олос с челна.
- И вы, братья молодцы, будьте здоровы.
- Харько? - спросил Чепига.
- Он самый.
По челну зашлепали кожаные, без подошв, чувяки. Здоровенный плечистый некрасовец обрисовался у кормы; с ним рядом не то болгарин, не то грек.
- Проведешь? - спросил Чепйга.
- Проведу,- ответил, просовывая бороду, некрасовец.
- Да, может, опять как тогда?
- Ну, не напились бы, братцы, ракии, была бы наша кочерма. Не боитесь?
- Кошевой звелел,- гордо объяснил другой запорожец, Понамаренко-пушкарь,- а что велено кошем, того ослушаться не можно.
Некрасавец помялся плечами, взглянул на своего сопутника.
- А как поймают да на кол либо кожу с живого сдерут? - спросил он.
- Ну, пой про то вашим бабам да девкам,- презрительно вставил третий запорожец, Бурлай,- а кожа на то она и есть, чтоб ее, когда можно, сдирали... Да черта лысого сдерут. Ты же, брат, коли договариваться, веди; а не то лучше и не срамись. Сколько?
Некрасовец условился, передал дукаты сопутнику, тот сел к веслам, и члены потянулись далее по реке. Товарищ некрасовца говорил по-русски.
В воздухе похолодело; к концу же ночи поднялся такой туман, что лодку от лодки трудно было разглядеть, и они держались кучей. В сырой, побуревшей мгле стал надвигаться то один берег, то другой.
- Ну, братцы, кидай теперь сети да греби левей,- тихо окликнул вожак,- не наткнуться бы на их суда. Тут вправо за косой и Измаил.
Сети были брошены. Весла чуть шевелились. Вожак не ошибся...
В побелевшем тумане, как в облаке, против передней лодки обрисовалась громада двухпалубного, с пушками, корабля. Паруса убраны, у кормы ходит в чалме часовой. Не успели его миновать, возле - другой, такой же, выше - чуть видней - третий. С последнего кто-то громко и сердито крикнул.
- Что это? - спросил я некрасовца.
- Ругаются, прочь велят ехать! Палками грозятся отдуть.
Лодки стали огибать остров против Измаила. Близились густые ивы, по тот бок пролива - лесистый, в оврагах холм. Поднимался свежий утренник. Туман заклубился. Кое-где его полосы раздвинулись: из-под них обозначились белые стены, башни, ломаные линии земляных батарей и в две шеренги перед крепостью - весь парусный и гребной турецкий флот.
Сильно забились наши сердца, когда из-за острова мы сосчитали суда, пушки на них и на крепости. "Ну, ваше благородие,- обратился ко мне Чепига,- бери карандаш да бумажку, наноси все на планчик". Я на спине запорожца набросал в записную книжку очерк крепости и стал перечислять суда. Оглянулся - нет лодки некрасовца, как в воду канул.
- Струсили, видно, собаки,- сказали сечевики,- да мы и без них вернемся.
Утро загоралось во всей красе; синий Дунай засверкал зеркалом, крепость ожила; раздались голоса вдоль берега, засновали ялики, где-то послышался барабан, заиграли турецкие трубы.
- Что ж, ребята? - спросил я, поняв исчезновение лоцмана.- Не отдаваться ж в полон живым?
- Не отдаваться. Взяли, перевертни, деньги, да, видно, чертовы головы, нас и продали.
- Выводи лодки к берегу,- сказал я, кончив набросок,- там камышами - и в лес.
- В гущине батька лысого найдут,- прибавил Чепига,- сперва вместе, а заслышим погоню - врассыпную.
- Хлеба осталось? - спросил я.
- Осталось.
- Ну, кого Бог спасет, авось и до своих доберемся.
Втянув лодки к заливу, мы с ружьями бросились на берег. Почва шла болотом, потом в гору, кустами. Сплошной безлистый лес сомкнулся вкруг нас. Сначала нам мерещилась погоня. Мы ускоряли шаги, чуть переводили дыхание. Но вскоре все стихло. В полдень мы отдохнули, закусили - воды только не добыли - и перед вечером подошли к окраине леса, окаймленного голым песчаным пустырем. Далее опять начинался сплошной лес. Чтоб нас не открыли, решено было пройти этот пустырь ночью.
Чуть смерклось, мы разделились. Одни, без перепон, направились к берегу в надежде поискать лодок, другие - прямо долиной. У всех была надежда, что по ручью, протекавшему в долине, должны оказаться болгарские поселки. "Если нас не скроют, то хоть накормят, укажут путь",- толковали мы, пробираясь по мягкому, белому песку. Учредив сей марш, мы шли долго. Начинался рассвет.
Вдруг что-то прозвучало. Окрестность будто охнула. Мы замерли. То был выстрел, за ним раздался другой. "Это наши",- смутно пронеслось у каждого в мыслях.
- Что ж, братцы,- сказал я,- ужли пропадать товарищам? Верно, их открыли; надо попытаться им помочь.
- За мной! - крикнул Ловцов.
Мы взвели курки, направились к берегу. Песок сменился трясиной. Ноги вязли в болотной траве. И вот мы добежали. Стал виден берег. Вода забелела меж кустов.
- Здесь, братцы, здесь! - заслышав голоса, не утерпел и крикнул Ловцов.
Под ивами что-то шелохнулось. Сверкнул огонь, грянул протяжный ружейный выстрел. Мы сквозь дым бросились к камышам; Там, отталкиваясь баграми, в двух душегубках отчаливали от берега ушедшие вперед наши товарищи. Мы добрались к ним по пояс в воде. Лодки поплыли из залива. С середины реки обозначился оставленный нами берег.
