Румянцева. Покорив России Тавриду, он своим гением, без сомнения, предуготовил для потомков и освобождение Царьграда.
Штурм и взятие Очакова прославили Потемкина, как полководца; но вид гибели тысяч людей, приводя его сердце в несказанное горе, был ему невыносим. Во время приступа пущенных в штыки суворовских егерей князь Григорий Александрович, сидя у батареи на валу, все время крестился и, закрываясь руками, бледный, вне себя, со слезами и с ужасом повторял: "Господи, помилуй их, помилуй!"
Нрав светлейшего был постоянной загадкой для общества, и не моему слабому перу изобразить для прославления в потомствах его примечательные черты.
То пышный, блестящий и жадный к веселостям и почестям, то мрачный меланхолик, враг раболепных льстецов и мизантроп, с раскольниками начётчик, с дамами нежный Эндимион, Потемкин ноне являлся ко двору ликующий, беспечный, счастливый, смешивший до слез Екатерину умением перецыганивать ее голос, манеру, или скакал по Невской прешпективе, в зеленой бархатной бекеше, подбитой на тысячных соболях, в бриллиантах и пуанде-шпанах. А завтра на целые дни, недели запирался в комнате и лежал здесь на диване небритый, немытый, растрепанный, сгорбленный, в заношенном халате и в стоптанных туфлях на босу ногу. Угрюмо и молча хандря, он в такие часы, надо полагать, в удалении и тайности от всех обсуждал свои невысокие пропозиции. По природе лентяй, он, принимаясь за выполнение задуманного, трудился без устали днем и ночью. Ожидая опасности, тревожился, как малое дитя; когда же опасность приходила, он встречал ее беспечно и весело. Скупой и мот, вольнодумец и суевер, он был подобием тогдашней России: дикая необузданность граничила в нем с мягкостью воспринятых европейских обычаев.
Видом гордый сатрап, повадкой утонченный, во вкусе старинных французских нравов, придворный, величественный, головой выше всех и красивый, как древний Агамемнон, Потемкин свободное от службы время проводил читая, молясь либо компанствуя за пиршествами и волокитствуя. Считая себя баловнем Бога, он, как изнеженные грешницы, боялся черта. Ходила молва о сваренной им в восьмипудовой серебряной ванне ухе, ценою в полтысячи червонцев. Он верил в сны, разные приметы и, едучи на любовное свидание, крестился против каждой церкви и молельни.
Амурным похождениям светлейшего не было числа. И тут уж его нрав не стеснялся: в слепом и ревнивом бешенстве он зачастую срывал пышные головные уборы с возлюбленных и, не стесняясь ничем, гнал их прочь. Свои веселые дни он называл "Каной Галилейской", а мрачные - "сиденьем на реках Вавилонских".
Книги для Потемкина были насущным хлебом. Он их не читал, но жадно проглатывал. И в то время как соперник князя Платон Зубов омрачил последние годы правдения мудрой монархини, раздувая ее болезненную подозрительность и преследуя таких писателей, каковы, Новиков и Радищев, универсально образованный Потемкин дружил с смелым остряком поэтом Костровым и с переводчиком Омира Петровым, читал в подлиннике Софокла, переводил историков, в том числе Флёри, любил поэзию, сам втайне писывал недурные стихи и покровительствовал гонимому сатирику Княжнину.
Юношей-студентом светлейший любил прислуживать в церкви, раздувал иереям кадило и выносил с дьячком перед дарами свечу. Не забывал он этих наклонностей и на вершине почестей, жалея в шутку, что командует генералами, а не попами, и прибавляя в страстных эпистолах к предметам любви такие изречения: "Облаченный в архиерейство, преподал бы я тебе мое благословение,- да победивши враги твоя красотою твоею и добротою твоею".
Враг любостяжания, всяких лишних прижимок, стеснений и малостей, Потемкин настоял на отмене в армии во время походов пудры, буклей и кос и на дозволении носить вместо кафтанов просторные куртки. Все отечественное чтя превыше иностранного, он ненавидел лесть и раболепство, как не выносил медицины и не слушался лекарей. Скрывая свои умозрения о государственных делах, он, как все от природы ленивые и вспыльчивые люди, терпеть не мог напоминаний о запущенных или забытых делах, как никогда же, боясь напоминаний смерти и расчетов с жизнью, не носил с собой и карманных часов.
Тратя из дарованных ему средств на свою жизнь до трех миллионов в год, Потемкин не умел подчас ограничивать себя и в служебных отношениях. Раз обратилась к нему одна важная придворная барыня: "Пристрой, голубчик князинька, да и пристрой мою гувернантку-мамзель к какому-нибудь делу на казенный счет, я рассчитала ее, и она пока без места". Чтоб отделаться от беса-бабы, князь и причислил ту мамзель по форме к гвардии - на казенный паек. Много об этой и подобных его шутках толковали в то время, и сама государыня, осведомясь о забавной выходке Потемкина, немало тому смеялась.
То был век славной пышности и сказочного мотовства. При дворе незабвенной монархини, сказывали, угля для подогревания парикмахерских щипцов тратилось на пятнадцать тысяч рублей в год, а на самовары - на пять-десять тысяч и сливок выпивалось при дворе на четверть миллиона в год.
Со въездом в Яссы как я, так и мой сопутник стали невольно терять спокойствие и робеть. В приеме светлейшего лежала разгадка нашей участи. Мне предстояло либо попасть к делу - достойному, полезному, либо затеряться на новой арене, как бы мелкой песчинке в морском коловороте, без всякого следа.
