ла в себе вещи, необходимые для ночного туалета; комната, определенная быть кабинетом... Но прежде необходимо знать, что в этой комнате было три стола: один письменный - перед диваном, другой ломберный - между окнами перед зеркалом, третий угольный - в углу, между дверью в спальню и дверью в необитаемый зал с инвалидной мебелью, служивший теперь передней, в который дотоле с год не заходил никто. На этом угольном столе поместилось вынутое из чемодана платье, а именно: панталоны под фрак, панталоны новые, панталоны серенькие, два бархатных жилета и два атласных, сертук. Всё это разместилось один на другом пирамидкой и прикрылось сверху носовым шелковым платком. В другом углу, между дверью и окном, выстроились рядком сапоги: одни не совсем новые, другие совсем новые, лакированные полусапожки и спальные. Они также стыдливо занавесились шелковым носовым платком, - так, как бы их там вовсе не было. На письменном столе тотчас же в большом порядке разместились: шкатулка, банка с одеколоном, календарь и два какие-то романа, оба вторые тома. Чистое белье поместилось в комоде, уже находившемся в спальне; белье же, которое следовало прачке, завязано было в узел и подсунуто под кровать. Чемодан, по опростаньи его, был тоже подсунут под кровать. Сабля, ездившая по дорогам для внушения страха ворам, поместилась повиснувши тоже в спальне на гвозде, невдалеке от кровати. Всё приняло вид чистоты и опрятности необыкновенной. Нигде ни бумажки, ни перышка, ни соринки. Самый воздух как-то облагородился: утвердился приятный запах здорового, свежего мужчины, который белья не занашивает, в баню ходит и вытирает себя мокрой губкой по воскресным дням. В переднем зале покушался было утвердиться на время запах служителя Петрушки. Но Петрушка скоро перемещен был на кухню, как оно и следовало.
В первые дни Андрей Иванович опасался за свою независимость, чтобы как-нибудь гость не связал его, не стеснил какими-нибудь измененьями в образе жизни и не разрушился бы порядок дня его, так удачно заведенный, - но опасения были напрасны. Павел Иванович наш показал необыкновенно гибкую способность приспособиться ко всему. Одобрил философическую неторопливость хозяина, сказавши, что она обещает столетнюю жизнь. Об уединеньи выразился весьма счастливо, именно, что оно питает великие мысли в человеке. Взглянув на библиотеку и отозвавшись с похвалой о книгах вообще, заметил, что они спасают от праздности человека. Выронил слов немного, но с весом. В поступках же своих показал<ся> он также еще более кстати. Во-время являлся, во-время уходил; не затруднял хозяина запросами в часы неразговорчивости его; с удовольствием играл с ним в шахматы, с удовольствием молчал. В то время, когда один пускал кудреватыми облаками трубочный дым, другой, не куря трубки, придумывал, однако же, соответствовавшее тому занятие: вынимал, например, из кармана серебряную с чернью табакерку и, утвердив ее между двух пальцев левой руки, оборачивал ее быстро пальцем правой, в подобье того, как земная сфера обращается около своей оси, или же так по ней барабанил пальцем, в присвистку. Словом, не мешал хозяину. "Я в первый раз вижу человека, с которым можно жить", говорил про себя Тентетников: "Вообще этого искусства у нас мало. Между нами есть довольно людей и умных, и образованных, и добрых, но людей постоянно-ровного характера, людей, с которыми можно бы прожить век и не поссориться, - я не знаю, много ли у нас можно отыскать таких людей. Вот первый человек, которого я вижу". Так отзывался Тентетников о своем госте.
Чичиков, с своей стороны, был очень рад, что поселился на время у такого мирного и смирного хозяина. Цыганская жизнь ему надоела. Приотдохнуть, хотя на месяц, в прекрасной деревне, в виду полей и начинавшейся весны, полезно было даже и в гемороидальном отношении. Трудно было найти лучший уголок для отдохновения. Весна, долго задерживаемая холодами, вдруг началась во всей красе своей, и жизнь заиграла повсюду. Уже голубели пролески, и по свежему изумруду первой зелени желтел одуванчик; лилово-розовый анемон наклонил нежную головку. Рои мошек и кучи насекомых показались на болотах; за ними в догон бегал уж водяной паук; а за ними всякая птица в сухие тростники собралась отвсюду. И всё собиралось поближе см<отреть> друг друга. Вдруг населилась земля, проснулись леса, луга. В деревне пошли хороводы. Гулянью был простор. Что яркости в зелени! что свежести в воздухе! что птичьего крику в садах! Рай, радость и ликованье всего! Деревня звучала и пела, как бы на свадьбе. Чичиков ходил много. Прогулкам и гуляньям был раздол повсюду. То направлял прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от водополия, и островами на них темнели еще безлистные леса; или же вступал в гущи, в лесные овраги, где столплялись густо дерева, отягченные птичьими гнездами <1 нрзб.>, - каркающих воронов, перекрестными летаньями помрачавших небо. По просохнувшей земле можно было отправляться к пристани, откуда с горохом, ячменем и пшеницей отчаливали первые суда, между тем, в то же время с оглушительным шумом неслась повергаться вода на колеса начинавшей работать мельницы. Ходил <он> наблюдать первые весенние работы, глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, и засеватель, постукивая рукою о сито, висевшее у него на груди, горстью разбрасывал семена ровно, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону. Чичиков везде побывал. Перетолковал и <пере>говорил и с приказчиком, и с мужиком, и мельником. Узнал всё, обо всем, и что и как, и каким образом хозяйство идет, и думал внутренно: "Какая, однако же, скотина Тентетников! Такое имение и этак запустить. Можно бы иметь пятьдесят тысяч годового доходу!"