Под ивой, как теперь помню, стоял здоровенный, толстый турчин, в красной куртке и с обнаженной бритой головой. Он наводил мушкет на лодку и изредка по нам стрелял. Поодаль от него, нагнувшись к земле, возился над чем-то другой турчин. Между ними на пригорке неподвижно белело что-то навзничь распластанное; ближе к берегу еще двое, без движения. Мы оглянулись друг на друга, перекрестились.
Жив ли остался Ловцов или погиб с другими, попавшими под выстрелы турок, о том мы узнали не скоро. Скрывшись от новой погони в островах, мы поплыли с заходом солнца - далее и через сутки, измученные, еле живые от голода, дотащились к нашим аванпостам. Весть о нашем поиске разнеслась по лагерю. Все хвалили отвагу разведчиков и оплакивали погибшего Ловцова. Кутузов призвал меня, слегка попенял и даже пригрозил арестом, но кончил тем, что через два дня мне же поручил препроводить в Яссы запорожцев, бывших на поиске, и лично передать светлейшему набросанный мною очерк Измаила и стоявшей там флотилии.
Никогда я не забуду ощущений, с которыми вновь подъезжал из лагеря к Яссам. Мысль о потере Ловцова не давала мне покоя, мучила меня. "Я виноват в его гибели,- говорил я себе,- зачем было его брать. Я знал его пылкость, несдержанность; притом же он близорук, нарвался прямо на пулю... Боже, Боже! За что такие испытания?" Я отдал все, что имел, все свои вещи, деньги, даже подарок матери - часы, лишь бы узнали о нем. Все розыски были тщетны.
Передовая телега, везшая меня, чуть двигалась в ночной тиши. Другие с запорожцами поотстали. Небо ярко горело звездами. Вот Медведица, золотой сноп Стожара. Я с замиранием сердца вспоминал, как любовался этими же звездами в корпусе с Ловцовым. Сколько ожило в памяти с ними: экзамены, выпуск, первые на службе шаги, Пашута и первая любовь. Живо представлялись мне дни у бабушки, поездки в усадьбу Горок, корпусные письма, приезд Ольги Аркадьевны, столкновение в театре и рассказ попадьи. Боже! Зачем не состоялся поединок? И зачем здесь, в Турции, погиб он, не повинный ни в чем, а я жив, не убит? Она бы узнала, оценила бы меня... "Вот преданность, вот любовь! - прошептала бы она, прочтя мое имя в реляции.- Он не вынес, ушел на поприще славы и пал героем..." Ужли ж и вконец отвернулась от нас слава? Ужли никуда мы не двинемся, не предпримем ничего, и правы запорожцы, что светлейший, как редька в огороде, засел по шею в сомнениях и вечных колебаниях? Нет, я везу ему точный снимок Измаила и флота. Пригодились корпусные уроки фортификации. Он взглянет и, нет сомнения, объявит поход.
Я присутствовал при аудиенции князя Григория Александровича запорожцам.
Потемкин вышел к ним с гордой осанкой, в богатом гетманском кафтане, в лентах и орденах. Войсковой судья черноморской казачьей команды, охранявшей квартиру главнокомандующего, умный, сметливый и "письменный" Антон Головатый был назначен Поповым представить князю прибывших удальцов. Те, как были наскоро отправлены из лагеря в дорогу, стояли отрепанные, в порванных рубахах и свитах, иные даже босиком. Светлейший принял их за нищих.
- А где ж твои храбрые молодцы? - спросил он, оглянувшись на Головатого.
- Да это ж, ваше превелебие, они и есть,- ответил с поклоном войсковой судья.
- Неужели начальство поскупилось получше снабдить их в дорогу?
- А что нужно, батько ты наш, хоть бы казаку? - ответили запорожцы.- Роспытались мы у коша, кошевой сказал: идите с добрым человеком; ну мы и пошли, а их благородие и списали планчик.
Потемкин взглянул на меня. Я ему подал рисунок. Он, очевидно, меня не признал - так я загорел и огрубел за это время.
- Теперь, княже, нет уж опаски,- сказал Чепига,- турчинова фортеция как на ладони. Звелите, ваше высокопревелебие, и побей, Боже, нас и наших детей, коли не заберем измаильского пашу со всеми его пашенятами.
Потемкин вскользь поглядел на рисунок, опустил его в карман и, покачав головой на щеголей штабных, стоявших здесь же в стороне - "не вам, дескать, чета",- объявил производство некоторых из запорожцев, в том числе и Чепигу, офицерами. Всей партии казаков, бывших в поиске, князь повелел новое, полное, по их обычаям, платье и по сто червонцев. Деньги и платье запорожцы, впрочем, к слову сказать, пропили меньше чем в трое суток и, не выезжая из Ясс, отретировались обратно как приехали, в лохмотьях. Радостям их не было конца. "Поход, поход!" - толковали они, распевая свои заунывные боевые песни. Вышло, однако, иначе.
Мне, как главе разведчиков, светлейший назначил особый прием.
- Думаешь, буду хвалить? - спросил он, вынув из баула и вновь рассматривая привезенный мною рисунок.- Отличились вы, флотские, один даже чуть ли не погиб. Но ни к чему, братец, все это, ни к чему,- прибавил, нахмурясь, Потемкин,- не в том дело...
Я онемел от этой неожиданности.
