других.
И вот, преследуя эту цель, мать Манефа открыла пансион для девочек,
нуждающихся в особенно строгом духовном уходе, или почему-либо не имеющих
возможности получить дома соответственное воспитание, которое, по мнению
матери Манефы, не могли дать никакие институты, гимназии и другие, тому
подобные учебные заведения.
Открывая свой пансион, мать Манефа была твердо убеждена, что ее дело -
угодное Богу и что родителей, которые пожелают доверить ей своих дочерей,
будет много-много. Но она уже вперед твердо решила ограничить прием
двенадцатью воспитанницами по числу двенадцати апостолов.
Подруга молодости матери Манефы, монахиня одной с ней обители, сестра
Агния, добровольно предложила ей себя в помощницы; жившая же в том же
городе княгиня, жена одного из важных сановников, приняла деятельное
участие в устройстве задуманного Манефой духовного пансиона и взяла на себя
обязанности попечительницы "монастырок", как прозвали Манефиных
воспитанниц.
Большинство "монастырок" принадлежало к числу таких девочек, которые,
по мнению их родителей или опекунов, нуждались в особенно строгом
воспитании, и пансион матери Манефы считался для них как бы исправительным
заведением. Но были в пансионе и хорошие, добрые, прилежные и смирные
воспитанницы, родители которых находили систему воспитания матери Манефы
вообще образцовой. Были, наконец, и круглые сироты, которым пансион должен
был заменять родительский дом.
Жизнь "монастырок" включалась в строго определенные рамки, напоминая
собой жизнь настоящих монашек.
Вставали в 6 часов утра и спешили к ранней обедне, где сами
воспитанницы пели на клиросе. К девяти возвращались, наскоро пили чай,
постный по средам и пятницам; разбавленный жидким молоком - в другие дни
недели, с неизменным ломтем серого ситного.
До двенадцати часов шли уроки. Приходили учителя и учительницы, - в их
числе особенно строгий монах Вадим. В полдень после общей молитвы подавали
скромный монастырский обед, состоявший в постные дни из водянистой
похлебки, картофеля, каши и т.п. блюд, в остальные же дни - из рыбных, и
только по воскресным и праздничным дням за столом пансионерок допускались
мясные блюда. После обеда воспитанницы гуляли в пансионском саду, тенистом
и роскошном в летнее время и застланном белым саваном снега - в зимнюю
пору. После прогулки опять учились, вплоть до ужина, который добродушная,
толстая кухарка Секлетея, друг пансионерок, приготовляла к шести часам
вечера. В девятом часу, после длинной и торжественной общей молитвы и чашки
жидкого чая с ситным, день в пансионе заканчивался, и девочки ложились
спать на своих узких, неудобных и жестких постелях.
Жесткие с тощими матрацами постели, еда впроголодь и частые молитвы,
по мнению матери Манефы, как нельзя лучше способствовали "спасению душ"
вверенных ей девочек, большинство которых нуждалось будто бы в
"наставлении".
По мрачным, неприветливым комнатам пансиона бродили, как тени, черные,
скромные фигурки монастырок, в белых косыночках и тиковых передниках.
Из-под косынок выглядывали юные, но уже изможденные, как у заправских
монахинь, личики, худенькие личики с недетски затаенной думой в глазах.
Правда, бывали и исключения. Звонко раскатывался порой под сводами пансиона
серебристый смех Катюши Играновой, но другие девочки тотчас же начинали
шикать на нее:
- Что ты! Что ты! Мать Манефа услышит!
И смолкала, хоть ненадолго, а все же смолкала резвая девочка.
Все, что сколько-нибудь напоминало светскую жизнь, все старательно
преследовалось в монастырском пансионе.
Иностранные языки, танцы и светское пение - все это было исключено из
программы училища матери Манефы. Зато клиросное и церковное пение изучалось
вовсю. Закон Божий, катехизис, богословие, история церкви, церковное пение
составляли главные предметы. Остальное, как-то математика, география,
история - считалось второстепенным. В свободные часы воспитанницам, в виде
развлечения, давали читать жития святых и несколько книжек
духовно-нравственного содержания, в которых рукой самой матери Манефы
вычеркивались некоторые места, признанные строгой монахиней почему-либо
"неудобными" для ее воспитанниц.
Открывая свой духовный пансион, мать Манефа втайне преследовала не
одну только воспитательную цель; ее страстным желанием было как можно
большее число пансионерок отдать в свою родную обитель и представить на
служение Богу возможно более юных инокинь.
И мать Манефа, казалось, жила и существовала этой ее заветной мечтой.
Глава II
История с курицей. Уленька. Сатана
Одиннадцать девочек по-прежнему с неподражаемым искусством выводили
покаянный псалом. Скупое зимнее ноябрьское солнце, прорезав тучу
кружившихся за окном снежинок, заглянуло в классную. Одиннадцать юных
пансионерок, склонив черненькие, белокурые и русые головки под белыми
косынками, тщательно выводили тонкими, нежными голосами мрачные и грозные
слова молитвы.
