - где наш барин-то!.. не
удрал бы он... а жаль бы было упустить... уж я бы его попотчевал... он и в
могилу бы у меня с оскоминою лег...
"Нет, нет! - подумал Вадим, удаляясь от них, - это моя жертва... никто
не наложит руки на него, кроме меня. Никто не услышит последнего его вопля,
никто не напечатлеет в своей памяти последнего его взгляда, последнего
судорожного движения, - кроме меня... Он мой - я купил его у небес и ада: я
заплатил за него кровавыми слезами; ужасными днями, в течение коих мысленно
я пожирал все возможные чувства, чтоб под конец у меня в груди не осталось
ни одного, кроме злобы и мщения... о! я не таков, чтобы равнодушно
выпустить из рук свою добычу и уступить ее вам... подлые рабы!.."
Он быстрыми шагами спустился в овраг, где протекал небольшой гремучий
ручей, который, прыгая через камни и пробираясь между сухими вербами, с
журчанием терялся в густых камышах и безмолвно сливался с <Сурою>. Тут всё
было тихо и пусто; на противной стороне возвышался позади небольшого сада
господский дом с многочисленными службами... он был темен... ни в одном
окне не мелькала свечка, как будто все его жители отправились в дальную
дорогу... Вадим перебрался по доскам через ручей и подошел к ветхой бане,
находящейся на полугоре и окруженной густыми рябиновыми кустами... ему
показалось, что он заметил слабый свет сквозь замок двери; он остановился и
на цыпочках подкрался к окну, плотно закрытому ставнем...
В бане слышались невнятные голоса, и Вадим, припав под окном в густую
траву, начал прилежно вслушиваться: его сердце, закаленное противу всех
земных несчастий, в эту минуту сильно забилось, как орел в железной клетке
при виде кровавой пищи... Вадим удивился, как удивился бы другой, если б
среди зимней ночи ударил гром... он крепко прижал руку к груди своей и
прошептал: "спи, безумное! спи... твоя пора прошла или еще не настала! - но
к чему теперь! - разве есть близко тебя существо, которое ты ненавидишь?...
говори?.." - и он, задержав дыхание, снова приложил ухо к окну - и услышал