- Согласись,- продолжал он,- ты свежий человек и в Гатчине проходил достойную почетную школу. Я говорил всем, доказывал. Мы заморим турок осадой, заставим сдаться, возьмем далее ряд других крепостей; а нам... ох, что, сударь, и говорить! - объявят вдруг - баста, ни на пядень! - и пропадут задаром все труды, вся кровь, вся честь...
- Кто же скажет, ваша светлость? - осмелился я спросить.
- Есть такие,- произнес он загадочно.
Порывшись в бумагах, Потемкин отложил одну из них и прикрыл ее бронзовой накладкой.
- Отважный подвиг твой и этих смельчаков,- продолжал князь,- изобличает в вас достойных всякой похвалы слуг. Я тебя давеча не признал. По твоему отличию и квалитету о тебе уже репортовано выше. Но это все, братец, ни к чему. Вы рветесь, ты особенно; это понятно и делает тебе честь. Я тебя не забыл; памятую твой вызов принять и выполнить такую комиссию, в коей бы видна была твоя персональная послуга. Готов ли ты, Бехтеев, сдержать слово? Ныне найдется дело и для тебя...
- Приказывайте, располагайте жизнью моей, мной!- воскликнул я в радости.
Князь позвонил. Вошел Попов.
- Где Бауэр? - спросил Потемкин.
Секретарь удивился вопросу.
- Где, в каком месте нынче Бауэр? - нетерпеливо застучал князь по столу пальцами.
- Проехал Буда-Пешт, может, и Вену.
- Французский язык знаешь? - обратился ко мне Григорий Александрович.
- Сызмальства, в доме родительском, и опять же в корпусе обучен.
- А ну прочитай, вот, Бехтеев,- сказал он, протянув мне книгу.- Недурно; расскажи теперь попробуй прочтенное своими словами... Слышишь, Василий Степаныч, видно, на Жоконде зубы проел, как и мы с тобой... Певуна, всякого петиметра за пояс заткнет. Ну изготовь же, по этой материи, бумаги и все, что нужно. В командировку, сударь, нынче ж в ночь выедешь.
- Куда, ваша светлость? - спросил Попов, вглядываясь в поданный ему, мелко исписанный каракулями светлейшего, листок.
- Ах, батюшки, куда! Известно, вдогонку Бауэра, в Париж... Наговорили болтуны - почти без каблуков.., А оказывается, чуть не в полтора вершка. Прасковья Андреевна, сударь, вычитала в "Вольном корреспонденте",- обратился ко мне Потемкин,- что при платье а-ля бёль-пуль дамы нынче опять носят и башмаки с высокими выгибными каблуками. Каблуки, именно каблуки; без них ни шагу... Так готовься, братец, поедешь в подмогу Бауэру. Ум хорошо, два лучше. Хлопочите, помогите угодить фрерушкиной супруге.
Попов сделал мне знак уходить. Князь меня остановил.
- Перед отправкой зайди сюда,- сказал он,- получишь еще лично от меня цидулку к королевскому башмачнику, как бишь его?.. Они разрушили Бастилию, грозят самому трону, религии, а деспот - мода - не дает им покоя, властвует ими, как детьми... Всем российским мотам велено выехать из Парижа; Бауэру и тебе - исключение. Ты рвался из усердия бить турок; поусердствуй пока иначе, барыне постарайся угодить. А что выгодней в жизни - это, брат, еще бабушка надвое сказала. После сам увидишь и поймешь...
Удивило меня, а потом и разобидело это решение. "Как? Офицеру покупать башмаки для какой-то Прасковьи Андреевны? Супруга фрерушки! Да мне-то какое дело? Выкидывал штуки светлейший, и к ним уж привыкли,- но такой, да еще с носившим мундир гатчинских батальонов,- я не ожидал".
Повеся нос, в досаде на всех и все, я возвратился в "кафан", где нанял квартиру. Офицеры бросились меня поздравлять.
- Отменный, завидный случай, верная тропа к отличиям.
- Да в чем же дело?- спрашивал я.
- Как в чем? Неужто не знаешь? Во всем городе и в лагере только и говору, что о новой причуде Таврического. И кому ж выпало на долю ее совершить? Ближнему, любимому адъютанту князя Бауэру и тебе, Бехтеев... Оба как бы в один ранг поставлены... Такие поручения не забываются. Любимый предмет, властительница сердца, жена двоюродного братца светлейшего. Радуйся да скорехонько отъезжай, а то как бы еще князь не раздумал. С ним это бывает.
Получил я от скупяги Попова подорожную на фельдъегерских, прогоны и щедрое пособие на подъем, а в прощальной аудиенции от князя несколько приватных писем, и в том числе небольшой пакет с надписью: "Распечатать через неделю, по прибытии на место".
На другой день я отправился в столицу Франции. Завистники штабные провожали меня вежливо и искательно; но я видел ихх двусмысленные улыбки и слышал их шепот: "Фельдъегерь по башмачной части; не вывезли батальоны, вывезут выгибные каблуки".
В Париже с появлением странных комиссионеров поднялась буря толков и всяких пересуд. Я застал Бауэра вне себя от беготни по магазейнам, в возне с башмачниками и поставщиками модных вещей. Он выбивался из сил, хлопоча лично и через подходящих агентов в приискании, по привезенной мерке, башмаков, с отделкой из перьев или а-ля бёль-пуль. "Des souliers pour madame Potemkine!" {Ботиночки для мадам Потемкиной (фр.).} - тараторили на все лады словоохотливые французы. Вести о новоприбывших курьерах главнокомандующего дунайской армии понеслись всюду, выросли в чудовищные размеры.