Игранова, Косолапова и Дар стояли, как отвергнутые, в стороне от
прочих. Бледный луч солнца скользнул по белокурой головке Дар и шаловливо
позолотил ее. Хорошенькая "змейка" подняла свои зеленые глазки. Черная
Манефа мраморным изваянием стояла перед ней, чуть заметно перебирая
кипарисовые четки иссохшими пальцами.
Но вот окончился псалом.
Красавица Лариса Ливанская, управлявшая хором, встала первая с колен.
- Матушка, что изволите еще приказать? - несмело прозвучал ее низкий,
красивый голос.
- Ага, кончили?!
И Манефа быстрее затеребила четки, двигая сухими и желтыми, как воск,
пальцами.
- Вы кончили?.. А я начинаю! - как-то значительно и зловеще проронила
она. - Сестра Агния, расскажите все, как было дело! - обратилась она к
своей помощнице.
Сестра Агния, маленькая, худенькая, длинноносая старая дева, за
жалящий и колкий язык прозванная пансионерками "скорпионша", выступила
вперед и заговорила быстро, торопясь и захлебываясь:
- Да как же, матушка, сами посудите: иду это я по коридору намедни
мимо кухни и вдруг - запах жареного масла и словно курицы мне почудился.
Это в посту-то!.. Вхожу. "Ты что, Секлетея, жаришь?"... А она как в ноги
бух! "Не погубите, сестрица, не выдайте. Согрешила, что поделаешь?" Ну, тут
я в класс отправилась и заявляю, что Секлетею-де вон надо, потому что она
грех на всю школу накликала, в посту оскоромилась, себе на погибель, нам на
соблазн. Иду, говорю, донести матушке. А они, вот эти негодницы, - тут
сестра Агния ехидно скосила глаза на трех "преступниц", - Игранову,
Косолапову и Дар, - а они тут и покаялись: "Мы, сестрица, виноваты, не
гоните Секлетею, мы за курой ее посылали, проголодались, она ни при чем".
Так-таки и отчеканили негодницы! Стыда в них нет!
И сказав это, сестра Агния укоризненно закачала своей головой.
Затихло в классе.
Гробовая тишина водворилась в нем.
Затем, среди мертвого молчания, прозвучал звонкий и серебристый голос
Кати Играновой:
- Матушка! Не гневайтесь... Не скрываемся мы... Мочи не было, поесть
захотелось, ну и послали за курицей...
- А... а... послали!.. Есть захотелось!.. - протянула
начальница-монахиня, отчеканивая каждое слово по слогам, и стремительно
приблизилась, волоча свой длинный черный шлейф по полу, к Катюше, схватила
ее за плечи и грозно добавила, сдвигая брови:
- Во прах, негодница! Земные поклоны отбивать! Слышите, что выдумала!
Голодно ей! Да зачем ты здесь?.. Ради того, чтобы плоть свою тешить, мамон
яствами всякими набивать или ради спасения вечного?.. Ради радости и утехи
духовной!.. Замаливай грех свой, негодница!.. Чела от земли не вздымай!
Слыхала? А вы, все другие, за то, что не удержали от греха смрадного
подругу, тоже кайтесь. По тридцати земных поклонов на каждую и с колен
вплоть до ужина не вставать, грешницы, утешительницы дьявола, приспешницы
суеты мирской!
И костлявый палец Манефы снова затрепетал в воздухе.
Снова одиннадцать девочек, как по команде, опустились на колени.
Черная, величественная, похожая на птицу, монахиня, не покидая своего
грозного вида, поплыла из классной. За нею, мягко шурша по полу, поплыл
длинный черный шлейф ее платья. За шлейфом мелкими шажками засеменила
Агния.
Опять тишина воцарилась в классной.
Одиннадцать девочек стояли на коленях, покорно склонив головки, со
скрещенными на груди руками.
Стало темнеть. Редкое осеннее солнце скрылось, и сумерки окутали
мало-помалу угрюмую сводчатую классную. Из соседней комнаты доносился звон
тарелок и лязг вилок и ножей.
- Ужин накрывают, - среди полной тишины прозвучал голос Играновой, и
ее черненькая головка смело вскинулась на худеньких плечах. - Врет
скорпионша. Небось, не она на курицу наткнулась, а эта галка-фискалка,
Уленька, ей опять на хвосте сплетню принесла. Уж подожди у меня ты,
Уленька!
- Тс! Тс! Катюша! Что ты! Безумная! Мы на "покаянии", а ей хоть бы
что! В голос кричит! Да что ты, рехнулась, милая?
И Инна Кесарева, странная, милая девочка, лет 14, дернула
расшумевшуюся Катю за ее черную ряску.
Инна Кесарева была вся седая вследствие перенесенного в детстве ужаса,
о котором не любила говорить. Ее серебряная головка, недетски серьезное
личико и грустный, странный, в самое себя ушедший взгляд производили на
окружающих жалкое впечатление. Подруги любили Инну, прозвали ее "маркизой"
за серебряную, несмотря на юность, головку и нежно заботились о ней. Чуткие
детские сердца как бы желали вознаградить своею дружбою и заботами Инну за
тяжелую драму, пережитую ею в детстве. И она своей серьезностью имела
большое влияние на класс.