Не раз, посреди таких прогулок, приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь самому, т. е., разумеется, не теперь, но после, когда обделается главное дело и будут средства в руках, - сделаться самому мирным владельцем подобного поместья. Тут, разумеется, сейчас представлялась ему даже и молодая, свежая, белолицая бабенка, из купеческого или другого богатого сословия, которая бы даже знала и музыку. Представлялось ему и молодое поколение, долженствовавшее увековечить фамилью Чичиковых: резвунчик мальчишка и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы было всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то, что прошел какой-нибудь тенью или призраком по земле, - чтобы не было стыдно и перед отечеством. Тогда ему начинало представляться даже и то, что недурно бы и к чину некоторое прибавление: статский советник, например, чин почтенный и уважительный... Мало ли чего не приходит в ум во время прогулок человеку, что так часто уносит человека от скучной настоящей минуты, теребит, дразнит, шевелит воображенье и бывает ему любо даже тогда, когда уверен он сам, что это никогда не сбудется.
Людям Павла Ивановича деревня тоже понравилась. Они так же, как и он, обжились в ней. Петрушка сошелся очень скоро с буфетчиком Григорием, хотя сначала они оба важничали и дулись друг перед другом нестерпимо. Петрушка пустил Григорию пыль в глаза своею бывалостью в разных местах; Григорий же осадил его сразу Петербургом, в котором Петрушка не был. Последний хотел было подняться и выехать на дальности расстояний тех мест, в которых он бывал, но Григорий назвал ему такое место, какого ни на какой карте нельзя было отыскать, и насчитал тридцать тысяч с лишком верст, так что служитель Павла Ивановича совсем осовел, разинул рот и был поднят на смех тут же всею дворней. Дело, однако ж, кончилось между ними самой тесной дружбой. В конце деревни Лысый Пимен, дядя всех крестьян, держал кабак, которому имя было Акулька. В этом заведеньи видели их все часы дня. Там стали они свои други, или то, что называют в народе: кабацкие завсегдатели.
У Селифана была другого рода приманка. На деревне, что ни вечер, пелись песни, заплетались и расплетались весенние хороводы. Породистые стройные девки, каких уже трудно теперь найти в больших деревнях, заставляли его по нескольким часам стоять вороной. Трудно было сказать, которая лучше: все белогрудые, белошейные, у всех глаза репой, у всех глаза с поволокой, походка павлином и коса до пояса. Когда, взявшись обеими руками за белые руки, медленно двигался он с ними в хороводе, или же выходил на них стеной, в ряду других парней, и, выходя также стеной навстречу им, громко выпевали усмехаясь горластые девки: "Бояре, покажите жениха!" и тихо померкала вокруг окольность, и раздававшийся далеко за рекой возвращался грустным назад отголосок напева, - не знал он и сам тогда, что с ним делалось. Во сне и наяву, утром и в сумерки, всё мерещилось ему потом, что в обеих руках его белые руки, и движется он в хороводе.
Коням Чичикова понравилось тоже новое жилище. И коренной, и Заседатель, и самый чубарый нашли пребыванье у Тентетникова совсем не скучным, овес отличным, а расположенье конюшен необыкновенно удобным: у всякого стойло, хотя и отгороженное, но через перегородки можно было видеть и других лошадей; так что, если бы пришла кому-нибудь из них, даже самому дальнему, блажь вдруг заржать, можно было ему ответствовать тем же тот же час.
Словом, все обжились, как дома. Что же касается до той надобности, ради которой Павел Иванович объезжал пространную Россию, то есть до мертвых душ, то насчет этого предмета он сделался очень осторожен и деликатен, если бы даже пришлось вести дело с дураками круглыми. Но Тентетников, как бы то ни было, читает книги, философствует, старается изъяснить себе всякие причины всего: зачем и почему? "Нет, лучше поискать, нельзя ли с другого конца". Так думал он. Раздобаривая почасту с дворовыми людьми, он, между прочим, от них разведал, что барин ездил прежде довольно нередко к соседу генералу, что у генерала барышня, что барин было к барышне, да и барышня тоже к барину... но потом вдруг за что-то не поладили и разошлись. Он заметил и сам, что Андрей Иванович карандашом и пером всё рисовал какие-то головки, одна на другую похожие. Один раз, после обеда, оборачивая по обыкновенью пальцем серебряную табакерку вокруг ее оси, сказал он так: "У вас всё есть, Андрей Иванович, одного только не достает".
