Главная » Книги

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи, Страница 2

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи



у, ну, чего кричишь? - проворчал недоверчиво Строкко. - Опять какой-нибудь череп ослиный.
   - Нет, нет! Только рука отбита... А ноги, туловище, грудь - все целехонько, - бормотал Грилло, задыхаясь от восторга.
   Подвязав себя веревками под мышки и вокруг стана, чтобы свод не провалился, работники опустились в яму и стали бережно разбирать хрупкие, осыпавшиеся кирпичи, покрытые плесенью.
   Джованни, полулежа на земле, смотрел между согнутыми спинами рабочих в глубину погреба, откуда веяло спертой сыростью и могильным холодом. Когда свод почти разобрали, мессер Чиприано сказал: - Посторонитесь, дайте взглянуть.
   И Джованни увидел на дне ямы, между кирпичными стенами, белое голое тело, Оно лежало, как мертвое в гробу, но казалось не мертвым, а розовым, живым и теплым в колеблющемся отблеске факелов.
   - Венера! - прошептал мессер Джордже благоговейно. - Венера Праксителя! Ну, поздравляю вас, мессере Чиприано. Если бы вам подарили герцогство Миланское да в придачу Геную, вы не могли бы считать себя счастливее!..
   Грилло вылез с усилием, и хотя по лицу его, запачканному землею, текла кровь из ссадины на лбу, и он не мог шевельнуть вывихнутой рукой, - в глазах сияла гордость победителя.
   Мерула подбежал к нему.
   - Грилло, друг ты мой любезный, благодетель! А я-то тебя бранил, дураком называл, - умнейшего из людей! И, заключив в объятия, поцеловал с нежностью. - Некогда флорентийский зодчий, Филиппе Брунеллески, - продолжал Мерула, - под своим домом, в таком же точно погребе, нашел мраморную статую бога Меркурия: должно быть, в то время, когда христиане, победив язычников, истребляли идолов, последние поклонники богов, видя совершенства древних статуй и желая спасти их от гибели, прятали изваяния в кирпичные подземелья.
   Грилло слушал, блаженно улыбался и не замечал, как пастушья свирель играла в поле, овцы на выгоне блеяли, небо светлело между холмами водянистым светом, и вдалеке, над Флоренцией, нежными голосами перекликались утренние колокола.
   - Тише, тише! Правее, вот так. От стены подальше, - приказывал работникам Чиприано. - По пяти серебряных гроссо каждому, если вытащите, не сломав. Богиня медленно подымалась.
   С той же ясною улыбкою, как некогда из пены волн морских, выходила она из мрака земли, из тысячелетней могилы.
   Слава тебе, златоногая мать Афродита - радость богов и людей! - приветствовал ее Мерула.
   Звезды потухли все, кроме звезды Венеры, игравшей, как алмаз, в сиянии зари. И навстречу ей голова богини поднялась над краем могилы.
   Джованни взглянул ей в лицо, освещенное утром, и прошептал, бледнея от ужаса: - Белая Дьяволица!
   Вскочил и хотел бежать. Но любопытство победило страх. И если бы ему сказали, что он совершает смертный грех, за который будет осужден на вечную гибель, - не мог бы он оторвать взоров от голого невинного тела, от прекрасного лица ее.
   В те времена, когда Афродита была владычицей мира, никто не смотрел на нее с таким благоговейным трепетом.
   На маленькой сельской церкви Сан-Джервазио ударили в колокол. Все невольно оглянулись и замерли. Этот звук в затишьи утра похож был на гневный и жалобный крик. Порой тонкий, дребезжащий колокол замирал, как будто надорвавшись, но тотчас заливался еще громче порывистым, отчаянным звоном.
   - Иисусе, помилуй нас! - воскликнул Грилло, хватаясь за голову. - Ведь это священник, отец Фаустино! Смотрите, - толпа на дороге, кричат, увидели нас, руками машут. Сюда бегут... Пропал я, горемычный.!..
   К Мельничному Холму подъехали новые всадники. То были остальные приглашенные на раскопки. Они опоздали, потому что заблудились.
   Бельтраффио мельком взглянул, и как ни был поглощен созерцанием богини, заметил лицо одного из них. Выражение холодного, спокойного внимания и проникновенного любопытства, с которым незнакомец рассматривал Венеру и которое было так противоположно тревоге и смущению самого Джованни, - поразило его. Не подымая глаз, прикованных к статуе, все время чувствовал он за спиной своей человека с необыкновенным лицом.
   - Вот что, - произнес мессер Чиприано после некоторого раздумья, - вилла в двух шагах. Ворота крепкие, какую угодно осаду выдержат...
   - И то правда! - воскликнул обрадованный Грилло, - ну-ка, братцы, живее, подымайте!
   Он заботился об сохранении идола с отеческой нежностью.
   Статую благополучно перенесли через Мокрую Лощину.
   Едва переступили за порог дома, как на вершине Мельничного Холма появился грозный облик отца Фаустино с поднятыми к небу руками.
   Нижняя часть виллы была необитаема. Громадный зал, с выбеленными стенами и сводами, служил складом земледельческих орудий и больших глиняных сосудов для оливкового масла. Пшеничная солома, сваленная в углу, золотистою копною громоздилась до потолка.
   На ту солому, смиренное сельское ложе, бережно положили богиню.
   Только что все успели войти и запереть ворота, как послышались крики, ругательства и громкий стук в ворота.
   - Отоприте, отоприте! - кричал тонким, надтреснутым голосом отец Фаустино. - Именем Бога живого заклинаю, отоприте!..