- Тише, тише, Катюша! Неровен час, услышит Уленька и опять донесет
матушке, - еще раз предупредила она Катю.
- А пусть ее доносит! - беззаботно тряхнув черненькой, кудрявой
головкой, произнесла та. - Пусть доносит!
- Катя! Катя! - послышалось со всех сторон.
- Что Катя? Родилась Катей и умру Катей! - внезапно вскакивая с колен,
закричала Игранова, и ее живые, черные, как коринки, глаза заблестели и
заискрились разом. - Довольно нам терпеть от галки-сплетницы! Пора проучить
ее... Все на длинном хвосте матушке носит...
- Ты проучишь, что ли? - И высокая черноволосая Юлия Мирская,
некрасивая девочка, лет 16, надменная, гордая, нелюбимая никем за ее дружбу
с тою же злополучной Уленькой, злобно взглянула на расходившегося
"мальчишку", т.е. Катю Игранову.
- Вы, Мирская, молчали бы и свой длинный нос не совали куда не
следует! - резко ответила Игранова. - Вы девушка-чернявка при царице
Уленьке и вам с нами о ней говорить не приходится.
Чернявка сделала гримасу, обезобразившую вконец ее и без того
некрасивое лицо.
- Допрыгаешься ты когда-нибудь, Игранова! - процедила она сквозь зубы.
- И правда допрыгаешься, Катя... Молчи!
И красавица "королева" метнула на шалунью свои прелестные глаза.
- Ради вас, Ларенька, ради вас, королева моя, будет молчать Игранова!
- произнесла порывисто-захватывающим голосом Катя.
Она давно и нежно боготворила Ларису. Пылкую, впечатлительную девочку
прежде всего поражала и очаровывала красота Ливанской. Ларенька Ливанская
казалась ей каким-то неземным существом. Ее дивные золотые, как у феи,
волосы, ее плавная поступь и белые, удивительной красоты, руки, ее не то
молчащие о чем-то неведомом другим, не то над кем-то таинственно
подсмеивающиеся, полупечальные глаза - все это резко отличалось от прочих
монастырских пансионерок. И не одна только Игранова преклонялась перед
"королевой". На Ларису смотрели как-то особенно все вообще воспитанницы
матери Манефы. Ею интересовались. О ней говорили. Ей подражали в манере
говорить, кланяться, носить волосы, косынку. Ее совета слушались. Ее голос
имел заметное значение среди "монастырок".
Но горячее и восторженное поклонение Играновой, отчаяннейшей и смелой
до дерзости девочки, особенно приятно тешило красавицу Ларису. Золотокудрая
королева относилась с чуть заметной насмешливой ласковостью к бедовому
"мальчишке", беспрекословно подчиняющемуся ей во всем.
Катя притихла, но ненадолго. Через минуту глаза ее уже бегали по
классной, бросая насмешливый взгляд на стройные, тоненькие фигурки,
отбивавшие земные поклоны.
- Вот трусихи-то! - захохотала Катя. - Никто не видит, а они
стараются! Оставьте! Бросьте!.. Вместо того, чтобы шишки на лбах
наколачивать, соберемся в кружок да обдумаем хорошенько, что сделать, чтобы
Секлетею не прогнали за нашу куру несчастную, а то еще, чего доброго,
благодаря этой мерзкой Ульке, вылетит Секле...
Дружное "тсс!", вырвавшееся из груди десяти девочек, не дало докончить
Кате ее фразы.
На пороге класса в надвинувшихся сумерках чернела небольшая фигура.
- Никак испугала? Простите меня, грешную, девоньки милые! - сладеньким
голоском протянула вошедшая, отделяясь от дверей.
Чиркнула спичка, и через минуту две небольшие стенные лампы, зажженные
худой,
изжелта-смуглой рукой, осветили классную, одиннадцать
коленопреклоненных фигур и вновь появившуюся двенадцатую.
Это была Уленька, племянница матери Манефы, служившая в послушницах
N-ского монастыря и года полтора назад поселившаяся у своей
благодетельницы, как она называла мать Манефу.
Уленька была "очами" и "ушами" матушки для пансионских услуг. Все, что
ни видела и ни слышала среди пансионерок Уленька, все она доносила ей. Зато
девочки платили самою чистосердечною ненавистью послушнице, за исключением
одной только длинноносой Юлии Мирской, дружившей с Уленькой.
Худенькая, изжелта-бледная, с каким-то старообразным и птичьим лицом,
Уленька внушала одной своей внешностью невольное отвращение.
Уленька косила с детства, и это еще более подчеркивало безобразие ее и
без того некрасивого лица. То приторно-слащавая, то ехидно-язвящая, Уленька
вполне оправдывала свои прозвища "галки-сплетницы" и "язвы", данные ей
пансионерками.