Отчаянным и ветреным парижанам такая фанфара была на руку. Столица первого в Европе народа была польщена прихотью могучего русского вельможи. И там, где уже второй год царили якобинцы, где во имя прав человека были уничтожены церкви, монастыри и всякие внешние отличия, где духовенство присягнуло народу и закону, где выходили газеты Лустало "Революции Парижа" и Марата "Друг народа" и толпа валила смотреть на празднество федерации на Марсовом поле и на политическую трагедию Жозефа Шенье "Карл Девятый",- там все заговорили о русском фельдмаршале, удостоившем командировать своего адъютанта в столицу великого народа за покупкой изобретенных этим народом башмаков. Уличные крикуны с портретами Мирабо, Бальи и Лафайэта вынесли на продажу изображения Потемкина. Газеты приводили десятки анекдотов из его жизни, уверяя, что князь в Яссах посажен своей возлюбленной на хлеб и на воду и что она его не выпустит, пока фельдмаршал не добудет ей желаемой обновки. В окнах книжных магазинов явился печатный, с карикатурами, памфлет, где был изображен султан, подающий на коленях фаворитке князя собственную обувь. Некий же догадливый содержатель театра и музыкальный композитор написал даже по сему случаю преострый, с куплетами, водевиль под именем "Бедствия Северного Рыцаря", на представления которого публика повалила, как на некое диво. Мы сами с Бауэром инкогнито были на том представлении и хохотали от души над пьесой, где остроумно изображали нас самих.
А в то время как парижане занимались водевилем и всей этой историей нового чудачества светлейшего, контора российского банкира Сатерланда отсчитала перед некоей, еще недавно высокочтимой и титулованной красавицей по векселю князя шестьдесят тысяч ливров золотом.
Дело в том, что пришел указанный срок. Я распечатал особо мне врученный пакет, нашел вексель и краткую инструкцию относительно банкира и оной дамы. Обсудив с Бауэром, как исполнить указанное, мы разделили роли. Он тайно доставил запечатанное письмо князя даме, я - вексель и ордер светлейшего банкиру.
Впоследствии объяснилось, что названной красавице было предложено ловкой рукой выбрать из бюро страстно влюбленного в нее, вновь назначенного французского министра иностранных дел Делесара нужные для князя дипломатические тайные бумаги. Золотой ключ отпер дверь и придал ей крылья бабочки и благопотребную решимость льва. Она слетала, куда следует, изловчилась и возложенную на нее порученность спроворила отменно успешно. Копии с нужных бумаг нам были переданы в переплете вновь вышедшего кодекса "Прав человека", а подлинники бумаг положены на прежнее место.
Тут я с Бауэром простился. Он остался укладывать в картоны и сундуки вороха бархатных, шелковых, сафьянных и всяких башмаков и расплачиваться с лавочниками и мастерами. Я же навестил двух первых в Париже медикусов, аки бы для совета о больных глазах, бережно упаковал в сумку книгу "Прав человека" и пустил слух, что еду для консультации с врачами еще в Италию. Через Милан и Триест я прибыл в Вену, дождался там Бауэра и, одновременно с ним и с его модною поклажей, явился обратно в Яссы в конце ноября.
Содержание доставленных документов оставалось долгое время для всех тайной. По смерти же князя, при разборе его бумаг Поповым и Бауэром, оказалось, что то была копия с секретного отказа французского кабинета первому министру английского короля Георга Третьего. Наперекор стоявшей за нас оппозиции бессмертного Фокса и его друзей, Портланда и Девоншира коварный и скрытный Питт предлагал для возбуждения английской нижней камеры и в видах отвлечения французских умов от возраставшей парижской неурядицы заключить оборонительный и наступательный договор Англии с Францией с целью принудить русских к остановке войны против Турции. Франция отказала. Прочие державы под влиянием Англии были до того в великой ферментации; нам грозили войной с Пруссией, даже Австрия клонила наш кабинет к принятию негоции мира с Турцией - одна отдаленная Гишпания была спокойна... И вдруг руки наши развязались.
Получив такое сведение, Потемкин увидел, что дело Восточной системы спасено.
- Василий Степаныч,- крикнул он Попову, пробежав поданные ему бумаги,- бал на завтра, танцы и балет, с фейерверком... Молодцы, господа! - обратился он к Бауэру и ко мне.- Прасковья Андреевна сама оценит ваше усердие и поблагодарит.
Бауэра он кликнул в кабинет, а подойдя ко мне, опустил руку в карман и запел по-церковному: "Кресту твоему поклоняемся, Владыко!" Он хотел нацепить мне в петлицу орден; я его остановил.
- Иной награды, коли стою,- осмелился я произнесть.
- Какой? Всего проси: заслужил.
Я передал о захвате отцом Зубовых имения моих родителей.
- И грабителей проучим, и от креста не уйдешь,- сказал светлейший,- возвращайся к армии и решпектуй от меня Михаиле Ларивонычу; мысли ваши на днях будут утешены.