"Чего?" спросил тот, выпуская кудреватый дым.
"Подруги жизни", сказал Чичиков.
Ничего не сказал Андрей Иванович. Тем разговор и кончился.
Чичиков не смутился, выбрал другое время, уже перед ужином, и, разговаривая о том и о сем, сказал вдруг: "А право, Андрей Иванович, вам бы очень не мешало жениться".
Хоть бы слово сказал на это Тентетников, точно как бы и самая речь об этом была ему неприятна.
Чичиков не смутился. В третий раз выбрал он время уже после ужина и сказал так: "А все-таки, как ни переворочу обстоятельства ваши, вижу, что нужно вам жениться: впадете в ипохондрию".
Слова ли Чичикова были на этот раз так убедительны, или же расположенье духа в этот день у него [было] особенно настроено к откровенности, он вздохнул, сказал, пустивши кверху трубочный дым: "На всё нужно родиться счастливцем, Павел Иванович", и рассказал всё, как было, всю историю знакомства с генералом и разрыва.
Когда услышал Чичиков, от слова до слова, всё дело и увидел, что из-за одного слова ты произошла такая история, он оторопел. С минуту смотрел пристально в глаза Тентетникову, не зная, как решить об нем: дурак ли он круглый, или только придурковат, и наконец:
"Андрей Иванович! помилуйте", сказал он, взявши его за обе руки: "какое ж оскорбление? что ж тут оскорбительного в слове ты ?"
"В самом слове нет ничего оскорбительного", сказал Тентетников: "не в смысле слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбленье. Ты! - это значит: "Помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет никого лучше; а приехала какая-нибудь княжна Юзякина - ты знай свое место, стой у порога". Вот что это значит". Говоря это, смирный и кроткий Андрей Иванович засверкал глазами, в голосе его послышалось раздраженье оскорбленного чувства.
"Да хоть бы даже и в этом смысле, что ж тут такого?" сказал Чичиков.
"Как? Вы хотите, чтобы <я> продолжал бывать у него после такого поступка!"
"Да какой же это поступок! Это даже не поступок!" сказал хладнокровно Чичиков.
"Как не поступок?" спросил в изумленьи Тентетников.
"Это генеральская привычка, а не поступок: они всем говорят
ты. Да впрочем, почему ж этого и не позволить заслуженному, почтенному человеку?.."
"Это другое дело", сказал Тентетников. "Если бы он был старик, бедняк, не горд, не чванлив, не генерал, я бы тогда позволил ему говорить мне ты и принял бы даже почтительно".
"Он совсем дурак", подумал про себя Чичиков: "оборвышу позволить, а генералу не позволить!" - "Хорошо!" сказал он вслух: "положим, он вас оскорбил, зато вы и поквитались с ним: он вам, и вы ему. Ссориться, оставляя личное, собственное, - это, извините... Если уже избрана цель, уж нужно идти напролом. Что глядеть на то, что человек плюется! Человек всегда плюется: он так уж создан. Да вы не отыщете теперь во всем свете такого, который бы не плевался".
"Странный человек этот Чичиков!" думал про себя в недоумении Тентетников, совершенно озадаченный такими словами.
"Какой, однако же, чудак этот Тентетников!" думал, между тем, Чичиков.
"Андрей Иванович! я буду с вами говорить как брат с братом. Вы человек неопытный - позвольте мне обделать <это дело>. Я съезжу к его превосходительству и объясню, что случилось это с вашей стороны по недоразумению, по молодости и незнанью людей и света".
"Подличать перед ним я не намерен", сказал, оскорбившись, Тентетников: "да и вас не могу на это уполномочить".
"Подличать я не способен", сказал, оскорбившись, Чичиков. "Провиниться в другом проступке, по человечеству, могу, но в подлости - никогда... Извините, Андрей Иванович, за мое доброе желанье, я не ожидал, чтобы слова <мои> принимали вы в таком обидном смысле". Всё это было сказано с чувством достоинства.
"Я виноват, простите", сказал торопливо тронутый Тентетников, схватив его за обе руки. "Я не думал вас оскорбить. Клянусь, ваше доброе участие мне дорого. Но оставим этот разговор. Не будем больше никогда об этом говорить".
"В таком случае, я так поеду к генералу".
"Зачем?" спросил Тентетников, смотря в недоумении ему в глаза.
"Засвидетельствовать почтенье".
"Странный человек этот Чичиков!" подумал Тентетников.
"Странный человек этот Тентетников!" подумал Чичиков.