Провиантский фельдъегерь, бывший все время в спокойном и бодром духе, под конец крайне присмирел. На последней станции, пока нам запрягали, он куда-то юркнул, а когда вскочил опять в тележку, я его не узнал. Он успел умыться, прибраться и из черного, всклокоченного цыгана стал миловидным, с располагающими чертами лица блондином.
Разговорясь, где и как нам остановиться после приема князя, мы въехали в форштадт. Резиденция Потемкина была здесь же невдали, на загородной, окруженной садами даче князя Кантакузена. Светлейший особенно любил это место, так как здесь было удобно давать городу и дамам его свиты непрерывные празднества, до коих он был такой охотник. "Вот квартира капельмейстера Сарти",- объявил мой сопутник, указывая отдельный флигель близ княжеского дворца. По его словам, Сарти содержал при князе до трехсот музыкантов и целую труппу балетных танцоров и танцовщиц. Балы сменялись театрами, фейерверки и кавалькады концертами светского и духовного пения. "В прошлую зиму,- сказал мой сопутник,- этот волшебник Сарти исполнил у его светлости собственного переложения кантату: "Тебе Бога хвалим", причем слова "свят, свят" сопровождались придуманною им беглою пальбой из пушек. В числе красавиц, гостивших в то время при главной квартире, мой сопутник назвал княгиню Гагарину, графиню Самойлову и в особенности жену двоюродного брата князя, Прасковью Андреевну Потемкину. Для этих дам светлейший выписывал с особыми фельдъегерями разные диковинки: икру с Урала и Каспия, шекснинских в бадягах жирных стерлядей, невскую лососину, калужское тесто, трюфли из Перигё, из Милана итальянские макароны и варшавских каплунов. "А незадолго до моего выезда,- добавил сопутник,- прослышав, что некие два брата, кавказские офицеры Кузьмины, лихо пляшут по-цыгански, князь, выполняя чей-то дамский каприз, выписал и этих Кузьминых. Те прискакали с курьером из Екатеринодара, отплясали усердно у его светлости по-цыгански и вновь уехали вспять". "Что ж было с ними?" - спросил я сопутника. "Да ничего, все благополучно кончилось, исполнили по мере сил желаемое, услышали: "Спасибо, ребята!" - и беспрепятственно отретировались".
Был полдень, когда мы подкатили к ограде княжеского дворца. Солнце страшно пекло. На небе ни облачка. Кругом ни пеших, ни конных. Только часовые в белых куртках и шапках молча прохаживались у ворот. Мой сопутник сходил в какую-то караулку, поговорил с дежурным, и скоро мы предстали перед любимым, ближним секретарем Потемкина генерал-майором Василием Степанычем Поповым. Последний, носивший по своей доброте у офицеров имя Васи и Васиньки, с важностью оглядел нас, опросил, взял от меня письма и провел нас в сад, говоря, что его светлость прогуливается, а где, он того не знал.
- Станьте здесь,- решил Попов, указав нам место невдали от дворца, у перекрестка двух дорожек. Сам же он, оправя свой красноворотый мундир, с ужимкой шевалье отошел к стороне, стал читать привезенные мной на его имя столичные письма и, как мне показалось, при чтении раза два на меня взглянул. Мой сопутник, идя в сад, осмелился спросить вполголоса Попова: "В духе?" - и, получив в ответ: "Так и сяк..." - еще более оробел и смешался.
Прошло несколько минут. Невдали, за зеленью лавров и миртов, послышался странный голос. Кто-то грубым и несколько фальшивым басом мурлыкал про себя несвязную и аки бы ему одному понятную песню. В тишине, напоенной ароматом сада, стали слышны звуки мерных, тяжелых шагов. Точно грузный слон двигался своими мягкими медленными ходилами. Я оглянулся: важный секретарь, попрятав письма, стал тоже навытяжку. На моем же товарище не было лица.
"Светлейший!" - пронеслось у меня в мыслях, и я с трепетом ждал появления обожаемого, величественного вельможи, которого никогда не видел и который всегда мне рисовался в образе сказочного, восточного сатрапа или гомерического Агамемнона.
Из-за дерев на усыпанную песком дорожку вышел матерой, сказочный Илья Муромец. Вышел и стал смотреть на нас. Широкие плечи, серый поношенный халат нараспашку, обнаженная волосатая грудь, красная тафтяная рубашка, ненапудренная, в природных завитках, встрепанная, светло-русая, без шляпы голова и на босу ногу узконосые, желтые, молдавские шлепанцы. В руке он держал сверток нот.
Светлейшему в то время было лет пятьдесят, но на вид он казался моложе, хотя не по летам сгорблен и мешковат. Я с умилением увидел совершенство телесной человеческой красоты: продолговатое, красивое, белое лицо, нос соразмерно протяжный, брови возвышенные, глаза голубые, рот небольшой и приятно-улыбающийся, подбородок округлый, с ямочкой. Левый окривевший глаз был странно покоен рядом с светлым, зорким и несколько рассеянным правым глазом.
Попов назвал нас. Я подал князю адресованные на его имя конверты.
- Один умылся, а этот арап,- проговорил светлейший, вскрывая пакеты.
Я так и опешил. Глаза стали властно запорошены. Ну отчего и я не догадался прибраться? Потемкин прочел одно письмо, другое, поморщился и, зевнув, передал бумаги Попову. "После",- сказал он, двинувшись далее и, очевидно вовсе не думая в ту минуту ни о тех, кто ему писал, ни тем менее о доставителе депеш. Мы, не шелохнувшись, стояли молча.