   Мессер Чиприано по внутренней каменной лестнице поднялся к узкому решетчатому окну, находившемуся очень высоко над полом, оглянул толпу, убедился, что она не велика, и с улыбкой свойственной ему утонченной вежливости начал переговоры.
   Священник не унимался и требовал, чтобы отдали идола, которого, по словам его, откопали на кладбищенской земле.
   Консул Калималы, решив прибегнуть к военной хитрости, произнес твердо и спокойно:
   - Берегитесь! Нарочный послан во Флоренцию к начальнику стражи, и через два часа будет здесь отряд кавалерии: силой никто не войдет в мой дом безнаказанно.
   - Ломайте ворота, - воскликнул священник, - не бойтесь! С нами Бог! Рубите!
   И, выхватив топор из рук подслеповатого рябого старичка с унылым, кротким лицом и подвязанной щекой, ударил в ворота со всего размаха. Толпа не последовала за ним.
   - Дом Фаустино, а дом Фаустино, - шепелявил кроткий старичок, тихонько трогая его за локоть, - люди мы бедные, денег мотыгою из земли не выкапываем. Засудят - разорят!.. Многие в толпе, заслышав о городских стражниках, думали о том, как бы улизнуть незаметно.
   - Конечно, если бы на своей земле, на приходской, - другое дело, - рассуждали одни.
   - А где межа-то проходит? Ведь по закону, братцы... - Что закон? Паутина: муха застрянет, шершень вылетит. Закон для господ не писан, - возражали другие. - И то правда! Каждый в земле своей владыка. В то время Джованни по-прежнеу глядел на спасенную Венеру.
   Луч раннего солнца проник в боковое окно. Мраморное тело, еще не совсем очищенное от земли, искрилось на солнце, словно нежилось и грелось после долгого подземного мрака и холода. Тонкие желтые стебли пшеничной соломы загорались, окружая богиню смиренным и пышным золотым ореолом.
   И опять Джованни обратил внимание на незнакомца. Стоя на коленях, рядом с Венерой, вынул он циркуль, угломер, полукруглую медную дугу, наподобие тех, какие употреблялись в математических приборах, и, с выражением того же упорного, спокойного и проникновенного любопытства в холодных, светло-голубых глазах и тонких, плотно сжатых губах, начал мерить различные части прекрасного тела, наклоняя голову, так что длинная белокурая борода касалась мрамора.
   - Что он делает? Кто это? - думал Джованни с возрастающим удивлением, почти страхом, следя за быстрыми, дерзкими пальцами, которые скользили по членам богини, проникая во все тайны прелести, ощупывая, исследуя неуловимые для глаза выпуклости мрамора.
   У ворот виллы толпа поселян с каждым мгновением редела и таяла.
   - Стойте, стойте, бездельники, христопродавцы! Стражи городской испугались, а власти антихристовой не боитесь! - вопил священник, простирая к ним руки. - Ipse vero Antichristus opes malorum effodiet et exponet. - Так говорил великий учитель Ансельм Кентерберийский. Effodiet?
   - Но никто уже не слушал.
   - И бедовый же у нас отец Фаустино! - покачивал головой благоразумный мельник. - В чем душа держится, а на, поди ты, как расхорохорился! Добро бы клад нашли... - Идолище-то, говорят, серебряное. - Какой серебряное! Сам видел: мраморная, вся голая, бесстыдница...
   - С такой паскудою, прости Господи, и рук-то марать не стоит!
   - Ты куда, Закелло?
   - В поле пора.
   - Ну, с богом, а я на виноградник. Вся ярость священника обратилась на прихожан: - А, вот вы как, псы неверные, хамово отродье! Пастыря покинули! Да знаете ли вы, исчадие сатанинское, что если бы я за вас денно и нощно не молился, не бил себя в грудь, не рыдал и не постился, - давно бы уже все ваше селение окаянное сквозь землю провалилось? Кончено! Уйду от вас, и прах от ног моих отряхну. Проклятье на землю сию! Проклятье на хлеб и воду, и стада, и детей, и внуков ваших! Не отец я вам больше, не пастырь! Анафема!
   В тихой глубине виллы, где богиня лежала на золотом соломенном ложе, Джордже Мерула подошел к незнакомцу, измерявшему статую.
   - Божественной пропорции ищете? - молвил ученый с покровительственной усмешкой. - Красоту желаете к математике свести?
   Тот молча посмотрел на него, как будто не расслышал вопроса, и опять углубился в работу.
   Ножки циркуля складывались и раздвигались, описывая правильные геометрические фигуры. Спокойным, твердым движением приставил он угломер к прекрасным губам Афродиты, - сердце Джованни улыбка этих губ наполняла ужасом, - сосчитал деления и записал в книгу.
   - Позвольте полюбопытствовать, - приставал Мерула, - тут сколько делений?
   - Прибор неточный, - ответил незнакомец нехотя. - Обыкновенно для измерения пропорций я разделяю человеческое лицо на градусы, доли, секунды и терции. Каждое деление - двенадцатая часть предыдущего.
   - Однако! - произнес Мерула. - Мне кажется, что последнее деление - меньше, чем ширина тончайшего волоса. Пять раз двенадцатая часть...