"Я завтра же, Андрей Иванович, около десяти часов утра к нему и поеду. По-моему, чем скорей засвидетельствовать почтенье человеку, тем лучше. Так как бричка моя еще не пришла в надлежащее <состояние>, то позвольте взять у вас коляску.
"Помилуйте, что за просьба? Вы - полный господин: и экипаж, и всё в вашем расположении".
После такого разговора они простились и разошлись спать, не без рассуждения о странностях друг друга.
Чудная, однако же, вещь: на другой день, когда подали Чичикову лошадей и вскочил он в коляску с легкостью почти военного человека, одетый в новый фрак, белый галстук и жилет, и покатился свидетельствовать почтенье генералу, Тентетников пришел в такое волненье духа, какого давно не испытывал. Весь этот ржавый и дремлющий ход его мыслей превратился в деятельно-беспокойный. Возмущенье нервическое обуяло вдруг всеми чувствами доселе погруженного в беспечную лень байбака. То садился он на диван, то подходил к окну, то принимался за книгу, то хотел мыслить. Безуспешное хотенье! Мысль не лезла к нему в голову. То старался ни о чем не мыслить - безуспешное старание! Отрывки чего-то похожего на мысли, концы и хвостики мыслей лезли и отовсюду наклевывались к нему в голову. "Странное состоянье!" сказал он и придвинулся к окну глядеть на дорогу, прорезавшую дуброву, в конце которой еще курилась не успевшая улечься пыль. Но, оставив Тентетникова, последуем за Чичиковым.
Глава II
Добрые кони в полчаса с небольшим пронесли Чичикова чрез десятиверстное пространство: сначала дубровою, потом хлебами, начинавшими зеленеть посреди свежей орани, потом горной окраиной, с которой поминутно открывались виды на отдаленья; потом широкою аллеею лип, едва начинавших {В автографе - начинавшихся} развиваться, внесли его в самую середину деревни. Тут аллея лип своротила направо и, превратясь в улицу овальных > <1 нрзб.> тополей, огороженных снизу плетеными коробками, уперлась в чугунные сквозные вороты, сквозь которые глядел кудряво богатый резной фронтон генеральского дома, опиравшийся на восемь коринфских колонн. Повсюду несло масляной краской, всё обновлявшей и ничему не дававшей состареться. Двор чистотой подобен был паркету. С почтеньем Чичиков соскочил, приказал о себе доложить генералу и был введен к нему прямо в кабинет. Генерал поразил его величественной наружностью. Он был в атласном стеганом халате великолепного пурпура. Открытый взгляд, лицо мужественное, усы и большие бакенбарды с проседью, стрижка на затылке низкая, под гребенку, шея сзади толстая, называемая в три этажа, или в три складки, с трещиной поперек; словом, это был один из тех картинных генералов, которыми так богат был знаменитый 12-й год. Генерал Бетрищев, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты - великодушье, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбье, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела. Он не любил всех, которые ушли вперед его по службе, и выражался о них едко, в колких эпиграммах. Всего больше доставалось его прежнему сотоварищу, которого считал он ниже себя и умом, и способностями, и который, однако же, обогнал его и был уже генерал-губернатором двух губерний, и, как нарочно, тех, в которых находились его поместья, так что он очутился как бы в зависимости от него. В отместку язвил он его при всяком случае, порочил всякое распоряженье и видел во всех мерах и действиях его верх неразумия. В нем было всё как-то странно, начиная с просвещения, которого он был поборник и ревнитель; любил блеснуть и любил также знать то, чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает. Словом, он любил немного похвастать умом. Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в характере и такими крупными, яркими противоположностями, он должен был неминуемо встретить множество неприятностей по службе, вследствие которых и вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную партию и не имея великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же картинную, величавую осанку. В сертуке ли, во фраке ли, в халате - он был всё тот же. От голоса до малейшего телодвиженья, в нем всё было властительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней мере, робость.
Чичиков почувствовал то и другое: и уваженье, и робость. Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал: "Счел долгом представиться вашему превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству".
Генералу, как видно, не не понравился такой приступ. Сделавши весьма благосклонное движенье головою, он сказал: "Весьма рад познакомиться. Милости просим садиться. Вы где служили?"
"Поприще службы моей", сказал Чичиков, садясь в кресла не посередине, но наискось, и ухватившись рукою за ручку кресел: "началось в казенной палате, ваше превосходительство. Дальнейшее же течение оной совершал по разным местам: был и в надворном суде, и в комиссии построения, и в таможне. Жизнь мою можно уподобить как бы судну среди волн, ваше превосходительство. Терпеньем спеленат и можно сказать, повит, будучи, так сказать, сам одно олицетворенное терпенье. А что было от врагов, покушавшихся на самую жизнь, так это ни слова, ни краски, ни самая, так сказать, кисть не сумеет передать, так что на склоне жизни своей ищу только уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого соседа вашего превосходительства..."
"У кого это?"