- А знаешь, Степаныч,- замедлясь, обратился Потемкин к Попову,- что ответил мне с давешним гонцом Александр Васильевич?
"Суворов",- подумал я, замирая от счастья услышать речь великого о великом.
- Матушке государыне похотелось узнать,- продолжал князь,- что делает генерал-аншеф, граф Суворов? Ну я ему, как ты знаешь, и отписал, а он в ответ: "Я на камушке сижу, на Дунай-реку гляжу".
Я взглянул на Потемкина: его лицо усмехалось и вместе было печально.
- Все вот музыку подбираю на эти слова,- добавил князь со вздохом.- Сарти прислал, да у него все итальянщина,- а я одну смоленскую песню вспомнил... Не знаешь ли? Как девки капусту рубили и козла поймали. Вот бы в Питер послать.
Попов молчал.
- Так ты отличек у нас захотел? - вдруг обернулся ко мне светлейший.- В свитские, в штаб? Жоко да чардаш с валашскими мамзелями отплясывать? Флото-пехотный боец! Надоело питерское вертение в контратанцах? Прошу извинить,- нет у меня для тебя места.
Я стоял ни жив ни мертв.
- И без того у нас вон, с Василием Степанычем, легион прихлебателей. И свои, и французы, и немцы, есть даже из Америки. Скоро нечем будет кормить. Можешь, сударь, отправляться подобру-поздорову обратно в Гатчину и решпектовать от меня пославшим тебя отменное мое почтение.
"Так вот он, мой идеал, герой! - помыслил я с горечью.- И чем я виноват, что прибыл не из другого места, а из Гатчины?"
Потемкин запахнулся, принял рапорт от моего сопутника и, не взглянув в бумагу, направился ко дворцу.
- Молю об одном,- решился я выговорить вслед князю,- удостойте меня послать в передовые отряды и в такое место, где бы я мог всем... жизнью пожертвовать для славы отечества и вашей.
Потемкин не слышал меня. Уйди он в то время, приговор мой был бы подписан. Я, по всей вероятности, уехал бы из армии на другой же день. Но вдруг князь уронил взор на рапорт провиантского курьера.
- Как? - воскликнул он.- Капуста из Серпухова... клюква... и подновские свежепросольные огурцы? И ты, пентюх, молчишь? Где они, где?
Офицер указал на припасенные под крыльцом бочонки.
- Михеича! - крикнул светлейший, присев в бессилии на ступени крыльца.
Явился, переваливаясь, толстый, в парике и в белом переднике, ближний официант и старый домашний слуга князя. Бочонки вскрыли. Но когда догадливый посол, подняв квашеные капустные листья и кочни, вынул из них что-то белое и головатое и как бы с робостью сказал: "А уж это, ваша светлость, я на свой страх... извините,- мясновская редька-с..." - изнеженный, с притуплённым вкусом, князь растаял. У него слюнки потекли.
- Ах ты скотина! Вот удружил! - даже плюнул светлейший, смотря на гостинцы, как на некую святыню, и дивясь гению посланца.- Маг, шельмец, маг! Шехеразада, сон наяву...
И, обратясь ко мне, он прибавил не в шутку:
- Вот, сударь, истые слуги отечества; вот с каких ироев брать пример. А они в свиту, в прихлебатели! У вас вон уж и Державин Зубова в громких одах превозносит, а этот мне - редьку, да-с... Кто лучше? Этот беспримерно. Прав ли я, Василий Степаныч? Посуди! - обратился князь к Попову.- Главнокомандующий сыт, доволен, будет довольна и сыта и его армия. Ах они буфоны, гороховые шуты! Громких дел им нужно,- отчего не берем Тульчу, Исакчу? ...Эй,- крикнул он уходившим с бочонками слугам,- на лед, по маковку да соломкой сверху!.. Михеич, голубчик! Для-ради такого случая яичницу сегодня глазунью да с свиным салом, зеленого луку побольше...
И, щелкая шлепанцами, легко и брдро двинулся на крыльцо матерой Илья Муромец.
Попов придержал меня за фалду.
- Обожди, запрячься тут где-нибудь! - шепнул он, наспевая за князем.- Придет добрый час, все авось перемелется... Меня просят за тебя: всерабственно готов служить его высочеству...
Мысленно благословляя цесаревича, я отправился в город и приискал себе в отдаленном и глухом его предместье небольшую каморку. Оттуда я наведывался к Попову. Но ждать "доброго часа" светлейшего мне пришлось долее, чем я мог думать.
После капусты и редьки князь было ожил; вскоре, однако, впал в прежнюю хандру. "Брак в Кане Галилейской" сменился вновь для него "сидением на реках Вавилонских". Напоминать ему обо мне - значило вконец испортить дело. Так прошло более двух недель.
Однажды, так рассказывал мне впоследствии Попов, сидел светлейший с ногами на диване и, по обычаю запустив гребнем пальцы в волосы, читал вновь привезенные французские и немецкие газеты. Известия из Англии и Пруссии, особенно же из Франции, где тогда более и более разыгрывалась революция, сильно интересовали князя.
- А где тот-то, флото-пехотный боец? - спросил он вдруг Попова, который возле занимался разборкой и отправкой бумаг.
- Какой, ваша светлость?
- Ну да помнишь, что в герои тут из Питера просился?
- Давно, полагаю, дома,- ответил знавший обычаи князя Попов.
- Жаль,- сказал Потемкин,- забрался в такую даль и вдруг с носом.