Зажегши лампы, она сложила руки и в скромной, деланно-смиренной позе
остановилась посреди классной. Ее лисий носик, словно нюхал по воздуху, ее
рысьи глазки так и бегали по сторонам.
- Никак опять на покаянии, девоньки? - после минутного молчания снова
запела своим приторно-сладеньким голосом Уленька, озираясь во все стороны.
Девочки угрюмо молчали, уставясь глазами в землю, Уленька, манерно
поджимая губы и перебирая четки, висевшие на ее впалой груди, снова
заговорила:
- И за что это вас опять-то? Кажись, ничего не напроказили... А?
Девоньки?.. Ну, да матушка наша знает, за что казнить, за что миловать.
Кайтесь, девоньки, кайтесь, милые! Умерщвляйте свою плоть, девоньки,
епитимиею... Святое это дело... Сам Господь наш Иисус Христос вел...
Она не договорила.
Невысокая, сероглазая девочка, с каким-то необычайно прямым,
лучившимся взором, стремительно вскочила с колен, в два прыжка очутилась
подле Уленьки и, грубо схватив ее резким движением за руку, взволнованно
бросила ей в самое лицо:
- Подло притворяться! Подло лгать и наушничать! Ты донесла на "наших",
на Секлетею... Из-за тебя наказаны!.. Убирайся отсюда!.. Вон убирайся,
гадкая сплетница!.. Язва! Переносчица! Лгунья!
Серые глаза девочки запрыгали от возбуждения. Лицо побледнело под
белой косынкой.
Уленька отшатнулась. Ее раскосые глазки сердито впились в глаза
бледной девочки.
- Оленька Линсарова, неправду вы говорите, девонька! - с трудом
подавляя в себе порыв злобы, запела Уленька, - неправду вы говорите, де...
- Лжешь! Ольга всегда одну правду говорит... Она честная! Неподкупная!
- вырвалось из груди Играновой, и в ту же минуту "мальчишка" с каким-то
лихим задором подскочила к Уленьке и встала подле бледной Ольги в боевую
позу.
Уленька растерялась.
- Господь Иисус Христос прежде всего не велел клеветать и
сплетничать...
Едва она это сказала, как высокая, темноглазая Лариса, не спеша,
плавным и красивым движением поднялась с колен.
За ней поднялись и все остальные.
Белокуренькая, голубоглазая, хрупкая Раечка Соболева, прелестный
болезненный и робкий двенадцатилетний ребенок, самая маленькая и слабенькая
из всех пансионерок, жалась к Ларисе.
- Довольно, Уленька! Довольно! - произнесла повелительным голосом
Лариса.
- Довольно! Да, довольно! - повторили за ней все остальные девочки.
Сдержанный ропот злобы и негодования пронесся по классной. Ненавистная
Уленька своим притворством переполнила, казалось, чашу общего терпения.
Красавица Лариса, чуть усмехаясь своими алыми губками, малиновый цвет
которых не смела стереть даже скудная постная пансионская пища, вперила
глазки в Уленьку. Остальные, не моргая, тоже впились в нее. Уленька
поежилась. Ее раскосые глазки забегали теперь быстро-быстро.
- Ларенька... что вы? За что на меня этак-то, царевна моя
распрекрасная?.. И вы все на меня... на смиренную рабу матушкину! -
затянула она было плаксивым голо" сом. - За что такая немилость, за что?
- Ты спрашиваешь за что?! - так и вскинулась на нее Игранова,
подскакивая чуть ли не к самому носу послушницы, - а за то, гадкая
сплетница, что ты нас твоими мерзкими доносами с ума свела! Убирайся ты вон
отсюда. Фальшивая! Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда!
- Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда! - подхватили остальные
ненавистью звенящие голоса. - Сию же минуту вон!
Девочки глухо шумели. Растерянная и бледная стояла Уленька посреди
классной.
Ее рысьи глазки метались из стороны в сторону. Губы дрожали.
Но вот она словно очнулась, выпрямилась, как стрела. Алой краской
залило изжелта-бледные, веснушчатые щеки. Глаза засверкали.
- Ага!.. Так-то вы!.. - разом сбросив с себя всю свою приторную
слащавость, зашипела она, отчеканивая каждое слово, - так-то вы,
смиренницы, каяльщицы, сестрички Христовы! За все мои заботы, за мою любовь
к вам, за то, что забочусь о ваших грешных душонках - вы бунтовать
вздумали, шуметь!.. Обуял вас, видно, дьявол силою своей нечистой,
смутитель ваш, господин ваш... Рабыни вы его послушные!.. Служанки
верные!.. Сатаны служанки! Так-то, негодницы!.. Кому служите? Кого к себе
подпускаете?.. Близок он, нечистый господин ваш, окаянный повелитель,
сатана ваш... Идет, приближается к вам... Чую его приближение, смрадное,
страшное и греховное... Чую! Чую!
Голос Уленьки становился все громче и громче. Раскосые глаза горели,
как факелы. Лицо мертвенно-бледное подергивалось судорогой. При последних
словах она грозно подняла худой бледный палец кверху и застыла в этой позе.