Едва я возвратился к колонне Кутузова, где меня тем временем причислили к егерскому полку, пришла весть, что нашей гребной флотилии, взявшей Тульчу и Исакчу, удалось прервать сообщение Измаила с не занятым нами правым берегом Дуная. Множество запорожских чаек и заготовленных в Севастополе шхун, дупель-шлюпок, полакр, ботов и галер вошли гирлами в реку, подтянулись к занятым нами крепостцам. Пользуясь этим, светлейший предписал командиру корпуса Гудовичу занять десантом ветров против Измаила, устроить там в тайности кегель-батарею и, начав обстреливание самой фортеции, подойти к ней с суши и от реки и попытаться взять ее осадой. Стало известно, что в Стамбуле опять усилилась партия войны; муфтий, стоявший с матерью султана и сералем за мир, был сменен. Порта напрягала последние ресурсы с щелью выбить нас из занятых ею владений.
Обложение Измаила началось по этому плану 21 ноября. Войско вздохнуло отрадно.
Но где было изнуренному непогодой, болезнями, бездорожьем и всякими лишениями двадцативосьмитысячному отряду, половину коего составляли казаки, мериться с грозной фортецией, снабженной в обилии съестными, огнестрельными и прочими припасами, в которой за неприступными земляными и каменными твердынями сидел с сорокатысячным отборным и свежим войском сам сераскир Мегмет-Аудузлу-паша? Первый пыл армии, обрадованной приступом к действиям, прошел. Начались сомнения, колебания. Позднее ж время года, непрестанные проливные дожди, грязь и болезни в войске еще более усилили общий упадок духа. Через неделю по начатии осады Гудович созвал военный совет для обсуждения вопроса: продолжать ли предприятие или ретироваться на винтер-квартиры? Генералы после недолгих колебаний решили отступить.
Мы двинулись по убийственным дорогам, затопленным дождями и разбитым нашими же обозами, в обход болот, у озер Кугурлея и Ялтуха. Предписано было идти к Реиш и Галану, где, вопреки общему мнению и к удивлению всех, сидел в то время как бы нарочно забытый и всеми оставленный любимец армии и всего русского народа бессмертный Суворов...
Был сквернейший холодный и сырой вечер второго декабря 1790 года.
Колонна Кутузова, где мне дали в команду роту фузилеров, шла целые сутки, но сделала по лесистым топям и оврагам не более пятнадцати - двадцати верст, каждый час, каждый миг ожидая, что вот растворятся ворота Измаила и в нашем тылу раздадутся грозные крики преследующих турок. Авангарду скомандовали привал. Кое-как установили обоз и разложили по мокрому песку костры.
Налетевший мелкий, сквозь сито, дождь то и дело тушил еле тлевшие бурьян, сучья и кукурузные стебли. Обмокшие, прозябшие солдаты толпились у ротных котлов. Офицерство забралось к чайникам в наскоро разбитые палатки. Сумерки сгущались. Я не мог обогреть у слабого огня продрогнувших, окоченелых членов и стал, разминаясь, прохаживаться между палатками.
Влево от авангарда виднелась темная полоса озера; вправо - ряд пустынных бугров, кое-где поросших мелким кустарником. Ноги скользили в жидкой, расползавшейся во все стороны грязи. То здесь, то там в сумерках, под шуршание и назойливый писк зарядившего на всю ночь дождя, слышался говор солдат.
- Тоже егерями зовутся, круподеры,- толковал кто-то под навьюченной фурой недовольным, старым басом,- двадцать лет в полевой да в гарнизоне шесть, и опять взяли - служи. А какова ноне муниция? Один шомпол на двух... Были каски: зимой - холодно, в дождь - в загривок, как из трубы...
- Зато ноне кивера,- перебил говорившего молодой, веселый голос,- ах, братцы, ну чисто ощипанный кочет; спереди - хохол, сзади - лопасть; в зимушку опять будешь без щек и ушей.
- Нет, ты, дядя, уважь - когда жалованье? - спросил третий голос из-за палатки, скосившейся над лужей.- Две трети его и в глаза не видели. От кукурузы да от треклятого напушоя животы подвело. Сена коням не дают; можно, мол, и на подножном... А подножный что? Нынче грязюка, завтра снег.
- Хорош тоже хоть бы сам-от,- продолжал первый критикан, очевидно, о Гудовиче,- под Килией ни разу его, как есть, и не видели на брешь-батарее; все из лезерва, даже в тумане, в подзорную трубку глазел.
- Да! Ты вот лоб подставляй,- отозвался кто-то, прокашлявшись, от коновязи,- а они и к параду в обедни не выходят. То ли, братцы, Линксандра Васильич...
- Суворов?
- Ну да... Это - хоть бы в очаковскую зиму. Стоим мы, братцы... ах, в жизть то есть!.. ну как есть!
Дождь будто перестал. Я набил трубку у костра, закурил; слышу, толкует в стороне кучка отставших артиллеристов.
- Хучь бы тебе выгода какая, ли лагерь взяли - провизии, ли город - серебра, золота. Портки в дырьях, сапожишков и звания нет.
- Зато, Евсеич, у светлейшего, видел ли, гранодеров холопами; вырос дубиной, хорошо подал тарелку за фриштыком, ну, он те сейчас и в офицеры.
- Для виду только?
- Какой для виду! Портного за кафтан - в подпрапорные, молдаванчика-серебреника - в корнеты, булочника пожаловал в подпоручики. Лошадей у него более двухсот, и все, братцы, кормятся на счет кирасирского и драгунского полков. А подрядчики грабят! Вот антихристы... Зашел это я к Семен Митричу, разут, совсем ознобели щиколки; последняя подошва в луже у моста осталась. А он жрет мамалыгу, смеется: ты, говорит, вприпрыжку...
- Ах, жизнь! Ах, горе! И нет на них, людоедов, суда-расправы.