Попов услышал это - и ни слова.
- Согласись, однако,- пробежав еще два-три газетных листа, произнес светлейший,- Зубовы... да и весь их социетёт!.. вот, надо думать, бесятся: подслужиться кой-кому хотели моряком... Каких рекомендаций наслали... Ан и не выгорело...
- Не дали бы, ваша светлость, маху,- отозвался Попов.
- Как маху?
- Да ведь Бехтеев не зубовской руки.
Потемкин посмотрел через газету на Попова.
- Как не зубовской? - спросил он.
- Помнится, этот молодой человек даже что-то сказал о ссоре и неудавшемся его поединке с братом Платона Александровича...
Потемкин спустил ноги с дивана и бросил газеты.
- Что же ты молчал?
- Запамятовал, ваша светлость.
- Посылай ему тотчас курьера, зови.
- Извините, теперь, пожалуй, и не поедет.
- Как не поедет? Ко мне?!
- Обиделся, я, чай... строго уж ему отвечено.
- Вот как... Обидчивы нынче люди... А послушай, чем бы его расположить?
Попов подумал и ответил:
- Надо прежде осведомиться, доподлинно ли Бехтеев уехал? Он что-то сказывал об ожидании отписки от отца.
Меня тогда же, разумеется, нашли, но я был снова призван к Потемкину только на следующий день.
А накануне вечером у князя с Поповым был примечательный разговор. Огорченный нападками иностранных газет, светлейший для развлечения принялся тонкой пилкой обтачивать и чистить оправу какой-то ценной вещицы. Кучки дорогих камней и жемчуга лежали перед ним на столе меж фарфоровых безделушек.
- Требуют, спрашивают, тормошат! - сказал он Попову.- Да возможно ли то все, и вдобавок, как видишь, в моем каторжном положении? Со всех сторон такие вести; а меня там пересуживают, ризы мои делят, распя-,. тию предают - удаляют от моего солнца, счастья, жизни...
Князь помолчал.
- Я измучен, Василий Степаныч, бодрости лишен, сна,- продолжал он, налегая на пилку,- слабею подчас от всяческих дрязг душой и телом, как малое дитя, а им подавай триумфы, победы, венки! Если бы все-то знали... Изведут, отдалят,- произнес он, глянув в сторону и как бы видя вдали некие таинственные и другим непонятные откровения,- ну что, полагаешь, нужно мне, чего еще искать?
Попов не нашелся с ответом.
- Чего желать человеку в моей судьбе? - продолжал князь, не поднимая лица.- Меня ли соблазнить победами, воинскими триумфами, когда вижу, насколько напрасны и гибельны они? Солдаты не так дешевы, чтобы ими транжирить и швырять их по пустякам. Я полководец по высшей воле, по ордеру, не по природе; не могу видеть крови, ран, слышать стоны и вопли истерзанных снарядами людей. Излишний гуманитет несовместим, братец, с войной... Вот граф Александр Васильевич - тот на месте, ему и книги в руки... Отчего ж, спросишь, я здесь, а не при дворе?
Изумили Попова эти речи. Он ушам своим не верил и сказал: пока жив, не забыть ему, что услышал он в тот незабвенный час. Светлейший встал, медленно прошелся по горнице, открыл окно в стемневший сад и опять сел.
- Неисповедимы судьбы Божьи! - сказал он.- Низринул Иова, превознес Иосифа! Чего я желал, к чему стремился, исполнено - все помыслы, прихоти. Нуждался в чинах, орденах,- имею; любил мотать, играть в карты,- проигрывал несметные, безумные суммы. Захотел обзавестись деревнями,- надарено и куплено вдоволь. Любил задавать праздники, балы, пиры,- давал такие, что до меня и не снилось. Пожелал иметь по вкусу дома,- настроил дворцов. Драгоценностей имею столько, что ни одному частному человеку и во сне не снилось. И все мои страсти, планы во всем приводились в действо и выполняются... А клянусь тебе, нет и не может быть человека несчастнее меня!
Попов стал возражать.
- Не веришь? - спросил упавшим, как бы молящим голосом князь.- Думаешь, шучу? Нет и нет! Все вы стремитесь, надеетесь, авось грянут битвы,- отличие, всем слава. Для меня ж, дружище, все в мире пустоши, тлен, гроб повапленный, уготованный человечеству... И не будь звена, не будь ласковых взоров, оттоле, далече, ее повелений,- я бы жизнь свою, не задумавшись, истребил, разбил вот как это...
Тут он схватил со етола саксонскую вазочку и, разбив ее об пол вдребезги, удалился в опочивальню.
Явившись по зову Попова, я был принят князем наедине. На этот раз Потемкин был тщательно выбрит, одет, отменно вежлив и добр. Пряди шелковистых, с заметной проседью, волос красиво оттеняли его женственно-нежный, высоко вскинутый лоб. Полные, как у счастливого ребенка, губы были осенены величавою, располагающей улыбкой,
- Ну, говори откровенно,- произнес он,- что за история у тебя вышла со вторым Зубовым?
Я изложил все подробно и без утайки. Лицо Потемкина при моем рассказе не раз омрачалось и по нему пробегали судороги.
- Желание твое будет исполнено,- сказал он, когда я кончил,- куда хочешь причислиться?
Я назвал передовой отряд графа Ивана Васильевича Гудовича, где служил Ловцов.
- Завтра же можешь отправляться. И если в чем будет у тебя нужда, обращайся ко мне.