В ней было что-то жуткое в эту минуту. Какой-то сверхъестественный
ужас окружал ее. Этот ужас мигом передался пансионеркам. Казалось, эта
бледная, безобразная, косая девушка овладела робкой, взволнованной и
насмерть испуганной детской толпой.
В углу раздались истерические всхлипывания. Маленькая Соболева, вне
себя от страха, рыдая, кинулась к Уленьке, простирая руки вперед:
- Не надо! Перестань! Не надо! Молчи! Молчи! - залепетала она
испуганно.
Даже Лариса побледнела. В насмешливых до этого глазах "королевы"
отразился не то страх, не то ужас.
- Молчи! Молчи! - неслось по классной.
И только две девочки из одиннадцати, схватившись за руки, стояли
неуверенные, сбитые с толку, но смелые и бесстрашные, как всегда.
Ольга Линсарова и "маркиза", Инна Кесарева, не поддались влиянию
Уленьки. Но и их смелые сердца дрогнули невольно, когда последняя, в
каком-то порыве безумия, оттолкнув маленькую Соболеву, с широко
распростертыми руками двинулась, закрыв глаза, вперед по направлению к
двери, выкрикивая глухим, одичалым голосом:
- Чую его! Здесь он! Близится сатана! Ко стаду своему близится! К
окаянным рабыням своим!.. Иисус милосердный, смилуйся надо мною! Не попусти
узреть зрелище отвратное!.. Близится сатана! Вот он, вот!.. Ликует он!
Смеется окаянный, страшный, радуется! Вот он, вот! - прибавила она, широко
раскрывая глаза и упорно глядя на дверь, - вижу его! Вижу!.. Он близко!..
Он уже здесь!.. Прочь! Прочь! Прочь! - неистовым воплем вырвалось, наконец,
с хрипом из помертвевших уст Уленьки, и она со страшным криком отпрянула
назад от открывшейся внезапно двери.
Ответный вопль одиннадцати девочек пронесся по комнате...
На пороге классной стоял... сатана.
Глава III
Неожиданное явление. Двенадцатая
Большие черные глаза, блестящие черные крупные кольца кудрей,
запушенные снегом, сросшиеся брови, угрюмо-дикое выражение в резких чертах
молодого лица со сверкающим взором, почти темный широкий плащ, закрывающий
до самых пят плотную, низенького роста, фигуру, - вот и весь внешний облик
явившегося на пороге классной сатаны.
- Уйди, нечистый! - взвизгнула не своим голосом Уленька. - Да
воскреснет Бог и расточатся врази Его! - зашептала она, задыхаясь в
приступе отчаянного страха.
И, сломя голову, Уленька бросилась бежать из класса, диким визгом
оглашая комнату, грубо отталкивая всех, кто попадался навстречу, и не
обращая внимания на Раю Соболеву, которая с тяжелым стоном грохнулась без
чувств на пол.
Остальные девочки сбились в кучу. Бледные, насмерть испуганные личики
и ужасом расширенные глаза впились в неожиданно появившееся в дверях
существо. Последнее шагнуло при гробовом молчании к бесчувственной Раечке,
нагнулось и... своими сильными руками подняло ее с пола.
- Девочке дурно, - произнес сатана густым, низким, но чрезвычайно
приятным голосом, в котором не было ничего сатанинского, - куда ее отнести?
Вопрос был сделан по адресу пансионерок. Черные блестящие глаза сатаны
устремились на них.
Но никто ему не отвечал.
Прошло несколько томительных минут полного молчания.
Ольга Линсарова и за ней "маркиза" опомнились первые. Инна Кесарева
бесстрашно приблизилась к странному существу и спросила своим нежным, точно
надтреснутым голоском:
- Кто вы?
- Я - Марко, - произнес сатана, быстрым движением сбрасывая темный
плащ.
- А-а, Марко! - вырвалось из груди всех десяти девочек вместе с
облегченным вздохом.
Вот кого Уленька приняла за сатану!
Ксению Марко, новую, "двенадцатую" воспитанницу матери Манефы! Марко,
о поступлении которой в пансион им уже было известно! Ту самую Марко,
которую граф Хвалынский решил отдать на исправление в их пансион! Ту самую,
выросшую на воле в лесу девочку, про которую всезнающая и всюду поспевавшая
со своим длинным носом Уленька распускала слухи, будто она украла какую-то
драгоценность у своей благодетельницы-графини! Ксению Марко, прибытия
которой "монастырки" ждали с нетерпением, в особенности когда они узнали,
что ее считают "лесовичкою"!
Это прозвище передала им тоже Уленька, успевшая подслушать разговор
матери Манефы с графской домоправительницей.
Дикая, грубая, своевольная, упрямая и воровка притом... Да и нечиста
душой. Ведьмина дочка, как говорят, - таинственно сообщала Василиса
начальнице.
С хорошей стороны аттестовала она Марко! Нечего сказать!
Мать Манефа долго покачивала головой, слушая Василису Матвеевну. Ей
ли, усердной рабе Господа, принять в Свое чистое стадо эту нечистую овцу?