   - Терция, - так же нехотя объяснил ему собеседник, - одна сорок восемь тысяч восемьсот двадцать третья часть всего лица. Мерула поднял брови и усмехнулся:
   - Век живи - век учись. Никогда не думал я, что можно дойти до такой точности! - Чем точнее, тем лучше, - заметил собеседник. - О, конечно!.. Хотя, знаете ли, в искусстве, в красоте, все эти математические расчеты - градусы, секунды... Я, признаться, не могу поверить, чтобы художник, в порыве восторга, пламенного вдохновения, так сказать, под наитием Бога...
   - Да, да, вы правы, - со скучающим видом согласился незнакомец, - а все же любопытно знать...
   И, наклонившись, сосчитал по угломеру число делений между началом волос и подбородком.
   - Знать! - подумал Джованни. - Разве тут можно знать и мерить? Какое безумие! Или он не чувствует, не понимает?..
   Мерула, очевидно желая задеть противника за живое и вызвать на спор, начал говорить о совершенстве древних, о том, что следует им подражать. Но собеседник молчал, и когда Мерула кончил, - произнес с тонкой усмешкой в свою длинную бороду:
   - Кто может пить из родника - не станет пить из сосуда.
   - Позвольте! - воскликнул ученый. - Если вы и древних считаете водою в сосуде, то где же родник? - Природа, - ответил незнакомец просто. И когда Мерула опять заговорил напыщенно и раздражительно, - он уже не спорил и соглашался с уклончивой любезностью. Только скучающий взор холодных глаз становился все равнодушнее.
   Наконец, Джордже умолк, истощив свои доводы. Тогда собеседник указал на некоторые углубления в мраморе: ни в каком свете, ни слабом, ни сильном, нельзя было видеть их глазом, - только ощупью, проводя рукою по гладкой поверхности, можно было чувствовать эти бесконечные тонкости работы. И одним глубоким, чуждым восторга, пытливым взором окинул незнакомец все тело богини.
   - А я думал, что он не чувствует! - удивился Джованни. - Но, если чувствует, то как можно мерить, испытывать, разлагать на числа? Кто это?
   - Мессере, - прошептал Джованни на ухо старику, - послушайте, мессере Джордже, - как имя этого человека?
   - А, ты здесь, монашек, - произнес Мерула, обернувшись, - я и забыл о тебе. Да ведь это и есть твой любимец. Как же ты не узнал? Это мессер Леонардо да Винчи. И Мерула познакомил Джованни с художником.
   Они возвращались во Флоренцию.
   Леонардо ехал шагом на коне. Бельтраффио шел рядом пешком. Они были одни.
   Между отволглыми черными корнями олив зеленела трава с голубыми ирисами, неподвижными на тонких стеблях. Было так тихо, как бывает только ранним утром раннею весною.
   - Неужели это он? - думал Джованни, наблюдая и находя в нем каждую мелочь любопытной.
   Ему было лет за сорок. Когда он молчал и думал - острые, светло-голубые глаза под нахмуренными бровями смотрели холодно и проницательно. Но во время разговора становились добрыми. Длинная белокурая борода и такие же светлые, густые, вьющиеся волосы придавали ему вид величавый. Лицо полно было тонкою, почти женственною прелестью, и голос, несмотря на большой рост и могучее телосложение, был тонкий, странно высокий, очень приятный, но не мужественный. Красивая рука, - по тому, как он правил конем, Джованни угадывал, что в ней большая сила, - была нежная, с длинными тонкими пальцами, точно у женщины.
   Они подъезжали к стенам города. Сквозь дымку утреннего солнца виднелся купол Собора и башня Палаццо Веккьо.
   - Теперь или никогда, - думал Бельтраффио. - Надо решить и сказать, что я хочу поступить к нему в мастерскую.
   В это время Леонардо, остановив коня, наблюдал за полетом молодого кречета, который, выслеживая добычу, - утку или цаплю в болотных камышах Муньоне, - кружился в небе плавно и медленно; потом упал стремглав, точно камень, брошенный с высоты, с коротким хищным криком, и скрылся за верхушками деревьев. Леонардо проводил его глазами, не упуская ни одного поворота, движения и взмаха крыльев, открыл привязанную к поясу памятную книжку и стал записывать, - должно быть, наблюдения над полетом птицы.
   Бельтраффио, заметив, что карандаш он держал не в правой, а в левой руке, подумал: "левша" - и вспомнил странные слухи, ходившие о нем, - будто бы Леонардо пишет свои сочинения обратным письмом, которое можно прочесть только в зеркале, - не слева направо, как все, а справа налево, как пишут на Востоке. Говорили, что он это делает для того, чтобы скрыть преступные, еретические мысли свои о природе и Боге.
   - Теперь или никогда! - снова сказал себе Джованни и вдруг вспомнил суровые слова Антонио да Винчи:
   "Ступай к нему, если хочешь погубить душу свою: он еретик и безбожник".
   Леонардо с улыбкой указал ему на миндальное деревцо: маленькое, слабое, одинокое, росло оно на вершине пригорка и, еще почти голое, зябкое, уже доверчиво и празднично оделось бело-розовым цветом, который сиял, насквозь пронизанный солнцем, и нежился в голубых небесах.
   Но Бельтраффио не мог любоваться. На сердце его было тяжело и смутно.
   Тогда Леонардо, как будто угадав печаль его, с добрым тихим взором сказал слова, которые Джованни часто вспоминал впоследствии:
   - Если хочешь быть художником, оставь всякую печаль и заботу, кроме искусства. Пусть душа твоя будет, как зеркало, которое отражает все предметы, все движения и цвета, само оставаясь неподвижным и ясным. Они въехали в городские ворота Флоренции.