Я поклонился. Идол мой, сердечный герой вновь затуманил мою душу восторгом, а глаза слезами.
- Ты молод, от судьбы не уйдешь,- продолжал князь,- занесла тебя доля, садись на нашу ладью... Греческий прожект, путь в Константинополь... Вы, юноши, без сомнения, пленены... Чай, и твое сердце не раз замирало в восхищении от таких чаяний? ...Дай, Боже, монархине выполнить высокие священные обеты. Слава ее и верных ее слуг - широковетвистое дерево; и под его сению когда-нибудь отдаленные потомки с благодарностью вспомнят о нас У корней того древа ползают и шипят змеи... Но не змеи ему опасны, а черви... По мелочи тайком под землей точат они, зубатые, жадные... С виду тихие, бесстрастные, знают наметку, а больше - как угодно-с... Платок на куртаге вовремя поднял с паркета - и пошел в гору... Мальчик писаный, сущий ребенок!.. а глядишь... Ну да прощай, Господь с тобой; кланяйся графу Ивану Васильевичу...
Я поклонился и, высказав, как мог, мою признательность, направился к двери.
- Стой,- окликнул меня князь.
Я обернулся.
- Нужны тебе деньги?
- Пока не терплю лишений.
- Не нужны? Чудак ты человек, И мне, впрочем, ничего не нужно, вот он знает! - указал князь на входившего Попова, принимаясь грызть ногти, что, по молве, было признаком сильного в нем душевного волнения.
Приезд мой в отряд Гудовича, как и первое мое там пребывание, остались особенно памятны для меня. Свидание с Ловцовым было самое радостное, тем более что ему и в мыслях не грезилась наша встреча в Турции. Попов, обласкавший меня и почтивший впоследствии даже особым доверием, взял с меня слово молчать о переданной им беседе с князем, что я при жизни его светлости и побуждался свято выполнить. Но теперь, пробегая в памяти цепь долгих лет, не могу, милый сын и мои будущие потомки, не сказать вам о знаменательных событиях того времени, для чего, переправя со временем где нужно, и можете переписать сии листы для припечатания даже в публику...
Мне с годами стало вполне ясно тогдашнее, многим непонятное настроение Потемкина. Его мечты о восстановлении Византийской империи, о царстве Константина поколебались.
Верный союзник и товарищ Екатерины в войне с турками, австрийский император, больной, угрожаемый соседями и видя предательства и ферментации в собственных своих областях, а паче всего обманутый в надеждах на подданных своих венгерцев, близился к кончине. Войска его были отозваны из Турции. Он умер в тот же год весной. Его преемник под влиянием Голландии, Пруссии, особливо ж Англии, без участия и ведома Екатерины завел негоции о мире с султаном. Недоверие Потемкина к австрийцам оправдалось на деле. Ему в таких обстоятельствах приходилось думать уже не о завоевании Царь-града. Он с горечью увидел, что турки начинают негосировать не о своем спасении, а спорят об утверждении за Россией даже тех земель и прав, которыми в силу прежних завоеваний мы обладали несколько лет. Коснусь сего пункта подробнее.
Ослепление турок чуть было не обратилось в нашу пользу. Великий визирь, не дождавшись исхода переговоров, неожиданно перешел Дунай у Рущука, против коего в Журже стояли австрийцы. Поелику у турок было восемьдесят тысяч войска, австрийский же полководец был вдвое слабее, то и запросил он нас о помощи. Русские встрепенулись.
Отряду Суворова повелено было подкрепить австрийцев. Он бросился к Журже. Но с Потемкиным вновь начались колебания. Он то подвигал командированный отряд, то слал гонцов и вновь его останавливал. Десятого июля Суворов донесся до Килиен и прождал здесь две недели; двинулся к Гинёшти и, к изумлению всех, стоял здесь целый месяц. В два дня с пехотой прошел семьдесят верст до Низапёни и снова тридцать дней бездействовал. Наконец, ему прислан ордер - сразиться. В три дня форсированным маршем с пехотой он прошел к Бухаресту сто двадцать пять верст, увиделся с австрийским фельдмаршалом, условился обо всем, расположил место битвы. Новая виктория готовилась огласить давно молчавшие берега Дуная... Но пришла весть, что заключен мир Австрии с Турцией, а с ней и приказ о немедленном прекращении военных действий.
"Для чего драться и терять людей за землю, которую уже решено возвратить врагам?" - писал Потемкин к Суворову, требуя его назад. Суворов повиновался. Расположась у Галаца, он советовал главнокомандующему овладеть посредством гребного флота устьями Дуная, взять сильно укрепленный Измаил и, открыв доступ в Добруджу, двигаться далее без союзников. Ответа на вызов не последовало. Да и что было отвечать князю? Из Петербурга приходили дурные вести. Швеция перед тем грозила самой столице. Враги не дремали. Влияние Зубова росло с каждым днем. Потемкин терзался ревностью к власти, сомнениями в малодушной боязни с каждым новым курьером узнать о своем падении. Предупреждая опалу, неизвержение с высоты почестей и славы, он хотел все бросить и удалиться в Смоленскую губернию на покой.
Но повеяло надеждой к лучшему. Война с Швецией, без ведома стерегущей Англии, кончилась в августе миром в Вереле. Двор ожил. Сорок линейных кораблей, четырежды разбивших шведский флот, ожидали приказа идти против Англии. Даже в угрозу Пруссии готов был двадцатитысячный корпус вторгнуться в Польшу. К Потемкину понеслись советы действовать смелей... Гудович с флотилией, где находился и я, в половине октября взял после сильной атаки крепость Килию. Булгаков и Мансуров на Кубани разбили наголову и взяли в плен со всею свитой,лагерем и множеством пушек турецкого сераскира Баттал-пашу. Но главное, на что указывал Суворов, взятие Измаила и дальнейшее шествие за Дунай - оставалось без исполнения. Недовольство в войске было всеобщее.