"У Тентетникова, ваше превосходительство".
Генерал поморщился.
"Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал должного уваженья..."
"К чему?"
"К заслугам вашего превосходительства. Не находит слов. Говорит: "Если бы я только мог чему-нибудь... потому что точно", говорит, "умею ценить мужей, спасавших отечество", говорит".
"Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь!" сказал смягчившийся генерал. "В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что современем он будет преполезный человек".
"Совершенно справедливо изволили выразить, ваше превосходительство: истинно преполезный человек; может побеждать даром слова и владеет пером".
"Но пишет, я чай, пустяки, какие-нибудь стишки?"
"Нет, ваше превосходительство, не пустяки... Он что-то дельное пишет... историю, ваше превосходительство".
"Историю? о чем историю?"
"Историю..." тут Чичиков остановился, и оттого ли, что перед ним сидел генерал, или, просто, чтобы придать более важности предмету, прибавил: "историю о генералах, ваше превосходительство".
"Как о генералах? о каких генералах?"
"Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть, говоря собственно, об отечественных генералах".
Чичиков совершенно спутался и потерялся, чуть не плюнул сам и мысленно сказал в себе: "Господи, что за вздор такой несу!"
"Извините, я не очень понимаю... Что ж это выходит, историю какого-нибудь времени, или отдельные биографии? и притом всех ли, или только участвовавших в 12-м году?"
"Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в 12-м году". Проговоривши это, он подумал в себе: "Хоть убей, не понимаю".
"Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов".
"Робеет, ваше превосходительство".
"Какой вздор! Из какого-нибудь пустого слова. Что между нами произошло? Да я совсем не такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать".
"Он к тому не допустит, он сам приедет", сказал Чичиков, оправился и совершенно ободрился и подумал он в себе: "Экая оказия, как генералы пришлись кстати, а ведь язык взболтнул сдуру".
В кабинете послышался шорох. Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою и на отворившейся обратной половине ее, ухватившись рукой за медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч, как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала. Чичиков в первую минуту не мог дать себе отчета, что такое именно пред ним стояло. Трудно было сказать, какой земли она была уроженка. Такого чистого, благородного очертания лица нельзя было отыскать нигде, кроме разве только на одних древних камейках. Прямая и легкая, как стрелка, она как бы возвышалась над всеми своим ростом. Но это было обольщение. Она была вовсе не высокого роста. Происходило это <от> необыкновенно согласного соотношения между собою всех частей тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать ее. Но это было также обольщение. Оделась как сама собой; в двух-трех местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких сборах и складках, что если бы перенести их вместе с нею на картину, все барышни, одетые по моде, казались бы перед ней какими-то пеструшками, изделием лоскутного ряда. И если бы перенесть ее со всеми этими складками ее обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных.
"Рекомендую вам мою баловницу!" сказал генерал, обратясь к Чичикову. "Однако ж, фамилии вашей, имени и отечества до сих пор не знаю".
"Должно ли быть знаемо имя и отчество человека, не ознаменовавшего себя доблестями?" сказал скромно Чичиков, наклонивши голову набок.
"Всё же, однако ж, нужно знать..."
"Павел Иванович, ваше превосходительство", сказал Чичиков, поклонившись с ловкостью почти военного человека и отпрыгнувши назад с легкостью резинного мячика.
"Улинька!" сказал генерал, обратясь к дочери: "Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупый человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого года".
"Да кто же думал, что он глупый человек?" проговорила она быстро. "Разве один только Вишнепокромов, которому ты веришь, который и пустой, и низкой человек".
"Зачем же низкой? Он пустоват, это правда", сказал генерал.
"Он подловат и гадковат, не только что пустоват. Кто так обидел своих братьев и выгнал из дому родную сестру, тот гадкой человек".
"Да ведь это рассказывают только".
"Таких вещей рассказывать не будут напрасно. Я не понимаю, отец, как с добрейшей душой, какая у тебя, и таким редким сердцем ты будешь принимать человека, который как небо от земли от тебя, о котором сам знаешь, что он дурен".
"Вот этак, вы видите", сказал генерал, усмехаясь, Чичикову: "вот этак мы всегда с ней спорим". И, оборотясь к спорящей, продолжал:
"Душа моя! ведь мне ж не прогнать его?"
"Зачем прогонять? Но зачем показывать ему такое внимание, зачем и любить?"
Здесь Чичиков почел долгом ввернуть и от себя словцо.
"Все требуют к себе любви, сударыня", сказал Чичиков. "Что ж делать. И скотинка любит, чтобы ее погладили. Сквозь хлев просунет для этого морду: на, погладь".
Генерал рассмеялся. "Именно просунет морду: погладь, погладь его. Ха, ха, ха! У него не только что рыло, весь, весь до жил в саже, а ведь тоже требует, как говорится, поощренья... Ха, ха, ха, ха!" И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.
Чичиков разрешился тоже междометием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его так же стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет.