   Бельтраффио пошел в Собор, где в это утро должен был проповедовать брат Джироламо Савонарола.
   Последние звуки органа замирали под гулкими сводами Мариа дель Фьоре. Толпа наполняла церковь душной теплотой, тихим шелестом. Дети, женщины и мужчины отделены были одни от других завесами. Под стрельчатыми арками, уходившими ввысь, было темно и таинственно, как в дремучем лесу. А внизу кое-где лучи солнца, дробясь в темно-ярких стеклах, падали дождем радужных отблесков на живые волны толпы, на серый камень столбов. Над алтарем во мраке краснели огни семисвещников.
   Обедня отошла. Толпа ожидала проповедника. Взоры обращены были на высокую деревянную кафедру с витою лестницею, прислоненную к одной из колонн в среднем корабле собора.
   Джованни, стоя в толпе, прислушивался к тихим разговорам соседей:
   - Скоро ли? - тоскливым голосом спрашивал низкорослый, задыхавшийся в тесноте, человек с бледным, потным лицом и прилипшими ко лбу волосами, перевязанными тонким ремнем, - должно быть, столяр.
   - Одному Богу известно, - отвечал котельщик, широкоскулый, краснолицый великан с одышкой. - Есть у него в Сан-Марко некий монашек Маруффи, косноязычный и юродивый. Как тот скажет, что пора, - он и идет. Намедни четыре часа прождали, думали, совсем не будет проповеди, а тут и пришел.
   - О, Господи, Господи! - вздохнул столяр, - я ведь с полночи жду. Отощал, в глазах темнеет. Маковой росинки во рту не было. Хоть бы на корточки присесть.
   - Говорил я тебе, Дамьяно, что надо загодя прийти. А теперь от кафедры вон как далеко. Ничего не услышим.
   - Ну, брат, услышишь, не бойся. Как закричит, загремит, - тут тебе не только глухие, но и мертвые услышат! - Нынче, говорят, пророчествовать будет? - Нет, - пока Ноева ковчега не достроит... - Или не слышали? Кончено все до последней доски. И таинственное дано истолкование: длина ковчега - вера, ширина - любовь, высота - надежда. Поспешайте, сказано, поспешайте в Ковчег Спасения, пока еще двери отверзты! Се, время близко, закроются врата; и восплачут многие, что не покаялись, не вошли...
   - Сегодня, братцы, о потопе, - семнадцатый стих шестой главы книги Бытия.
   - Новое, говорят, было видение о гладе, море и войне. - Коновал из Валломброзы сказывал, - над селением ночью в небе несметные полчища сражались, слышен был стук мечей и броней...
   - А правда ли, добрые люди, будто бы на лике Пресвятой Девы, что в Нунциате дей-Серви, кровавый пот выступил?
   - Как же! И у Мадонны на мосту Рубаконте каждую ночь слезы капают из глаз. Тетка Лучия сама видела.
   - Не к добру это, ой, не к добру! Господи, помилуй нас грешных...
   На половине женщин произошло смятение: упала в обморок старушка, стиснутая толпой. Старались поднять ее и привести в чувство.
   - Скоро ли? Мочи моей больше нет! - чуть не плакал тщедушный столяр, вытирая пот с лица. И вся толпа изнывала в бесконечном ожидании. Вдруг море голов всколыхнулось. Послышался шепот. - Идет, идет, идет! - Нет, не он. - Фра Доменико да Пешия. - Он, он! - Идет!
   Джованни увидел, как на кафедру медленно взошел и откинул куколь с головы человек в черной и белой доминиканской одежде, подпоясанный веревкой, с лицом исхудалым и желтым, как воск, с толстыми губами, крючковатым носом, низким лбом.
   Левую руку, как бы в изнеможении, опустил на кафедру, правую поднял и протянул, сжимая Распятие. И молча, медленным взором горящих глаз обвел толпу.
   Наступила такая тишина, что каждый мог слышать удары собственного сердца.
   Неподвижные глаза монаха разгорались все ярче, как уголья. Он молчал, - и ожидание становилось невыносимым. Казалось - еще миг, и толпа не выдержит, закричит от ужаса.
   Но сделалось еще тише, еще страшнее. И вдруг в этой мертвой тишине раздался оглушительный, раздирающий, нечеловеческий крик Савонаролы:
   - Ессе ego adduce aquas super terram!
   Дыхание ужаса, от которого волосы дыбом встают на голове, пронеслось над толпой.
   Джованни побледнел: ему почудилось, что земля шатается, своды собора сейчас рухнут и раздавят его. Рядом с ним толстый котельщик затрясся, как лист, и застучал зубами. Столяр весь съежился, вобрал голову в плечи, точно под ударом, - сморщил лицо и зажмурил глаза.
   То была не проповедь, а бред, который вдруг охватил все эти тысячи народа, и помчал их, как мчит ураган сухие листья.
   Джованни слушал, едва понимая. До него долетали отдельные слова:
   "Смотрите, смотрите, вот уже небеса почернели. Солнце багрово, как запекшаяся кровь. Бегите! Будет дождь из огня и серы, будет град из раскаленных камней и целых утесов! Fuge, о, Sion, quae habitas apud filiam Babylonis!"
   "О, Италия, придут казни за казнями! Казнь войны - за голодом, казнь чумы - за войною! Казнь здесь и там - всюду казни!"