Вовремя подвернувшаяся рука графской домоправительницы с объемистой
суммой, вкладом для монастырской обители от графа и графини Хвалынских и
обещанная, кроме того, награда за будущее исправление "заблудшей овцы"
окончательно рассеяли сомнение матушки и решили дело: Ксения Марко была
принята в число монастырских пансионерок и духовных дочерей матери Манефы.
И вот она здесь.
- Как вы сюда попали? - внезапно набираясь храбрости, обратилась к
Ксане хорошенькая зеленоглазая "змейка" Дар, выступая вперед.
Ксаня спокойно взглянула на грациозно-тонкую, изящную девочку и
ответила:
- Меня оставила графская экономка у дверей пансиона... Она не могла
зайти... торопилась обратно... на поезд... Сторож спал в прихожей... мне
было некого спросить, как и куда пройти... Увидела свет, и вот я вошла
сюда... Но скажите мне, что делать с этой девочкой?
И Ксаня без труда приподняла лежавшую на ее руках Соболеву.
- Однако вы сильная! Удивительно сильная, - произнесла Лариса,
медленно приближаясь к "лесовичке".
Та угрюмо усмехнулась углами рта в то время, как глаза ее оставались
мрачными и печальными.
- Положите девочку на лавку... вот так... Отлично... Это с ней не
первый раз... Мы намочим ей водой виски, и она очнется... Игранова, принеси
графин, - тоном, не допускающим возражений, приказала Ливанская.
- Слушаю вас, моя королева!
И Катюша в один миг исполнила поручение.
Лариса намочила свой носовой платок и обтерла им виски и голову
впавшей в обморок девочки.
Через минуту-другую Соболева открыла свои еще мутные голубые глазки.
Увидев склоненное над нею незнакомое, смуглое лицо с огромными глазами, она
было испугалась снова и вся бледная прильнула к своей покровительнице
"королеве".
- Не бойся, это Ксения Марко, "двенадцатая"! - успела шепнуть ей ее
старшая подруга. И слабенькая Раечка успокоилась "разу. Она долго-долго
смотрела в черные мрачные глаза "лесовички" не то робко, не то неуверенно.
"Так вот она какова, эта лесная колдунья, про поступление которой так
много ходило толков за последнее время в монастырском пансионе!" -
мелькнуло в ее мыслях, и бледные губки девочки дрогнули.
- Ах, простите, что я вас испугалась и приняла за сатану!.. Но это
Уленька виновата... Кричит "сатана! сатана!" и я поверила... - произнесла
Раечка. - Вы Ксения Марко? Да? И вас считали "лесовичкою"? Неправда ли? Я
знаю. И знаю, что про вас уже насплетничали, будто вы... Но нет, это все
ложь... Я это вижу по вашим глазам, по вашему лицу... Воровки и лесовички
не бывают такие... Вы честная, добрая... и, - прибавила она тихо, - верно
несчастная, очень несчастная...
И прежде чем кто-либо мог опомниться, Раиса крепко и нежно поцеловала
лесовичку.
Ксаня вздрогнула. Ее угрюмое, гордое, озлобленное сердце забилось
шибко-шибко.
Это была первая искренняя детская ласка, полученная ею.
Голубоглазая, милая девочка поняла ее. По одним ее мрачным глазам и
печальному виду поняла, угадала ее больную, надтреснутую душу!
Странное, неиспытанное еще никогда чувство охватило все существо
Ксани. Ее сухие черные глаза увлажнились...
То мягкое и кроткое, что от поцелуя Раечки вошло в душу не привыкшей к
ласкам девочки, растворялось в ней все больше и больше... Оно могучей,
теплой волной заливало ее озлобленное, исстрадавшееся сердце. Злоба
уходила, исчезала куда-то... Лицо из угрюмого стало ласковым и приветливым.
Но вот около Ксани очутилась Лариса Ливанская.
Она оглянулась, рассматривая своих новых подруг.
Кругом нее теснились черные ряски и белые косыночки. Участливо и добро
сияли черные, голубые, серые и зеленые глазки. Худенькие от постов и частых
утомительных церковных служб лица озарились задушевными улыбками.
"Мы верим тебе... ты честная... ты хорошая... Только слишком
угрюмая... слишком печальная!" - казалось, говорили они.
- Милая, - произнесла "королева", протягивая к ней обе руки, - давайте
будем друзьями... Мы будем любить вас... Мы уже знаем, почему вас отдали в
"монастырки", но мы сразу не поверили сплетням, а теперь мы все, все верим,
что вы честная... Нам это говорят ваши глаза... Да, да!.. Раечка верно
сказала... Ах, если бы вы знали, как мы вам все рады... Ведь вы из леса, с
воли... А мы здесь дня Божьего не видим... Давайте вашу руку, и будем
друзьями.
- И нам, и с нами! - откликнулись остальные десять девочек.
Даже Юлия Мирская и та, не посмев противостоять желанию своих
однокашниц, протягивала вместе с остальными руку Ксении.