- Австрияк, сказывают, своих вешал. Вот бы нашим-то...
- Держи карман, на наших толстошеее, видно, веревка еще не сплетена...
Дух тогдашнего армейского критиканства мне был не в новость. Но то, что привелось услышать в дни нашей ретирады, смутило меня сверх меры. Я возвратился в палатку, прилег на влажных снопах, где уже расположились трое других офицеров, и завернулся в шинель.
Лагерь смолкал. Пригорок, на котором стояла наша палатка, был в передней линии авангарда. Внизу виднелись лужи узкого проселка, ведшего к мосту через ближний ручей. С вечера долго слышались с той стороны крики погонщиков-молдаван, тащивших на волах через дырявые мостовые горбыли отставшие пушки какой-то батареи,
Из-под обвисшей, намокшей парусины было видно, как над окраиной долины бежали низкие, бурые, клочковатые облака.
- Господи! Хоть бы уж замирение,- сказал в ответ высокому, широкоплечему майору Неклюдову лежавший возле меня, больной лихорадкой, молоденький, вечно жалующийся и разочарованный в ожиданиях, прапорщик Гуськов,- в два месяца хотели Константинополь взять! По неделям рубахи не меняешь, от карпетов осталась какая-то копия; накинул барабанщик из старого кивера подметку,- а она, анафема, как окунь, опять есть просит, эту хлябь так и всасывает...
- Ну, миленький, все простишь, как у тебя это убеждение, что тебя не тронет ни штык, ни пуля,- возразил ему, весело вскидываясь из-под шинели и садясь впотьмах палатки, Неклюдов,- мне, господа, цыганка в Яссах гадала, что я кончу поход не токмо жив, даже не ранен.
- Избегнешь раны, как раз! - сердито кашляя, произнес больной Гуськов.- У них штуцера Цельнера и Гамерле, пистолеты Лазаря Лазарини. С нашими только осрамишься. Вон и Ловцов был уверен...
- Да ведь он жив?
- Хороша жизнь в Измаиле, в плену... Когда-то еще храбрый росс надумает и придет его избавить...
Долго я слушал, притворяясь, что заснул. У самого все было промочено до костей. Стыд за себя и за других теснил мысли. Боже, хоть бы из-за угла шальная какая пуля! Крупные капли изредка мерно падали сквозь дырья парусины то на руки, то на лицо. Сон стал одолевать, но я пробуждался, взглядывал в щель двери, прислушивался к звукам ночи. Что-то шлепало по грязи, ветер шатал палатку, шелестил травами и камышом. Чавкали фурштадтские клячи; жалобно завывала где-то полковая собачонка. Вправо, на чуть видном пригорке, светился фонарь у ставки Кутузова.
Вдруг я вскочил. За шею побежала накопившаяся над заплатанной парусиной холодная дождевая вода. В то же время влево от моста послышалось топанье конских копыт. "Что бы это было? - подумал я.- Откуда явиться коннице? Уж не янычары ли пробрались в обход?"
Накинув наскоро шинель, я вышел из палатки. Дождь перестал. К пригорку, брызгая по лужам, пробирались гуськом всадники. В начинавшемся бледном рассвете я разглядел казачьи шапки и пики.
- Чья колонна? - спросил, завидев меня, передний, останавливая у взгорья поджарого, тяжело дышавшего впалыми ребрами, горбоносого кабардинца.
- Шестая, Кутузова,- ответил я, видя, что часовой у въезда в лагерь вытянулся перед всадником во фронт.
- Какие части? - продолжал тот.
- Три батальона егерей, два гренадеров и сотня бугских стрелков. За ними ночует отряд Самойлова и часть артиллерии Мекноба...
Говоря это, я приблизился и разглядел всадника. То был худой, подвижный, с маленьким личиком старик; длинные седые локоны выбивались из-под намокшего треугола. Серая, подпоясанная ремнем, старенькая шинель была черная от дождя. Комки жидкой грязи облипали высокие сапоги, обвислые фалды и руку, в которой была нагайка.
- Офицер? - крикливым, добрым голосом спросил старик, склонив ко мне обветренное и чуть видное от брызг грязи лицо.- Ну, ваше благородие, уважь, веди нас к Михаиле Ларивонычу. Старый знакомый... Что смотришь? Гонцы, голубчик, с повелением, из главной квартиры, гонцы... пристойная знатность, помилуй Бог!
- Позвольте узнать, с кем имею честь?
- Цимлянской станицы старшина, Фрол Терентьев Балаболкин.
Я, как подобает, отдал честь прибывшему и повел его к ставке Кутузова. Спутники старика двинулись следом, с удивленными лицами оглядывая меня и как бы меж собой перемигиваясь.
- Так вы, сударики... на попятный? Отступать? - насмешливо допрашивал, обдергиваясь и оправляясь в седле, именовавший себя Балаболкиным.
- Разве мы? - ответил я.- Мало ли чего хотелось бы. Велено, нечего рассуждать.
- Гости хорошие и вести такие же,- проговорил и прищелкнул пальцами старик.- Не крикнет трижды петел, отречетесь от принятых решений: а ты, козырь! Ишь, встал раньше всех... молодец!
Меня что-то как бы подталкивало и подмывало. Сам не понимая почему, я точно на крыльях летел. Странное, сладкое чувство всего меня наполняло.
Среди луга, отделявшего два взгорья, была широкая водомоина. Рыжий кабардинец старика заупрямился. Я подобрал плащ, шагнул в воду, взял коня под уздцы и перевел через колдобину.