   У вас не хватит живых, чтобы хоронить мертвых! Их будет столько в домах, что могильщики пойдут по улицам и станут кричать: "У кого есть мертвые?" и будут наваливать на телеги до самых лошадей, и, сложив их целыми горами, сжигать. И опять пойдут по улицам, крича: "У кого есть мертвые? У кого есть мертвые?" И выйдете вы к ним и скажете: "Вот мой сын, вот мой брат, вот мой муж". И пойдут они далее и будут кричать: "Нет ли еще мертвецов?"
   "О, Флоренция, о, Рим, о, Италия! Прошло время песен и праздников. Вы больны, даже до смерти - Господи, ты свидетель, что я хотел поддержать моим словом эту развалину. Но не могу больше, нет моих сил! Я не хочу больше, я не знаю, что еще говорить. Мне остается только плакать, изойти слезами. Милосердия, милосердия. Господи!.. О, мой бедный народ, о, Флоренция!.."
   Он раскрыл объятия и последние слова произнес чуть слышным шепотом. Они пронеслись над толпою и замерли, как шелест ветра в листьях, как вздох бесконечной жалости.
   И прижимая помертвелые губы к Распятию, в изнеможении опустился он на колени и зарыдал.
   Медленные, тяжкие звуки органа загудели, разрастаясь все шире и необъятнее, все торжественнее и грознее, подобно рокоту ночного океана.
   Кто-то вскрикнул в толпе женщин пронзительным голосом:
   - Misericordia! И тысячи голосов ответили, перекликаясь. Словно колосья в поле под ветром, - волны за волнами, ряды за рядами, - теснясь, давя Друг друга, как под грозою овцы в испуганном стаде, они падали на колени. И сливаясь с многоголосым ревом и гулом органа, потрясая землю, каменные столбы и своды собора, вознесся покаянный вопль народа, крик погибающих людей к Богу: - Misericordia! Misericordia!
   Джованни упал, рыдая. Он чувствовал на спине своей тяжесть толстого котельщика, который в тесноте навалился на него, горячо дышал ему в шею и тоже рыдал. Рядом тщедушный столяр странно и беспомощно всхлипывал, точно икал, захлебываясь, как маленькие дети, и кричал пронзительно: - Милосердия! Милосердия!
   Бельтраффио вспомнил свою гордыню и мирское любомудрие, желание уйти от фра Бенедетто и предаться опасной, быть может, богопротивной науке Леонардо, вспомнил и последнюю страшную ночь на Мельничном Холме, воскресшую Венеру, свой грешный восторг перед красотой Белой Дьяволицы - и протягивая руки к небу, таким же отчаянным голосом, как все, возопил:
   - Помилуй, Господи! Согрешил я пред Тобою, прости и помилуй!
   И в то же мгновение, подняв лицо, мокрое от слез, увидел невдалеке Леонардо да Винчи. Художник стоял, опираясь плечом о колонну, в правой руке держал свою неизменную записную книжку, левой рисовал в ней, иногда вскидывая глаза на кафедру, должно быть, надеясь еще раз увидеть голову проповедника.
   Чуждый всем, один в толпе, обуянной ужасом, Леонардо сохранял совершенное спокойствие. В холодных, бледноголубых глазах его, в тонких губах, плотно сжатых, как у человека, привыкшего к вниманию и точности, была не насмешка, а то самое любопытство, с которым он мерил математическими приборами тело Афродиты.
   Слезы на глазах Джованни высохли; молитва замерла на губах.
   Выйдя из церкви, он подошел к Леонардо и попросил позволения взглянуть на рисунок. Художник сперва не соглашался; но Джованни настаивал с умоляющим видом, и, наконец, Леонардо отвел его в сторону и подал ему записную книжку.
   Джованни увидел страшную карикатуру. Это было лицо не Савонаролы, а старого безобразного дьявола в монашеской рясе, похожего на Савонаролу, изможденного самоистязаниями, но не победившего гордыни и похоти. Нижняя челюсть выдавалась вперед, морщины бороздили щеки и шею, отвислую, черную, как на высохшем трупе, вздернутые брови щетинились, и нечеловеческий взор, полный упрямой, почти злобной мольбы, устремлен был в небо. Все темное, ужасное и безумное, что предавало брата Джироламо во власть юродивому, косноязычному ясновидцу Маруффи, было испытано в этом рисунке, обнажено без гнева и жалости, с невозмутимой ясностью знания.
   И Джованни вспомнил слова Леонардо: "Душа художника должна быть подобной зеркалу, которое отражает все предметы, все движения и цвета, само оставаясь неподвижным и ясным".
   Ученик фра Бенедетто поднял глаза на Леонардо и почувствовал, что хотя бы ему, Джованни, грозила вечная погибель, хотя бы он убедился, что Леонардо действительно слуга Антихриста, - не может он уйти от него, и неодолимая сила привлекает его к этому человеку: он должен узнать его до конца.
   Немного времени спустя во Флоренцию пришла весть о том, что Карл VIII, христианнейший король Франции, во главе несметного войска, выступил в поход для завоевания Неаполя и Сицилии, быть может, Рима и Флоренции.
   Граждане были в ужасе, ибо видели, что пророчества брата Джироламо Савонаролы совершаются - казни идут и меч Божий опускается на Италию.