Глыба льда, наполнявшая до краев душу лесовички, таяла, таяла,
таяла...
Она доверчиво смотрела теперь на все эти обращенные к ней с такой
лаской юные лица, и ей казалось, что она снова попала в лес, где встречает
ее радостно стройная семья молодых, ласковых эльфов...
А эльфы-пансионерки еще более придвинулись к ней.
- Мы будем как сестры с тобою! - неожиданно прозвенел ей на ухо
серебряный голосок Раечки.
- Я покажу тебе, что надо выучить на завтра! - серьезно и грустно, по
своему обыкновению, проговорила серебряная маркиза.
- Вы не по форме причесаны, дайте, я причешу вас! - своим грудным
чарующим голосом произнесла Кесарева.
Вмиг заработали ее ловкие руки, и Ксаня в одну секунду очутилась вся
окутанная иссиня-черной сетью своих великолепных кудрей.
Девочки замерли от восторга, глядя теперь на Ксаню.
- Какие у вас чудные волосы! - вскричала Игранова, с восторгом глядя
на распущенные косы Ксани, живописной рамой обрамляющие ее прелестное лицо.
- Удивительно! - вторила ей ее неизменная подруга Ольга Линсарова, -
удивительно!
Змейка Дар, сверкая своими зелеными глазками, протискалась вперед.
- Вы такая душечка! Такая прелесть! - заговорила она, вертясь перед
Ксаней, - такая прелесть, что я вас выучу, выучу непременно своему
искусству.
- Искусству? Какому искусству? - удивилась Ксаня.
- О, вы не знаете? Она не знает! - с явным сожалением подхватило
несколько голосов разом.
Потом Лариса сделала шаг вперед и, наклонившись к уху Ксани,
произнесла с какой-то значительной таинственностью:
- Змейка "кружится"... умеет кружиться...
Ксаня с изумлением взглянула на Ларису.
"Умеет кружиться"... "Что это такое?" Если бы ей сообщили сейчас, что
эта бледная, вся в пепельных кудряшках, с трудом уложенных в две тугие
косички, девочка умеет дрессировать волков или барсов, она удивилась бы не
более. Она хотела спросить, что означают странные слова, но спросить не
пришлось.
Легкий шорох послышался за дверьми классной, и черная фигура матери
Манефы появилась на пороге ее.
Глава IV
Недруг. Чужая вина
- Ты - Марко? - прямо направляясь к Ксане, спросила матушка. И глаза
ее сурово взглянули на девочку.
- Да, я - Марко, - тихо и спокойно отвечала та.
- Что значат эти распущенные волосы? Почему ты сидишь такой растрепой?
- еще суровее обратилась к ней мать Манефа.
- Это я виновата, матушка... - послышался тихий, приятный голос
Ларисы. - Мне хотелось по-"нашему" причесать новенькую...
- Не верьте ей, матушка. Просто заступается Ларенька, - произнесла
невесть откуда появившаяся Уленька, бросая на Ксению враждебные взгляды. -
Новенькая не больно-то позволит подойти к себе... Глядите, благодетельница,
как глазищами-то ворочает... Недаром ее приняла я, многогрешная, за са...
- Молчи! - сурово прервала ее елейное повествование Манефа и, снова
обращаясь к Ксении, проговорила:
- Почему ты не явилась сначала ко мне?
- Я не знала дороги, - отвечала та.
- А сюда нашла дорогу?..
- Нашла.
- Ох, матушка-благодетельница, и напугала же она нас! - снова лебезя и
суетясь, зашептала своим елейным голоском Уленька.
Но мать Манефа досадливо махнула на нее рукой, потом сделала несколько
шагов вперед, взяла за руку Ксаню и, повернув ее лицом к столпившимся на
середине классной девочкам, сурово заговорила:
- Девицы, вот новый член нашей семьи... Не светлым, желанным,
добродетельным существом является Ксения Марко... Тяжелое пятно лежит у нее
на душе. Молитвой, постом и покаянием должна она смыть свой тяжелый
проступок перед Господом и людьми... Долгое время ей надо замаливать свой
грех... Воровство, дети, один из самых тяжелых грехов в мире... Только
дьявол, князь тьмы, вместилище зла и пороков, может толкнуть на подобный
проступок человека... Только носительница дьявола может решиться на
страшное дело присвоения чужой собственности... И потому сторонитесь ее,
дети! Сторонитесь той, в душе которой он, враг наш, нашел себе удобное и
желанное вместилище. Не приближайтесь душами своими к отступнице, к
нераскаянной грешнице до той поры, пока не очистится молитвою и покаянием
душа ее... Запрещаю я вам строго дружить с Ксенией Марко, разговаривать с
нею, проводить с ней свободное от уроков время... Пусть будет она одна,
покуда не найду я нужным разрешить вашу дружбу с нею.
Мать Манефа кончила свою речь и поникла головою, как бы отягощенная
тяжелой думой о вверенной ей неисправимой грешнице.