- Эх, важно! Так, так! - ободрял всадник, видя, как я шлепаю ботфортами по воде.- Да ты в воде, как дома... уж не из моряков ли?
Я ответил, что из моряков.
- Покинул Рибаса? И хорошо сделал... Ротой командуешь? Молодец! Штык, он лучше, брат, всякой лодки доедет...
Мы добрались до палатки отрядного командира. Кутузов был уже на ногах. Денщики возились у распакованной фуры, ставили самовар. Толстенький, румяный и невыспавшийся адъютант Кнох что-то с недовольным видом писал под диктовку Михаила Ларионыча на барабане. Сам Кутузов сидел на опрокинутом ведерке; полковой фельдшер в фартухе выбрил ему правую щеку и подновлял мыло на левой.
Не успел я с рукой у шляпы отрепортовать генералу о прибытии из главной квартиры такого-то гонца,- всадники, пробравшись между фур, тоже наспели к палатке. Передовой вскочил наземь, бодро встряхнулся, бросил поводья ближнему из казаков и мелким бойким розвальцем двинулся к генералу.
- Хорош Балаболкин!.. Батюшка граф Александр Васильич! - вскрикнул Кутузов, отстранив фельдшера и вставая навстречу гостю.
- Ура! - весело произнес, оглядывая всех и махая мокрой шляпой, гость.- Таким богатырям да отступать? Назад! Обратно, с походом...
"Генерал-аншеф Суворов! Ужли он? Откуда?" - послышались голоса вблизи меня. Я обмер в радости и удивлении.
Суворов и Кутузов дружески обнялись.
- Вы, сударь, с вами Гудович, Голицын, Мекноб и Рибас, все,- продолжал Суворов, не выпуская из перепачканной, худой и красной своей руки полных белых пальцев Кутузова,- все части отныне становятся под мою верховную команду.- Кутузов, моргнув зрячим глазом, почтительно приставил ко лбу пальцы свободной руки.- А потому, батюшка, ординарцев сюда, штабных, вестовых, трубача! Снимать лагерь. Да-с... Мешкать нечего... Приятно будет неверным, фуй, вот как приятно-с! - как пилюля полынная... Нынче ж к вечеру на прежние позиции к Измаилу; а завтра... помилуй Бог!.. увидим, как поступить.
Кутузов оглянулся на адъютанта. Суворов придержал его за руку.
- Повелено,- произнес он,- взойдя тут, сызнова ложироваться во что ни стало... а потом... Ну да увидим, батюшка... увидим, сударики мои... А впрочем, вот тебе, Михайло Ларионыч, и на бумаге...
Тут Александр Васильич отстегнул лацкан кафтана, вынул отсыревший порыжелый пакет, вручил его Кутузову, и оба они, давая друг другу дорогу, с аттенцией и молча, вошли в палатку.
"Суворов, Суворов!" - понеслась радостная весть по лагерю. Все ожило, задвигалось. "Какой приказ? Наступление? Голубчики вы мои, дождались-таки праздника!" Одна мысль, что Суворов в авангарде, переродила общее настроение. Все рвалось вперед. "А эти сербины, босняки, болгарчики - сущие хохлы, наш брат,- толковали ликующие солдаты, недавно еще ругавшие за разные прижимки одноплеменников.- Как есть свои, и крестятся по-нашему, и все... И отчего матушка царица их не заберет совсем у турка?" Как нарочно, переменилась и погода. Тучи подобрались, стали расходиться. Выглянула полоса чистого синего неба. Начало подмораживать. Лагерь копошился, снимая палатки, вьюча и запрягая фуры.
В полдень Суворов вышел из ставки Кутузова тоже выбритый, в синей шерстяной фуфайке и в чистом белом колпаке.
- Не видать что-то моих соколов,- сказал он, щурясь против солнца,- уж и ждала ж, ждала свово друга молода...
- Не это ли, ваше сиятельство? - осмелился я указать на ручей.
От моста на луг повзводно въезжал конный отряд. За кавалеристами тянулись, блестя штыками и бляхами шляп, шеренги фанагорийского, везде следовавшего за любимым вождем, егерского полка.
- Спасибо! Вторая послуга... Быть тебе в моих ординарцах,- сказал, взглянув на Кутузова и быстро на одной ноге обратясь ко мне, Суворов,- дай им знать, что, мол, дядюшка тут; щи, каша готовы. Тащи их к котлам... Понял? Штык, внезапность, быстрота... вот наши вожди - не отставай и ты.
Я поспешил навстречу подходившему отряду. Но как забилось мое сердце, когда я узнал, что в тот же день меня причислили к штабу Суворова. Я расположился при главной походной квартире и, пока жив, не забуду того, что я тут испытал и чему сделался очевидным и глубоко тронутым свидетелем.
Ранней утренней зарей третьего декабря бывший отряд Гудовича, обратясь вспять, как снег на голову, вновь появился перед твердынями Измаила. Колебаний, безнадежности не было и следа. Малодушные порицатели смолкли. Дух героя зажег бодростью и рвением робкие, упавшие сердца.
В войске так объясняли это событие: на донесение Гудовича о крайней невозможности взять Измаил Потемкин от 25 ноября из Бендер прислал ответ: "Вижу пространственные ваши толкования, а не вижу вреда неприятелю",- и тогда же послал в Галац приказ Суворову: "Вести штурмование и, буде окажется можно, взять Измаил". Суворова в этом письме светлейший называл "милостивым другом", а себя "вернейшим слугой". Ответ Суворова князю состоял в двух строках: "Получа повеление, отправился к Измаилу. Боже! Даруй нам помощь свою".