"Обокрадет, обворует казну, да еще и, каналья, наград просит. Нельзя, говорит, без поощрения, трудился... Ха, ха, ха, ха!"
Болезненное чувство выразилось на благородном, милом лице девушки. "Ах, папа, я не понимаю, как ты можешь смеяться. На меня эти бесчестные поступки наводят уныние и ничего более. Когда я вижу, что в глазах совершается обман в виду всех и не наказываются эти люди всеобщим презреньем, я не знаю, что со мной делается, я на ту пору становлюсь зла, даже дурна: я думаю, думаю..." И чуть сама не заплакала.
"Только, пожалуйста, не гневайся на нас", сказал генерал. "Мы тут ни в чем не виноваты. Не правда ли?" сказал он, обратясь к Чичикову. "Поцелуй меня и уходи к себе. Я сейчас стану одеваться к обеду. Ведь ты", сказал он, посмотрев Чичикову в глаза: "надеюсь, обедаешь у меня?"
"Если только, ваше превосходительство..."
"Без чинов, что тут? Я ведь еще, слава богу, могу накормить. Щи есть".
Бросив ловко обе руки на отлет, Чичиков признательно и почтительно наклонил голову книзу, так что на время скрылись из его взоров все предметы в комнате, и остались видны ему только одни носки своих собственных полусапожек. Когда же, пробыв несколько времени в таком почтительном расположении, приподнял он голову снова кверху, он уже не увидел Улиньки. Она исчезнула. Наместо ее предстал, в густых усах и бакенбардах, великан-камердинер, с серебряной лоханкой и рукомойником в руках.
"Ты мне позволишь одеваться при себе?"
"Не только одеваться, но можете совершить при мне всё, что угодно вашему превосходительству".
Опустя с одной руки халат и засуча рукава рубашки на богатырских руках, генерал стал умываться, брызгаясь и фыркая как утка. Вода с мылом летела во все стороны.
"Любят, любят, точно любят поощрение все", сказал он, вытирая со всех сторон свою шею. "Погладь, погладь его! а ведь без поощрения так и красть не станет. Ха, ха, ха".
Чичиков был в духе неописанном. Вдруг налетело на него вдохновенье. "Генерал весельчак и добряк - попробовать?" подумал и, увидя, что камердинер с лоханкой вышел, вскрикнул: "Ваше превосходительство! так как вы уже так добры ко всем и внимательны, имею к вам крайнюю просьбу".
"Какую?"
Чичиков осмотрелся вокруг.
"Есть, ваше превосходительство, дряхлый старичишка дядя. У него триста душ и две тысячи... и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: "Я", говорит, "племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ; тогда я ему отдам и свои триста душ".
"Да что же [он], выходит, совсем дурак?" спросил <генерал>.
"Дурак бы еще пусть, это при нем бы и оставалось. Но положение-то мое, ваше превосходительство. У старикашки завелась какая-то ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, всё перейдет им".
"Выжил глупый старик из ума и больше ничего", сказал генерал. "Только я не вижу, чем тут я могу пособить", говорил он, смотря с изумлением на Чичикова.
"Я придумал вот что. Если вы всех мертвых душ вашей деревни, ваше превосходительство, передадите мне в таком виде, как бы они были живые, с совершеньем купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он наследство бы мне отдал".
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек. Как был, так и повалился он в кресла. Голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
"Отец, что с тобой случилось?" говорила она в страхе, с недоумением смотря ему в глаза.
Но генерал долго не мог издать никакого звука.
"Ничего, друг мой, ничего >. Ступай к себе; мы сейчас явимся обедать. Будь спокойна. Ха, ха, ха!"
И, несколько раз задохнувшись, вырывался с новою силою генеральский хохот, раздаваясь от передней до последней комнаты.
Чичиков был в беспокойстве.
"Дядя-то, дядя! в каких дураках будет старик. Ха, ха, ха! Мертвецов вместо живых получит. Ха, ха!"
"Эк его, щекотливый какой и <1 нрзб.>".
"Ха, ха!" продолжал генерал. "Экой осел. Ведь придет же в ум требование: "пусть прежде сам собой из ничего достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ". Ведь он осел".
"Осел, ваше превосходительство".
"Ну, да и твоя-то штука попотчевать старика мертвыми. Ха, ха, ха! Я бы бог знает <что дал>, чтобы посмотреть, как ты ему поднесешь на них купчую крепость. Ну, что он? Каков он из себя? Очень стар?"
"Лет восемьдесят".
"Однако же и движется, бодр? Ведь он должен же быть и крепок, потому что при нем ведь живет и ключница?"
"Какая крепость! Песок сыплется, ваше превосходительство!"
"Экой дурак! Ведь он дурак?"
"Дурак, ваше превосходительство. Ведь это сумасшедший совсем".
"Однако ж, выезжает, бывает в обществах, держится еще на ногах?"