Уленька, напротив, подняла свои раскосые глаза к потолку и зашевелила
бледными губами:
- Господи Иисусе Христе! Буди милостив к грешной отроковице твоей
Ксении! Буди милостив, Господи Иисусе Христе!..
И вдруг неистово взвизгнула на всю классную.
В ту же секунду Катюша Игранова, находившаяся подле, как мячик,
отскочила от молитвенно настроенной Уленьки.
- Что с тобой? Что ты? - испуганно вскинув глазами на послушницу,
вскрикнула матушка.
- О... хо... хо... благодетельница!.. Охо... хо... хо... милостивица!
Щиплются они!.. Аки змии жалятся! - не своим голосом взвыла Уленька в то
время, как глаза ее злобно и подозрительно покосились в сторону девочек.
- Щипаться! Кто смел щипаться? Это еще что за новости!..
И мать Манефа грозным взором обвела присутствующих.
- Кто посмел тронуть Уленьку? - после минутного молчания прогремел ее
голос.
Девочки притихли.
Они знали, что строгое наказание постигнет виновную. Уленька стояла
вся в слезах и тянула своим обычно слащавым, теперь обиженным голосом:
- Я ли не тружусь для них, я ли не стараюсь!.. А наградою мне одна
брань да щипки... О, Господи! Коли не довольны мною,
матушка-благодетельница, отпустите рабу вашу смиренную... Отпустите в
обитель меня, грешную, коли не хороша я, не пригодна служба моя...
- Молчи! Не скули! Нужна мне и ты, и твоя служба, - осадила ее Манефа
и снова, повернувшись к притихшим девочкам, почти крикнула в голос,
охваченная гневом:
- Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки молчали по-прежнему. Их головы были потуплены. Глаза опущены
долу.
На точно окаменевшем личике Играновой, виновницы происшедшего, царило
самое безмятежное спокойствие. Казалось, что она была далека от мысли
обидеть эту противную, раскосую и слащавую Уленьку.
Одна лесовичка стояла, высоко подняв голову и вперив в своих новых
подруг пристальный, немигающий взор. Что ей было за дело до гнева монахини?
Она была чужда страха и волнения, испытываемых всеми этими бледными
девочками.
Милые, бледные девочки! - думала она. - Они приняли ее как сестру. Они
впервые открыли ей, что значит чуткая, дружеская ласка. После старого леса
и слащавой, но вероломной Наты, они впервые приласкали ее. Чем она отплатит
им за их ласку?
В груди лесовички, словно большая птица, трепетало что-то. Мягко и
влажно засияли черные угрюмые глаза. Острая нить мыслей пронеслась в
голове, отзываясь в сердце...
Идея! Счастливая идея!
Вольным и быстрым движением отбросила Ксаня за плечи свои черные косы
и, шагнув быстро к матери Манефе, произнесла твердо и громко на весь класс:
- Они не виноваты... Я, Марко, задела ту, косенькую...
И она, не привыкшая лгать, потупила голову.
- Ты! - беззвучно слетело с уст Манефы, - ты! - и не слушая разом
зашумевших девочек, глухо заволновавшихся от этих слов, матушка схватила за
руку Ксаню и, не говоря ни слова, потащила ее из класса.
Глава V
В холодной. Близкие воспоминания.
Секлетея. Тайна таинственной молельни
Какая-то дверь, темная пасть пустого черного пространства, волна
сырого, холодного, как в леднике, воздуха - и мать Манефа втолкнула Ксаню в
маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же
приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то... Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность
клетушки... Дрожащею рукою мать Манефа зажгла ощупью найденную на столе
свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в
углу, образ угодника Божия, чуть освещенный потухающим малюсеньким огоньком
лампады - вот и все убогое убранство "холодной", куда мать Манефа запирала
на хлеб и на воду своих провинившихся учениц.
- Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы
и бранчливости не покинет тебя, - смерив взором с головы до ног Ксению,
сурово произнесла монахиня, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. -
А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное... Смотри,
не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
И, сказав это, она исчезла за дверью.
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Странно и смутно было у нее на душе...
Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из
колеи.
Судьба вертела точно игрушкою бедной, понукаемой всеми "лесовичкою",
превратив ее в "барышню", подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи
Владимировны - живую модель для картины графини...
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских.
Для нее, привыкшей к свободной жизни. Розовая усадьба, где следили за
каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось
обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба
Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и
вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая "лесовичка" могла
стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и сознавая
в душе, что Ната ее спасительница, она все же не только оставалась
равнодушною к ней, но даже ненавидела ее, как ненавидела всех в Розовой
усадьбе, всех, - кроме Виктора, несмотря на все его насмешки.
Но если скверно жилось Ксане в Розовой, когда она еще считалась живой
игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда
Наты - жизнь лесовички в графской усадьбе стала прямо адом. Вопреки словам
Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали
держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг.
Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на
отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее
своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить
молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с
"преступницей".
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани,
несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что лесовичка не взяла
брошки, что она почему-либо, нарочно, сама наклеветала на себя. Тщетно
умолял Виктор графиню допросить еще