"Для чего ж мы не берем других, более сильных крепостей, не идем на Царьград? - роптали в армии и на судах.- Из-за чего томимся в гирлах и по болотным пустырям, болеем и мрем не в битвах, а от молдавских лихорадок? Долго ли нам кормить своей кровью турецких комаров и слушать не гром орудий, а кваканье лягушек? Где наши соколы Румянцев, Суворов? Отчего молчит Потемкин? Он обабился, или турки подсыпали ему дурману?" Стали кое-где толковать уж и об измене, о подкупе...
Все это знал светлейший и оставался в упорном мирном дефансиве. Курьеры по-прежнему пересылались от него к государыне и обратно. Придворные трактаменты стали благосклоннее. Но князь, по-видимому, был погружен в прежнее безучастие ко всему, в недеятельность, а кольми паче в лютую хандру. Кто-то прислал ему редкое киевское издание "Книги хвалений, сиречь Псалтырь", и он погрузился в сличение его текста с прежними тиснениями.
"Яссы - Капуя светлейшего,- язвили его столичные и наши лагерные дармоядцы-остряки,- опустился князь Григорий Александрович, одряхлел не по летам, нравственно угас в напыщенности и сибаритстве своего двора. Видна птица по полету. Не бывать кукушке соколом. И пора давно освежить, поднять дух армии иным вождем. Песня Таврического спета..."
Больше всех судачили и шипели о князе иностранные вояжеры и эмигранты, им обласканные и, в надежде легких триумфов, кишмя кишевшие при главной квартире. В ожидании отличек, сняв мундиры и надев фраки, они исправно плясали на молдаванских балах и редутах и без устали чесали языки.
- Измаил, государи мои, не Килия и не Тульча,- отвечал Потемкин этим критиканам,- локальное положение вовсе иное. За его твердынями сорок тысяч отборного войска, припасов на год и сам сераскир Аудузлу-паша. Хоть цапанье нам и не противно, но упаси Бог тратить людей; я не кожедиратель-людоед... тысячи лягут даром. Ведь вы привыкли к театральным, легким эффектам... Опера-буффа, в ущерб строгим старым концертам, всех перековеркала.
- Так что ж делать? - кипятились залетные гости.
- А вот что. Война надоела Турции; авось и мы, как это ни прискторбно, кончим с подобающим достоинством - дипломатией...
Ропот и гнев дешевого политиканства на светлейшего росли. Взоры и слух мерзились виденным и слышанным насчет его. Все ожидали его смены. Он между тем, ускромив остервененное злоречием сердце и брося Псалтырь, затеял новое и небывалое но причудам празднество.
Невдали от ясского лагеря Потемкин повелел, якобы для генерального "ревю", соорудить в поле подземную палату. Убрал ее колоннами, бархатом, шелками и бронзой, а вокруг поставил два полка с барабанами, ружьями и батареей из ста пушек. И когда светлейший за "ужиной" вышел с гостьми из землянки и, подняв кубок вина, дал знак, что пьет в честь гостей, барабанщики ударили тревогу, ружья подняли батальный огонь, а за ними и пушки огласили окольность далеко слышными оглушительными залпами.
Так развлекал Потемкин умы легковерных пересудчиков и нечаявших, что между тем он готовил и чем соображал поучтивствовать российским врагам.
Около того же времени я получил нерадостные вести от родителей. Ненастный и алчный обер-прокурор первого департамента сената, отец Зубова, пользуясь своим положением, занимался покупкой для барыша выгодных тяжебных дел. Узнав, что соседнее с его В** вотчиной наше поместье описано к продаже с аукциона, он внес куда следует свои деньги и, против всяких прав и законов, выкупил это имение без публичных торгов. Гражданская палата, а за ней и наместническое правление выдали графу вводный лист, а моим родителям предложили из поместья изехать в кратчайший срок. Отметка за мою историю с его сыном сказывалась здесь ясно. Нам грозило полное разорение.
Я вспомнил обещание помощи светлейшего и решил при случае просить отпуска в Яссы. В войске между тем пронеслась весть, что турки, видя наше бездействие, сама составили новые калькуляции и замыслили перейти в наступление на наш авангард, бывший под командою Кутузова.
Было начало октября. Стояла теплая, сухая, только этим благословенным краям свойственная в такую пору погода.
Отряд генерал-майора Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова охранял линию Днестра от Бендер до Аккермана. Очаков уж прославил имя этого генерала. Здесь два года назад он был ранен в голову, причем пуля, войдя в висок, вылетела в затылок.
Кутузов получил повеление передвинуться к югу. Разбив два турецких передовых табора, он направился к гирлам, близ которых и расположил свой отряд. Под его началом было несколько гренадерских и егерских полков, две тысячи донских и запорожских казаков и часть флотилии, при коей состояли я и Ловцов. Флотилия находилась под охраною казаков, занимавших аванпостами холмистый берег у молдаванской деревушки Петёшти.
Этим движением Кутузова завершились, впрочем, наши тогдашние действия. Турки, запершись в Измаиле, молчали и нас не тревожили. Опять настали однообразная скука, тщетные ожидания наступлений и общее неведенье и тишина.