   Дня через два во Флоренцию, в дом мессера Чиприано Буонаккорзи, в это время занятого неожиданным стечением торговых дел и потому не успевшего перевезти Венеру в город, - прибежал Грилло с горестным известием: приходский священник, отец Фаустино, покинув Сан-Джервазио, отправился в соседнее горное селение Сан-Маурицио, запугал народ небесными карами, собрал ночью отряд поселян, осадил виллу Буонаккорзи, выломал двери, избил садовника Строкко, связал по рукам и ногам приставленных к Венере сторожей; над богиней была прочитана сложенная в древние времена молитва - oratio super offigies vasaque in loco antique reperta; в этой молитве над изваяниями и сосудами, находимыми в древних гробницах, служитель церкви просит Бога очистить вырытые из земли предметы от языческой скверны, обратив их на пользу душ христианских во славу Отца, Сына и Духа Святого, - ut omni iiamunditia depulsa sint fidelibus tius utenda per Cristum Dominum nostrum. Потом мраморное изваяние разбили, осколки бросили в печь, обожгли, приготовили известь и обмазали ею недавно выведенную стену сельского кладбища.
   При этом рассказе старого Грилло, который едва не плакал от жалости к идолу, Джованни почувствовал решимость. В тот же день пошел он к Леонардо и попросил, чтобы художник принял его учеником в свою мастерскую. И Леонардо принял его.
  

Вторая книга

Ессе Deus - Ecce Homo

  
  
   "Если тяжелый орел на крыльях держится в редком воздухе, если большие корабли на парусах движутся по морю, - почему не может и человек, рассекая воздух крыльями, овладеть ветром и подняться на высоту победителем?"
  
   В одной из своих старых тетрадей прочел Леонардо эти слова, написанные пять лет назад. Рядом был рисунок: дышло, с прикрепленным к нему круглым железным стержнем, поддерживало крылья, приводимые в движение веревками.
   Теперь машина эта казалась ему неуклюжей и безобразной.
   Новый прибор напоминал летучую мышь. Остов крыла состоял из пяти пальцев, как на руке скелета, многоколенчатых, сгибающихся в суставах. Сухожилие из ремней дубленой кожи и шнурков сырого телка, с рычагом и шайбой, в виде мускула, соединяло пальцы. Крыло поднималось посредством подвижного стержня и шатуна. Накрахмаленная тафта, не пропускавшая воздуха, как перепонка на гусиной лапе, сжималась и распускалась. Четыре крыла ходили крест-накрест, как ноги лошади. Длина их - сорок локтей, высота подъема - восемь. Они откидывались назад, давая ход вперед, и опускались, подымая машину вверх. Человек, стоя, вдевал ноги в стремена, приводившие в движение крылья посредством шнуров, блоков и рычагов. Голова управляла большим рулем с перьями, наподобие птичьего хвоста.
   Птица, прежде чем вспорхнуть с земли, для первого размаха крыльев, должна приподняться на лапках: каменный стриж, у которого лапки короткие, положенный на землю, бьется и не может взлететь. Две тростниковые лесенки заменяли в приборе птичьи лапки.
   Леонардо знал по опыту, что совершенное устройство машины сопровождается изяществом и соразмерностью всех частей: уродливый вид необходимых лесенок смущал изобретателя.
   Он погрузился в математические выкладки: искал ошибку и не мог найти. Вдруг со злобой зачеркнул страницу, наполненную мелкими тесными рядами цифр, на полях написал: "неверно!" и сбоку прибавил ругательство большими, яростными буквами: "К черту!"
   Вычисления становились все запутаннее; неуловимая ошибка разрасталась.
   Пламя свечи неровно мигало, раздражая глаз. Кот, успевший выспаться, вспрыгнул на рабочий стол, потянулся, выгнул спину и начал играть лапкою с изъеденным молью чучелом птицы, подвешенным на бечевке к деревянной перекладине, - прибором для определения центра тяжести при изучении полета. Леонардо толкнул кота, так что он едва не упал со стола и жалобно мяукнул.
   - Ну, Бог с тобой, ложись, где хочешь, - только не мешай.
   Ласково провел рукою по черной шерсти. В ней затрещали искры. Кот поджал бархатные лапки, важно улегся, замурлыкал и устремил на хозяина неподвижные зеленоватые зрачки, полные негой и тайною.
   Опять потянулись цифры, скобки, дроби, уравнения, кубические и квадратные корни. Вторая бессонная ночь пролетала незаметно. Вернувшись из Флоренции в Милан, Леонардо провел целый месяц, почти никуда не выходя, в работе над летательной машиной.
   В открытое окно заглядывали ветки белой акации, иногда роняя на стол нежные, сладко-пахучие цветы. Лунный свет, смягченный дымкой рыжеватых облаков с перламутровым отливом, падал в комнату, смешиваясь с красным светом заплывшей свечи.
   Комната была загромождена машинами и приборами по астрономии, физике, химии, механике, анатомии. Колеса, рычаги, пружины, винты, трубы, стержни, дуги, поршни и другие части машин - медные, стальные, железные, стеклянные - как члены чудовищ или громадных насекомых, торчали из мрака, переплетаясь и путаясь. Виднелся водолазный колокол, мерцающий хрусталь оптического прибора, изображавшего глаз в больших размерах, скелет лошади, чучело крокодила, банка с человеческим зародышем в спирту, похожим на бледную огромную личинку, острые лодкообразные лыжи для хождения по воде, и рядом, должно быть, случайно попавшая сюда из мастерской художника, глиняная головка девушки или ангела с лукавой и грустной улыбкой.
   В глубине, в темном зеве плавильной печи с кузнечными мехами, розовели под пеплом угли.