Потемкин между тем вскоре впал в новые сомнения. Получив известие, что Гудович уж отступил, он послал вдогонку Суворову от 29 ноября новый ордер: "Известясь о ретираде корпуса Гудовича, предоставляю вашему сиятельству поступить тут по лучшему усмотрению,- продолжением ли предприятий на Измаил или его оставлением. Вы на месте, и руки у вас развязаны". Но Суворов решил более не поддаваться таким шатаниям. Он по-своему объяснил новый приказ главнокомандующего. "Воля отступать и не отступать,- сказал он, прочтя бумагу,- следовательно, отступать не приказано". В таком смысле, положа все на мере, и повел дальнейшие приготовления.
Войско, двинувшись, расположилось полукружением в трех верстах от Измаила, заняв почти двадцать верст вдоль реки Дуная. Установилась ясная, морозная погода. Ветер и стужа увеличились. Стали греться ракией и пуншами из модного рижского бальзама. Суворов повелел поддерживать день и ночь костры. Приготовив лестницы и фашины, он обучал по ночам войска действовать ими; осматривал с инженерами удобные местности и отряжал вылазки, а чтоб турки предполагали возобновление правильной осады, диспонировал и возвел ряд батарей, чуть не в полсотне сажен от бастионов Измаила, откуда нам и стали отвечать непрерывным ожесточенным огнем. Наводчики наши, направляя орудия, дули в замерзшие кулаки и, пуская снаряды, приговаривали: "Ишь, бабушка Терентьевна, как сморкается! Ну-ка, уважь, еще уважь..."
Громадных размеров фортеция, по обширности своей названная турками "орду-калеси", то есть "сбор войск", занимала в окружности десять верст. С Дуная ее окружали каменные стены; с суши - земляной вал в четыре сажени вышиной, со рвом еще глубже. В ней было до трехсот пушек и сорокатысячный гарнизон, наполовину из отчаянных спагов, зейбеков и янычар.
Седьмого декабря 1790 года генерал-аншеф Суворов послал сераскиру Мегмету-Аудузлу-паше, "всем почтенным султанам" и прочим пашам прокламацию с требованием без напрасного кровопролития сдать крепость, дабы могли быть пощажены от раздраженного воинства женщины, младенцы и другие неповинные. Гордый сераскир, отказавшийся незадолго от принятия визирского достоинства, отвечал через парламентера: "Скорей Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, нежели сдастся гяурам Измаил".
- Сами захотели, ну, попробуют! - сказал Суворов, огненным и радостным взором пробежав перевод хвастливого ответа паши.
Узнав, что сераскира в его решимости поддерживали некоторые из пашей и, между прочим, брат крымского хана Каплан-Гирей, бывший в Измаиле с шестью молодыми сыновьями, Суворов уведомил Аудузлу, "что если тот в двадцать четыре часа не выставит белого флага, то крепость будет взята приступом и гарнизон ее соделается жертвой ожесточенных воинов". Сераскир в ответ на новое уведомление графа удвоил канонаду с крепостных окопов.
А к вечеру примчался от светлейшего новый гонец. Страшась неудачей омрачить себя и славу вверенных ему войск, Потемкин окончательно отменил посланные перед тем распоряжения и предписывал Суворову "не отваживаться на приступе, если он не совершенно уверен в успехе". Суворов ответил князю: "Мое намерение непременно. Два раза было российское войско у ворот Измаила,- стыдно будет, если в третий оно отступит, не войдя в него".
Ночью девятого декабря был созван окончательный военный совет.
Все первенствующие в армии генералы под разными предлогами на это совещание почему-то не удостоили явиться. Дело решилось тринадцатью второстепенными командирами. Бригадир Матвей Платов, будучи как младший из всех спрошен вначале, первый подписал резолюцию: штурмовать. За ним Орлов, Самойлов, Кутузов; далее и все, колебавшиеся и приходившие в отчяние, положили решение: "Приступить к штурму неотлагательно. И посему уже нет надобности относиться к его светлости. Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление предосудительно".
Узнав решение, Суворов вбежал в заседание совета, всех перецеловал и объявил: "Один день Богу молиться, другой учиться; в третий - Боже Господи! В знатные попадем - славная смерть или победа".
Утром десятого декабря была открыта редкая, слабая, с перерывами, пальба с флота и с батарей на суше и на острову, дабы обмануть турок мнимым недостатком у нас пороха и прочих снарядов. К вечеру канонада стихла.
Ночь с десятого на одиннадцатое декабря была последнею перед грозным приступом, который прогремел во всем свете и воспет бессмертным Байроном. С вечера сильный, без ветра, мороз скрепил окольные болота и дорожную грязь. Наступили сумерки. Войско готовилось молча и набожно к битве, где столько тысяч храбрых ожидала лютая, безжалостная смерть.
Меня позвали в землянку Суворова, вырытую в передовой части наших позиций. Это была просторная, без окон, укрытая сучьями и кукурузными снопами, перегороженная надвое яма, с печуркой и дымником в стене и с камышовым щитом вместо двери. Освещалась она свечками, вставленными в пустые бутылки.
Сутуловатый, черномазый полтавец Бондарчук, тогдашний графский денщик, высунувшись с лоханкой из-за перегородки, где стояла походная, складная кровать главнокомандующего, сказал мне: "Звелели, добродию, обождать". По этот бок перегородки, беспечно и мирно, то