Близилась осень, с ее дождями, холодами, а там и зима. Зная настроение главной квартиры, все убедились, что кампания этого года кончилась, и на досуге толковали о том, где и как придется "оборкаться" на винтер-квартиры.
Нельзя сказать, чтобы мы утопали в роскошах, но мы и не жаловались на судьбу. Роптали одни господа замотайлова десятка. В отряд, по мысли светлейшего, подвезли несколько сот ногайских войлочных палаток. Солдаты окопали их канавками, обсыпали снизу землей и обставили свежим камышом, натасканным из гирловых заводей и озер. Жилось, повторяю, не ахти как. Темные вечера коротались беседами за чугунным чайником, песнями с гитарой, пуншем, а иногда и картами в макао. Более играли в казацком корпусе Платова, имевшего повсегда изрядный запас цимлянского. С возвышенности, на которой стоял лагерь пехоты, были видны прибрежные глинистые холмы, поросшие ивами и кустами, плавни в несколько извивов Дуная.
Несмотря на строгие запрещения, егеря что ни день от скуки пробирались в одиночку и по нескольку человек к запорожским пикетам, к реке, ловя рыбу, собирая сушняк для костров, а иногда решаясь и охотиться с ружьем. Особенно соблазнял солдат невиданный вечерний перелет тамошней дичи. Проберется егерек перед вечером из лагеря, станет в гущине камышей у Дуная и хлопает из мушкета, следя по свисту крыльев за птицами, летящими на воду с просяных и кукурузных полей. Смотришь, позднее в сумерки и тащится к ротному котлу искусанный комарами и увешанный отъевшимися на приволье утками и куликами.
Не одних солдат соблазнял этот перелет. Охотились и офицеры, в том числе и Ловцов. На него нашел в этом какой-то особенный стих. Я ему несколько раз и в подробностях передавал о моем приключении с Пашутой. Моя исповедь произвела на него сильное впечатление. Он то и дело вспоминал о моем рассказе и обращался ко мне с вопросами о дальнейших моих намерениях. "Я забыл о нанесенной мне обиде,- говорил я с горечью,- и не хочу о том более думать".- "Нет, не поверю,- отвечал он,- будешь думать".- "Почему?" - "Потому... ну да что! увидишь: она, наверно, пошла в монастырь..." - "Из-за чего?" - "Вспомни мое слово: сердце чует..."
Рассказы о родине не покидали наших бесед. В сходствие того, бывало, сидим на палубе или под войлочным шатром у казаков, курим, поглядывая на реку и на тихое звездное небо, и толкуем о корпусе, о Питере и о близких. Письма с родины доходили редко, и каждое нами обсуждалось до мелочей. В одном из домашних писем обмолвились, наконец, и об Ажигиных. Матушка получила вести о них какой-то знакомой, жившей по соседству с Горками. Строго осудив ветреную Пашуту и даже дважды обозвав ее в письме ко мне низкою, бездушною, "поганкой" и "сквернавкой", матушка прибавляла, что перст Господень, очевидно, спас меня: отвергнутая изменница затихла, как ветром ее сдуло, никуда не кажется, ходит в черном и, по слухам, собирается на долгий отъезд прочь от своих краев. "И ты, Саввушка,- прибавила мне мать,- недаром у меня в сорочке рожден: избавился от такой ранней истомы да засухи и теперь волен, как ветер. Приезжай-ка, мил дружок, в здоровье и благополучии в нашу Бехтеевку,- авось ее еще отстоим! мы тебе вот какую принцессу приотыщем".
- А что, Савватий? Не я говорил? - произнес, выслушав эти строки, Ловцов.- Удаляется, потрясена... чудное создание! Твоя родительница, извини, не права; и я в жизнь уж теперь не поверю, чтоб Ажигина тебе изменила.
- Как не поверишь? А все, что случилось?
- Убей Бог, душа говорит,- кипятился Ловцов,- не по ком ином Ажигина и черное носит, как по тебе...
- А Зубов с родичем?
- Не говори ты мне о них. Верь, ее отуманили, обманули. Неопытная, пылкая девушка; мысли разыгрались, опять же эти книги,- ну и замутилась. Она ль одна сочла себя в заточенье жертвой и рвалась из-под крыла матери на бедовый, ухарский подвиг? Так вот ее и вижу. Ты не подоспел из командировки, тебя нет,- а у ней уж весь план готов: замаскирована, где ж рыцарь? Как бы матери сюрприз? А тебя нет...
- Хорош подвиг,- осерчал я,- тебя слушая, надо счесть виновником себя.
- У них, у девочек, ведь это все иначе,- продолжал Ловцов,- ах, как же ты не понимаешь? Там своя логика и свои тонкости... Да и всяк юноша... Ну хоть бы наши гардемарины или юнкера... Вспомни, разбери, как гонялись за оперными и балетными девками! Разве не одни шалости, не одна прыткая, бесшабашная дурь? Ведь те же годы, та же кровь... Вспомни наших и в Аккермане: поколотили жида и готовы были на его жидовке жениться, ну, немедленно, в минуту, в секунду и тут же, среди разбитых бутылок, недоеденной мамалыги и оторопелых молдаван... Не так разве было? Не так?
Бедовый был этот Ловцов; общественный, добрейший, милейший товарищ, но скорый и вспыльчивый, как порох. От близорукости он еще в корпусе носил очки. И чуть покосится через них - шея и уши в краске, ничего не помнит: в жерло пушки, в огонь готов влететь.