   И надо всем от полу до потолка распростирались крылья машины - одно еще голое, другое затянутое перепонкою. Между ними на полу, развалившись и закинув голову, лежал человек, должно быть, уснувший во время работы. В правой руке его была рукоять закоптелого медного черпака, откуда на пол вылилось олово. Одно из крыльев нижним концом тростникового легкого остова касалось груди спящего и от его дыхания тихонько вздрагивало, двигалось, как живое, шуршало о потолок острым верхним концом.
   В неверном сиянии луны и свечки машина, с человеком между раскинутыми крыльями, имела вид гигантского нетопыря, готового вспорхнуть и улететь.
   Луна закатилась. С огородов, окружавших дом Леонардо в предместии Милана между крепостью и монастырем Мария делле Грацие, повеяло запахом овощей и трав - мелиссы, мяты, укропа. В гнезде над окном защебетали ласточки. В сажалке утки брызгались и весело крякали.
   Пламя свечи померкло. Рядом, в мастерской, послышались голоса учеников.
   Их было двое - Джованни Бельтраффио и Андреа Салаино. Джованни срисовывал анатомический слепок, сидя перед прибором для изучения перспективы - четырехугольной деревянной рамой с веревочной сеткой, которая соответствовала такой же сетке из пересекавшихся линий на бумаге рисовальщика.
   Салаино накладывал алебастр на липовую доску для картины. Это был красивый мальчик с невинными глазами и белокурыми локонами, баловень учителя, который писал с него ангелов.
   - Как вы думаете, Андреа, - спросил Бельтраффио, - скоро ли мессер Леонардо кончит машину?
   - А Бог его знает, - ответил Салаино, насвистывая песенку и поправляя атласные, шитые серебром, отвороты новых башмаков. - В прошлом году два месяца просидел, и ничего не вышло, кроме смеха. Этот косолапый медведь Зороастро пожелал лететь, во что бы то ни стало. Учитель его отговаривал, но тот заупрямился. И представь, взобрался-таки чудак на крышу, обмотал себя по всему телу связанными, как четки, бычачьими да свиными пузырями, чтобы не разбиться, если упадет, - поднял крылья и сначала вспорхнул, ветром его понесло, что ли, а потом сорвался, полетел вверх ногами - и прямо в навозную кучу. Мягко было, не расшибся, а только все пузыри на нем сразу лопнули, и такой был гром, как от пушечного выстрела, - даже галки на соседней колокольне испугались и улетели. А новый-то наш Икар ногами болтает в воздухе, вылезть не может из навозной кучи!
   В мастерскую вошел третий ученик Чезаре да Сесто, человек уже немолодой, с болезненным желчным лицом, с умными и злыми глазами. В одной руке держал он кусок хлеба с ломтем ветчины, в другой - стакан вина.
   - Тьфу, кислятина! - плюнул он, поморщившись. - И ветчина, как подошва. Удивляюсь: жалованья две тысячи дукатов в год - и кормит людей такою дрянью!
   - Вы бы из другого бочонка, что под лестницей, в чулане, - молвил Салаино.
   - Пробовал. Еще хуже. Что это у тебя, опять обновка? - посмотрел Чезаре на щегольской берет Салаино из пунцового бархата. - Ну и хозяйство у нас, нечего сказать. Собачья жизнь! На кухне второй месяц свежего окорока не могут купить. Марко божится, что у самого мастера ни гроша - все на эти крылья окаянные просаживает, в черном теле держит всех, - а деньги-то, вот они где! Любимчиков задаривает! Бархатные шапочки! И как тебе не стыдно, Андреа, от чужих людей подачки принимать? Ведь мессер Леонардо тебе не отец, не брат, и ты уже не маленький...
   - Чезаре, - сказал Джованни, чтобы переменить разговор, - намедни вы обещали мне объяснить одно правило перспективы, помните? Учителя мы, видно, не дождемся. Он так занят машиною...
   - Да, братцы, погодите, - ужо все в трубу вылетим с этой машиною, чтобы черт ее побрал! А, впрочем, не одно, так другое. Помню, однажды, среди работы над Тайной Вечерей, мастер вдруг увлекся изобретением новой машины для приготовления миланской червеллаты - белой колбасы из мозгов. И голова апостола Иакова Старшего так и осталась неоконченной, ожидая совершенства колбасного крошила. Лучшую из своих Мадонн забросил он в угол, пока изобретал самовращающийся вертел, чтобы равномерно жарить каплунов и поросят. А это великое открытие щелока из куриного помета для стирки белья! Верите ли, - нет такой глупости, которой бы мессер Леонардо не предался с восторгом, только бы отделаться от живописи!
   Лицо Чезаре передернулось судорогою, тонкие губы сложились в злую усмешку.
   - И зачем только Бог дает таким людям талант! - прибавил он тихо и яростно.
   А Леонардо все еще сидел, согнувшись над рабочим столом.
   Ласточка влетела в открытое окно и закружилась в комнате, задевая о потолок и стены; наконец попала в крыло летательного прибора, как в западню, и запуталась в сетке веревочных сухожилий своими маленькими живыми крыльями.
   Леонардо подошел, освободил пленницу, бережно, так, чтобы не причинить ей боли, взял в руку, поцеловал в шелковисто-черную головку и пустил в окно.
   Ласточка взвилась и потонула в небе с радостным криком.
   - Как легко, как просто! - подумал он, проводив ее завистливым, печальным взором. Потом с брезгливым чувством взглянул на свою машину, на мрачный остов исполинской летучей мыши. Человек, спавший на полу, проснулся. Это был помощник Леонардо, искусный флорентийский механик и кузнец, по имени Зороастро или Астро да Перетола.