"Держится, но с трудом".
"Экой дурак! Но крепок однако ж? Есть еще зубы?"
"Два зуба всего, ваше превосходительство".
"Экой осел! Ты, братец, не сердись... Хоть он тебе и дядя, а ведь он осел".
"Осел, ваше превосходительство. Хоть и родственник и тяжело сознаваться в этом, но что ж делать?"
Врал Чичиков: ему вовсе не тяжело было сознаться, тем более, что вряд ли у него был вовек какой дядя.
"Так, ваше превосходительство, отпустите мне..."
"Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да за такую выдумку я их тебе с землей, с жильем! Возьми себе всё кладбище! Ха, ха, ха, ха! Старик-то, старик! Ха, ха, ха, ха! В каких дураках будет дядя! Ха, ха, ха, ха?.."
И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям.
Глава III
"Если полковник Кошкарев точно сумасшедший, то это недурно", говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, когда всё исчезло и только остался один небесный свод, да два облака в стороне.
"Ты, Селифан, расспросил ли хорошенько, как дорога к полковнику Кошкареву?"
"Я, Павел Иванович, изволите видеть, так как всё хлопотал около коляски, так мне некогда было; а Петрушка расспрашивал у кучера".
"Вот и дурак! На Петрушку, сказано, не полагаться: Петрушка - бревно; Петрушка глуп; Петрушка, чай, и теперь пьян".
"Ведь тут не мудрость какая!" сказал Петрушка, полуоборотясь, глядя искоса. "Окроме того, что, спустясь с горы, взять лугом, ничего больше и нет".
"А ты, окроме сивухи, ничего и в рот не брал? Хорош, очень хорош! Уж вот, можно сказать, удивил красотой Европу!" Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: "Какая, однако ж, разница между просвещенным гражданином и грубой лакейской физиогномией".
Коляска стала между тем спускаться. Открылись опять луга и пространства, усеянные осиновыми рощами.
Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно [спускаться] незаметным косогором покойный экипаж и, наконец, понесся лугами, мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли. И хоть бы один бугорок или кочка дали себя почувствовать бокам. Утешенье, а <не> коляска. Вдали мелькали пески. Быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонких ольх и серебристых тополей, ударяя ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку. С последнего ежеминутно сбрасывали они картуз. Суровый служитель соскакивал с козел, бранил глупое дерево и хозяина, который насадил его, но привязать картуза или даже придержать рукою всё не хотел, надеясь, что в последний раз и дальше не случится. К деревьям же скоро присоединилась береза, там ель. У корней гущина; трава - синяя ирь и желтый лесной тюльпан. Лес затемнел и готовился превратиться в ночь. Но вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала Деревья заредели, блески становились больше и вот перед ними озеро. Водная равнина версты четыре в поперечнике. На супротивном берегу, над озером, высыпалась серыми бревенчатыми избами деревня. Крики раздавались в воде. Человек 20, по пояс, по плеча и по горло в воде, тянули к супротивному берегу невод. Случилась оказия. Вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или боченок. Он был в отчаянном положении и кричал во всю глотку: "Телепень Денис, передавай Козьме. Козьма, бери конец у Дениса. Не напирай так, Фома Большой. Ступай туды, где Фома Меньшой. Черти, говорю вам, оборвете сети!" Арбуз, как видно, боялся не за себя: потонуть, по причине толщины, он не мог, и, как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его всё выносила наверх; и если бы село к нему на спину еще двое, он бы, как упрямый пузырь, остался с ними на верхушке воды, слегка только под ними покряхтывая да пуская носом волдыри {В автографе - болдыри.} Но он боялся крепко, чтобы не оборвался невод и не ушла рыба, и потому, сверх прочего, тащили его еще накинутыми веревками несколько человек, стоявших на берегу.
"Должен быть барин, полковник Кошкарев", сказал Селифан.
"Почему?"
"Оттого, что тело у него, изволите видеть, побелей, чем у других, и дородство почтительное, как у барина".
Барина, запутанного в сети, притянули между тем уже значительно к берегу. Почувствовав, что может достать ногами, он стал на ноги, и в это время увидел спускавшуюся с плотины коляску и в ней сидящего Чичикова.
"Обедали?" закричал барин, подходя с пойманною рыбою на берег, весь опутанный в сеть, как в летнее время дамская ручка в сквозную перчатку, держа одну руку над глазами козырьком в защиту от солнца, другую же пониже, на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.
"Нет", сказал Чичиков, приподымая картуз и продолжая раскланиваться с коляски.
"Ну так благодарите же бога. Фома Меньшой, покажи осетра. Брось ты, телепень Тришка, сеть", громко кричал <барин>, "да помоги припод<нять> осетра из лоханки. Телепень Козьма, ступай помоги!"
Двое рыбаков приподняли из лоханки голову какого-то чудовища. "Вона какой князь! из реки зашел", кричал круглый барин.
"Поезжайте во двор. Кучер, возьми дорогу пониже через огород! Побеги, телепень Фома Большой, снять перегородку. Он вас проводит, а я сейчас".
Длинноногий, босой Фома Большой, как был, в одной рубашке, побежал впереди коляски через всю деревню, где у всякой избы развешены были бредни, сети и морды: все мужики были рыбаки. Потом вынул из какого-то огорода перегородку, и огородами выехала коляска на площадь, близ деревянной церкви. За церковью, подальше видны были крыши господских строений.
"Чудаковат этот Кошкарев", думал он про себя.
"А вот я и здесь", раздался голос сбоку. Чичиков оглянулся. Барин уже ехал возле него, одетый: травяно-зеленый нанковый сертук, желтые штаны и шея без галстука, на манер купидона! Боком сидел он на дрожках, занявши собою все дрожки. Он хотел было что-то сказать ему, толстяк уже исчез. Дрожки показались снова на том <месте>, где вытаскивали рыбу. Раздались снова голоса: "Фома Большой да Фома Меньшой, Козьма да Денис". Когда же подъехал он к крыльцу дома, к величайшему изумлению его, толстый барин был уже на крыльце и принял его в свои объятья. Как он успел так слетать, было непостижимо. Они поцеловались, по старому русскому обычаю, троекратно навкрест: барин был старого покроя.
"Я привез вам поклон от его превосходительства", сказал Чичиков.
"От какого превосходительства?"
"От родственника вашего, от генерала Александра Дмитриевича".
"Кто это Александр Дмитриевич?"
"Генерал Бетрищев", отвечал Чичиков с некоторым изумленьем.
"Незнаком", сказал с изумлением х<озяин>.
Чичиков пришел еще в большее изумление...
"Как же это?.. Я надеюсь, по крайней мере, что имею удовольствие говорить с полковником Кошкаревым?"
"Нет, не надейтесь. Вы приехали не к нему, а ко мне. Петр Петрович Петух. Петух Петр Петрович", подхватил хозяин.
Чичиков остолбенел. "Как же?" оборотился <он> к Селифану и Петрушке, которые тоже оба разинули рот и выпучили глаза, один сидя на козлах, другой стоя у дверец коляски. "Как же вы, дураки? Ведь вам сказано: к полковнику Кошкареву... А ведь это Петр Петрович Петух..."
"Ребята сделали отлично! Ступай на кухню: там вам дадут по чапорухе водки", сказал Петр Петрович Петух. "Откладывайте коней и ступайте сей же час в людскую".
"Я совещусь, такая нежданная ошибка..." говорил Чичиков.
"Не ошибка. Вы прежде попробуйте, каков обед, да потом скажете: ошибка ли это? Покорнейше прошу", сказал <Петух>, взявши Чичикова под руку и вводя его во внутренние [покои]. Из покоев вышли им навстречу двое юношей, в летних сертуках, - тонкие, точно ивовые хлысты; целым аршином выгнало их вверх [выше] отцовского роста.
"Сыны мои, гимназисты, приехали на праздники. Николаша, ты побудь с гостем; а ты, Алексаша, ступай за мною".
Сказав это, хозяин исчезнул.
Чичиков занялся с Николашей; Николаша, кажется, был будущий человек-дрянцо. Он рассказал с первых же разов Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому <что> провинция не стоит того, чтобы в ней жить...
"Понимаю", подумал Чичиков: "кончится дело кондитерскими да бульварами..." - "А что", спросил он вслух: "в каком состоянии именье вашего батюшки?"
"Заложено", сказал на это сам батюшка, снова очутившийся в гостиной: "заложено".
"Плохо", подумал Чичиков. "Этак скоро не останется ни одного именья. Нужно торопиться". - "Напрасно однако же", сказал он с видом соболезнованья, "поспешили заложить".
"Нет, ничего", сказал Петух. "Говорят, выгодно. Все закладывают: как же отставать от других? Притом же всё жил здесь: дай-ка еще попробую прожить в Москве. Вот сыновья тоже уговаривают, хотят просвещенья столичного".
"Дурак, дурак!" думал Чичиков: "промотает всё, да и детей сделает мотишками. Именьице порядочное. Поглядишь - и мужикам хорошо, и им недурно. А как просветятся там у ресторанов да по театрам, - всё пойдет к чорту. Жил бы себе, кулебяка, в деревне".
"А ведь я знаю, что вы думаете", сказал Петух.
"Что?" спросил Чичиков, смутившись.
"Вы думаете: "Дурак, дурак этот Петух, зазвал обедать, а обеда до сих пор нет". Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесть, как он поспеет".
"Батюшка! Платон Михалыч едет!" сказал Алексаша, глядя в окно.
"Верхом на гнедой лошади", подхватил Николаша, нагибаясь к окну.
"Где, где?" прокричал Петух, подступив.
"Кто это Платон <Михайлович>?" спросил Чичиков у Алексаши.