Его речи, пылкая защита Пашуты и острая, томящая скука бездействия измучили меня. Я стал видеть не инако, как тяжелые, странные сны. Все манило меня к делу, к подъятию подвига, который бы расшевелил и оживил общий застой. Одна мысль начинала меня занимать, и я предавался ей во все свободные часы, для чего отлагал пока и поездку в Яссы, с целью хлопотать о спасении имения отца.
Дни между тем стояли те же чудные, почти летние. Ни облачка, тихо и ясно, как в мае. Только предвестники осенних невзгод - белые паутинки - летели и медленно стлались по травам и камышам.
Раз мы лежали с Ловцовым у берега в казацком шалаше. В лагере, за ближним холмом, пробили вечернюю зорю: барабаны и трубы смолкли; затихли в обозе кузнечные молоты, у котлов песни, звуки балалаек и торбанов. Один за другим погасли по взгорью костры. Совсем стемнело. Ловцов с утра был в возбужденном, нервическом состоянии.
- На твоем месте я бросил бы все,- сказал он мне вдруг,- и уехал бы к ней...
- К кому?
- К Ажигиной.
- Ты смеешься надо мной? - произнес я под настроем мысли, о которой не переставал думать. Он вскочил, проворно стал надевать плащ.
- Слушай,- произнес он,- если я шучу, пусть мне не дожить до утра.
Тут он взял ружье, мешок с зарядами и вышел из шалаша.
- Куда ты? - спросил я.
- К острову, в секрет. Казаки Михаиле Ларионычу рыбы решили половить.
- Ну не стыдно ли так попусту рисковать? - сказал я в досаде.- Почем знаешь, что турки не пронюхали и вас не стерегут?
- Пустое,- ответил голос Ловцова уж за шалашом в темноте,- места переменные, и лазутчики доносят, что турков не видать на тридцать верст кругом. А к твоей-то, к перлу, к цветку... уж, как хочешь, брат... ах, жизнь наша треклятая...
Конца речи его я не расслышал, но его слова перевернули вверх дном мою сдержанность, замкнутость. Я догнал его на берегу.
- Слушай,- сказал я,- вместо того чтобы тратить попусту силы, напрасно подвергать гибели других и себя, выполним дело, не дающее мне спокойствия и сна.
- Какое? Какое?..
- Подговорим запорожцев, они достанут у некрасовцев простые челны, переоденемся рыбаками и проберемся вверх по реке.
- Зачем? - спросил Ловцов.
- За островом, против Измаила, стянулся на зимнюю стоянку весь турецкий гребной флот...
- Ну, ну?
- А далее, что Бог даст...
Ловцов горячо пожал мне руку. Я передал ему свой план в подробностях, и в следующую ночь мы явились на условное свидание. Невдали от берега нас ожидали запорожцы. Я объяснил им, как приступить и выполнить дело. Они слушали молча, понуря чубатые головы.
- Князь-гетман оттого, может, и сидит, как редька в огороде,- произнес один из сечевиков, когда я кончил,- что никто ему не снял на бумажку измаильских штанцев... Мы уже пытались, да не выгорело... Авось его превелебие пошевелит бровями и даст добрым людям размять отерплые руки и ноги в бою с нехристями.
- Готово? - спросил я.
- Готово.
Запорожцы сошли к Дунаю, вытащили из камышей заранее припрятанные лодки, все - в том числе и мы с Ловцовым - переоделись в рубахи и шапки гирловых молдаван, спрятали в голенища ножи и уложили на дно сети, мушкеты и кое-какую провизию. Колико кратно ни вспоминаю то время, ясно и живыми образами является оно передо мной.
Ночь была тихая, мглистая. Даже с вечера трудно было разглядеть окрестные, подернутые туманом берега. Теперь, тотчас же за отмелью, начиналась непроглядная тьма. Дунай, будто дыша, плескался о края отмели, катя быстрые, темные волны. То там, то здесь зарождались и вновь пропадали какие-то странные, отрывистые звуки. Парус мерещился. Кудластая коряга, сорвавшись с песчаного бугра, как некое живое чудище, плыла серединой реки. Плеск рыбы, шелест ночных птиц кидали невольно каждого в холод и трепет. Запорожцы сели в лодки, мы за ними, все перекрестились и налегли на весла.
Не буду рассказывать в подробностях о нашем предприятии, хотя считаю за нужное передать в некоторых мелочах. Мы плыли всю ночь, день стояли где-то в заливе, в кустах, и еще проплыли ночь. Огня разводить не смели. И досталось же нам от мошек и комаров; не помогали и сетки, намазанные дегтем. Руки и лица наши вздулись, запеклись кровью. Особенно жалко было видеть Ловцова. Мы из предосторожности обрезали себе короче волосы, а он, близорукий, нетерпеливый, не взял и очков. Мы старались не говорить меж собой. Он же ничего не мог разглядеть и поминутно спрашивал, где мы и не видно ли турецких разъездов.
В одном месте, во вторую ночь, послышался у берега шелест. Лодки в темноте плыли дефилеей небольших островков.
- Что это? - тихо вскрикнул Ловцов, хватаясь за мушкет.
- Брось, пане, рушницу,- сказал ему брат куренного атамана, Чепйга,- то не вороги.
- Кто же это?
- А повидишь.
Справа ясней раздался мерный, тихий плеск весел. Все притаили дыхание. Из колыхавшейся густой осоки медленно выплыло что-то дивное, черное. Еще минута. Востроносый, ходкий челн с размаха влетел между казацких лодок.
- Здоровы были, братья по Христу,- проговорил г