   Он вскочил, протирая свой единственный глаз: другой - вытек от искры, попавшей в него из пылающего горна во время работы. Неуклюжий великан, с детским простодушным лицом, вечно покрытым сажей и копотью, походил на одноглазого циклопа.
   - Проспал! - воскликнул кузнец, в отчаянии хватаясь за голову. - Черт меня побери! - Эх, мастер, как же вы не разбудили? Торопился, думал, к вечеру и левое кончу, чтобы завтра утром лететь...
   - Хорошо сделал, что выспался, - молвил Леонардо. - Все равно крылья не годятся.
   - Как? Опять не годятся? Ну, нет, мессере, воля ваша, а я этой машины переделывать не стану. Сколько денег, сколько труда! И опять все прахом пойдет! Чего же еще? Чтоб на этаких крыльях да не полететь! Не только человека-слона подымут! Вот увидите, мастер. Дозвольте разок попытаться - ну, хоть над водой, - если упаду, только выкупаюсь, я ведь плаваю, как рыба, ни за что не утону! i Он сложил руки с умоляющим видом.
   Леонардо покачал головой. - Потерпи, друг. Все будет в свое время. Потом...
   - Потом! - простонал кузнец, чуть не плача. - Отчего же не теперь? Право же, ну вот, как Бог свят, - полечу! - Не полетишь, Астро. Тут математика. - Так я и знал! Ну ее ко всем дьяволам, вашу математику! Только смущает. Сколько лет корпим! Душа изныла. Каждый глупый комар, моль, муха, прости Господи, поганая, навозная, и та летает, а люди, как черви, ползают. Разве это не обида? И чего ждать? Ведь вот они, крылья! Все готово, - кажется, взял бы, благословясь, взмахнул да и полетел, - только меня и видели! Вдруг он что-то вспомнил, и лицо его просияло. - Мастер, а, мастер? Что я тебе скажу. Сон-то я какой видел сегодня. Удивительный! - Опять летал?
   - Да. И ведь как! Ты только послушай. Стою будто бы среди толпы в незнакомой горнице. Все на меня смотрят, пальцами указывают, смеются. Ну, думаю, если теперь не полечу - плохо. Подскочил, руками замахал изо всей мочи и стал подыматься. Сперва трудно, словно гора на плечах. А потом все легче да легче, - взвился, едва головой о потолок не стукнулся. И все кричат: смотрите, смотрите-полетел! Я прямо в окно, и все выше да выше, под самое небо, - только ветер в ушах свистит, и весело мне, смеюсь: почему, думаю, прежде не умел летать. Разучился, что ли? Ведь вот как просто! И никакой машины не надо!
   Послышались вопли, ругательства, топот быстрых шагов по лестнице. Дверь распахнулась, и в нее вбежал человек с жесткой щетиной огненно-рыжих волос, с красным лицом, покрытым веснушками. Это был ученик Леонардо - Марко д'Оджоне.
   Он бранился, бил и тащил за ухо худенького мальчика лет десяти.
   - Да пошлет тебе Господь злую Пасху, негодяйй! Пятки я тебе сквозь глотку пропущу, мерзавец! - За что ты его. Марко? - спросил Леонардо. - Помилуйте, мессер! Две серебряные пряжки стибрил, флоринов десять каждая. Одну успел заложить и деньги в кости проиграл, другую зашил себе в платье, за подкладку - я там и нашел. Как следует хотел оттаскать за вихры, а он мне же руку до крови укусил, чертенок! И с новой яростью схватил мальчика за волосы. Леонардо заступился и отнял у него ребенка. Тогда Марко выхватил из кармана связку ключей - он исполнял должность ключника в доме - и крикнул:
   - Вот ключи, мессере! С меня довольно! С негодяями и ворами в одном доме я не живу. Или я, или он!
   - Ну, успокойся, Марко, успокойся... Я накажу его, как следует.
   Из двери мастерской выглядывали подмастерья. Между ними протеснилась толстая женщина - стряпуха Матурина. Только что вернулась она с рынка и держала в руке корзину с луком, рыбою, алыми жирными баклажанами и волокнистыми фэнокки. Увидев маленького преступника, замахала руками и затараторила - точно сухой горох посыпался из дырявого мешка.
   Говорил и Чезаре, выражая удивление, что Леонардо терпит в доме этого "язычника", ибо нет такой бесцельной и жестокой шалости, на которую не способен Джакопо! камнем перешиб намедни ногу больному старому Фаджано, дворовому псу, разорил гнездо ласточек над конюшнею, и все знают, что его любимая забава - обрывать бабочкам крылья, любуясь их мучениями.
   Джакопо не отходил от учителя, посматривая на врагов исподлобья, как затравленный волчонок. Красивое бледное лицо его было неподвижно. Он не плакал, но, встречая взгляд Леонардо, злые глаза выражали робкую мольбу.
   Матурина вопила, требуя, чтобы выпороли, наконец, этого бесенка: иначе он всем на шею сядет, и житья от него не будет.
   - Тише, тише! Замолчите, ради Бога, - произнес Леонардо, и на лице его появилось выражение странного малодушия, беспомощной слабости перед семейным бунтом. Чезаре смеялся и шептал, злорадствуя. - Смотреть тошно! Мямля! С мальчишкой справиться не может... Когда наконец все накричались вдоволь и мало-помалу разошлись, Леонардо подозвал Бельтраффио, сказал ему ласково:
   - Джованни, ты еще не видел Тайной Вечери. Я туда иду. Хочешь со мной? Ученик покраснел от

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 178 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа