Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Граф Брюль, Страница 4

Крашевский Иосиф Игнатий - Граф Брюль


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

пно исполняет свою главную роль, а что будет, когда она будет исполнять роли кокеток?
   Только невольные движения Брюля позволяли судить, что эти немилосердные уколы достигали своей цели; однако, он не терял присутствия духа и сидел невозмутимо. Притворившись глухим и не смотря на итальянца, он встал и отошел.
   Напрасно искал его неутомимый преследователь, так как венецианец исчез. Музыка гремела, и маски начали танцы, которые продолжались до утра.
   В залах еще вертелись последние пары, когда в часовне на Ташенберге падре Гуарини посыпал пеплом головы королевы, наследника и их придворных {В первый день Великого поста, называемый по-польски Попелец, у католиков во время литургии священник посыпает головы пеплом, в знак смирения и покаяния.}.
  

IV

  
   Несмотря на карнавал и большие постройки, которыми любил забавляться король; несмотря на пышность и роскошь, которая его окружала, Август II, по-видимому, сильно скучал. Его хотели для разнообразия женить; он зевнул и засмеялся: он не хотел справлять свадьбы, так как время было тяжелое, а королевский пир, который должен был бы быть достойным такого государя, стоил бы очень много. У него немного болела нога, и он был печален. Свет уже не мог ничего ему дать; он столько испробовал и дурного, и хорошего, что на дне чаши жизни осталась только одна муть. Самая прекрасная женщина была для него обыкновенной вещью; в его памяти проходил целый ряд лиц, засиявших на одну минуту и также скоро потухавших.
   Любомирская сделалась старухой, Козель была заперта, другие рассеялись по всему свету. Не имея возможности быть счастливым, он хотел быть великим, и вот он стал посылать в Африку ученых, а у себя строиться.
   Стали воздвигаться огромные здания в новом городе, который, по его приказанию, заменил старый, начинали строить храмы, пирамиды и дворцы.
   Король отправился в Кенигштейн, чтобы осмотреть новое здание, и зевал; ездил в Губерсбург и скучал; приказывал вести себя в Морицбург и находил, что он слишком обыкновенен; Дрезден же казался ему положительно противным. Если б ему кто предложил, он может быть велел бы сжечь этот город во время концерта, чтобы его воссоздать и отстроить заново; но этот замысел был уж слишком смел.
   В Польше ему казалось, что он любит Дрезден, в Дрездене же он скучал по Варшаве; одним словом, везде ему было не по себе. Второго ноября был праздник патрона охоты св. Губерта {У католиков в Польше не только каждый город, но даже каждое ремесло имеет своего патрона. Так, например, Святой Петр считается патроном рыбаков, Святой Губерт патроном охоты и т. д.} и праздновали этот день всегда пышно.
   Дворы короля и королевича отправились в Губертсбург, за ними следовали псарни и оба охотничьи отряда, саксонский и польский. Народу было не мало, начиная пажом и кончая ловчим. Великим ловчим двора был фон Лейбниц, великим сокольничим Мошинский. Кроме того, были еще особенные охотничьи войска его величества, которые были специально назначены для медведей и кабанов.
   Но король находил св. Губерта уже слишком состарившимся, а охоту чересчур однообразной. Им овладевало какое-то беспокойство. На новый год его привлекла в Лейбнице ярмарка, на которую торговцы обещали доставить прелестных лошадей, но король нашел их препротивными. Актрисы, выписанные, из Бельгии, имели, как и лошади, фальшивые зубы.
   К открытию карнавала Август вернулся в Дрезден 6 января и на первом же балу заметил, что все женские лица были уже не те, что были прежде, но какие-то впалые, бледные, без свежести, глаза потеряли свой блеск, и губы побелели.
   Он надеялся, что лучше позабавит себя срыванием сейма в Варшаве.
   Карнавал он поручил королевичу и падре Гаурини, а сам приказал своему двору готовиться к отъезду в Польшу. Брюль постоянно был при нем. Другие падали, исчезали, менялись, он же из пажа сделался уже министром, и король постоянно нуждался в нем {Брюль личность действительная, историческая, а не вымышленная. Благодаря своему уму и хитрости, он добился того, что сделался первым министром. Но он имел многих врагов, и в числе их Фридриха Великого, который в насмешку назвал свою лошадь "Брюль".}. Деньги и подати потоком текли в кассы, которые никогда не наполнялись.
   Шляхта роптала; но это был способ добычи денег и им воспользовались. Двор наполнился чужеземцами. Словно грибы после дождя, выросли при дворе итальянцы, французы, датчане, пруссаки, баварцы, а польская шляхта удалилась, чтобы на пашне делать для короля деньги. Брюль находил, что его величество прав и что самые лучшие слуги те, судьба которых зависела от короля.
   Десятого января двор замка наполнен был экипажами, лошадьми, людьми. Дворы саксонский и польский собирались в путь. В залах находились все те, которые должны были сопровождать короля. Август II прощался с сыном и его женой. Нетерпеливость и усталость заменили на лице его прежний блеск и бодрость. С чувством прижимался к отцу королевич Фридрих, с достоинством прощалась королева Жозефина. Фридрих пришел за приказаниями, смотрел отцу в глаза и улыбался. Вдруг вошел Брюль, так как нужно было подписать некоторые бумаги и взять с собой деньги. Ожидали ста тысяч талеров, которые должны были придти.
   Король быстро взглянул на пришедшего директора и сделал несколько шагов к нему навстречу.
   - Брюль... деньги!..
   - Есть, ваше величество, - отвечал с поклоном спрошенный, - приказание вашего величества исполнено.
   Лицо государя просияло.
   - Слушай, - сказал он сыну, - слушай, я поручаю тебе его... Это слуга, который освободил меня от многих хлопот и неприятностей и который всегда умел мне возвратить спокойствие... помни. Ему я обязан порядком при дворе.
   Фридрих, смотря отцу в лицо, ловил каждое его слово и всей фигурой ясно выказывал, что обещает свято исполнить его волю.
   - Если бы у меня в Польше было несколько таких, хотя бы даже один, то их Речь Посполитая давно бы пошла к черту, и я завел там бы такой же порядок, как и в Саксонии, - прибавил король. - Те друзья мои и верные слуги: Липский, Гозий и вся их ватага боится шляхты, а меня обманывают. Но скоро я всему положу конец, падет несколько или несколько десятков голов, и будет тихо. Я не потерплю, чтобы эта чернь могла ворчать, когда я приказываю... Будет уж всего этого.
   Сын выказывал величайшее почтение и умиление словами отца. Начатое и прерванное прощание снова продолжалось.
   Фридрих целовал у отца руку. Камеристы, пажи и служба ожидали его в передней. Тут же стояли чиновники и духовенство, в числе которых был и падре Гуарини, осторожно спрятавшийся в уголок.
   Король любезно прощался со всеми. Ловчему он поручил позаботиться о привезенных из Беловежской пущи зубрах, которые паслись около Морицбурга, и сошел к экипажам.
   Почтальоны сидели уже на лошадях, придворные спешили на назначенные им места, на дворе с непокрытыми головами стояли дворяне, городской совет и мещане, на которых король только взглянул и велел им сказать, чтобы они платили подати. Немного спустя во дворце и Дрездене было пусто и тихо.
   Все могли отдыхать до тех пор, пока король не воротится, и пока опять не начиналась барщина развлекания разочарованного во всем Августа.
   В то время, когда весь двор в сопровождении отряда гвардейцев двинулся из дворца на мост, на дворе замка стоял еще одиноко экипаж, который должен был вести Брюля и его имущество. Государев фаворит, только что получив похвалу, сошел на двор, сладко задумавшись; здесь увидал он Сулковского, стоящего с мрачным лицом. Брюль быстро подбежал и схватил друга за руку. Они вошли в нижнюю залу.
   На лице Брюля рисовалось живое участие, горячая любовь, искренняя привязанность. Сулковский был холоден.
   - Как же я счастлив, что могу еще раз попрощаться с вами, еще раз могу поручить себя вашей памяти и сердцу! - воскликнул он с чувством.
   - Послушай, Брюль, - прервал его Сулковский, - я тоже припоминаю тебе наш договор; что бы ни случилось, - мы всегда будем друзьями!
   - Разве нужно это напоминать мне, питающему к вам любовь, дружбу, уважение, благодарность!
   - Дай же мне их доказательства.
   - Я жду только счастливого случая, чтобы доказать вам это. Доставьте мне его, и я упаду вам в ноги, - прервал Брюль. - Я прошу, умоляю, граф! Любезный граф, я то ваш, но вы не забывайте меня. Вы знаете, что у меня на сердце.
   - Франциска Коловрат! - сказал, смеясь, Сулковский. - О, будьте спокойны, она будет вашей. На вашей стороне мать.
   - Но она сама?
   - Не бойся, ее никто не станет завлекать. Нужно обладать таким мужеством, как у тебя, чтобы рассчитывать на такое счастье.
   - Меня уже обошло одно и побольше этого, - вздохнул Брюль.
   Сулковский, смеясь, похлопал его по плечу.
   - Ах ты, плут, неужели ты думаешь, что при дворе что-нибудь скроется? То, что ты называешь потерей, очевидный выигрыш. Не без причины тебя ненавидит Мошинский.
   Брюль горячо начал отрицать и поднял руки.
   - Но... граф...
   - Нечего притворяться, не тебе бы говорить это; ты знаешь Мошинскую и находишься с ней в лучших отношениях, чем если бы она была твоей женой.
   Брюль, не говоря ни слова, пожимал плечами.
   - Мое сердце принадлежит Фране Коловрат.
   - А рука ее ждет тебя и ничего, ничего, и ничего. Старая сама тебе ее вручит. Да и Фране пора уже надевать чепчик, потому что глаза ее страшно блестят.
   - Как звезды! - крикнул Брюль.
   - Что скажет на это Мошинская?
   Тут Брюль как бы опомнился после долгого забытья и опять схватил Сулковского за руку.
   - Граф, - сказал он, - не забывайте меня перед королевичем; я боюсь, не слишком ли мало выказал я мое почтение и мою привязанность к нему и мой восторг и восхищение нашей святой и чистой королевой.
   - Не забывайте вы нас перед королем, и я не забуду вас перед моим господином. Впрочем, Брюль, у тебя там, есть сторонники. Отец Гуарини обращает тебя, графиня Коловрат хочет иметь тебя зятем. Не ручаюсь, что у тебя там нет еще кого-нибудь.
   - И все это ничего не значит, если я не буду иметь вас. Я отдам и Гуарини, и графиню и еще кое-что в придачу за одну вашу дружбу.
   - Только не Мошинскую! - со смехом отвечал Сулковский. - А теперь доброго пути и кланяйся всем моим землякам медведям.
   - А землячкам? - спросил Брюль.
   - Только в таком случае, если которая спросит про Сулковского... но сомневаюсь... по-моему, немки лучше.
   - И по-моему тоже, - прибавил Брюль.
   Они подошли к дверям, Сулковский его провожал:
   - Eh bien, à la vie et â la mort {Итак, на жизнь и на смерть.}!
   Они пожали друг другу руки, и Брюль сел в экипаж. В стороне стоял падре Гуарини в штатском, сером, длинном сюртуке и, сложив руки, благословлял дорогу. Брюль двинулся за своим государем в Варшаву.
  

V

  
   Это было в первые дни февраля 1733 г. Утром вернулся Фридрих с охоты из Губертсбурга. Вечером была опера, и петь должна была неподражаемая Фаустина. Королевич, подобно отцу, был поклонником ее голоса и красоты. Она держала в руках весь двор, тиранила соперниц, прогоняла тех, которые имели несчастье не понравиться ей, а когда возвышала голос, то в зале делалось тише, чем в церкви, и если кто в это время чихнул, то мог быть уверен, что приобрел в ней непримиримого врага. Вечером шла "Клеофида", и королевич Фридрих радовался заранее.
   Был послеобеденный час; надев богатый и удобный шелковый халат, королевич с трубкой в руке сидел в кресле и переваривал пищу с тем наслаждением, которое дает здоровый желудок и великолепная кухня.
   Напротив него стоял Сулковский. Временами король посматривал на друга, улыбался и, не говоря ни слова, опять затягивался пахучим дымом.
   Друг и слуга радостно смотрел на своего довольного господина и в молчании разделял его счастье.
   Лицо молодого королевича сияло; по привычке, будучи счастливым, он говорил очень мало, а только размышлял, но о чем, никто никогда не знал. Иногда он поднимал опущенную голову и пристально всматривался на Сулковского, который отвечал ему взглядом; тогда он произносил:
   - Сулковский!
   - Слушаю!
   Фридрих наклонял голову, и этим кончался разговор. Проходило четверть часа, королевич переменял вопрос и ласково звал его по имени, говоря по-итальянски. Граф отвечал, и опять наступало молчание.
   Королевич говорил очень редко и то только тогда, когда было необходимо; он не любил ничего неожиданного. Жизнь его должна была плыть тихо, спокойно, без волнений и остановок.
   Он особенно любил послеобеденные часы, в которые не принимал никого, исключая только близких и любимых им лиц. Утром он должен был принимать, слушать, кланяться, подписывать, иногда удивляться, время от времени немного посердиться. После таких усилий послеполуденный отдых был ему донельзя приятен.
   Если в театре не было представлений, он шел вечером к Жозефине, слушал музыку, мечтая, и день оканчивался ужином.
   Никогда придворные не имели господина, который бы менее его нуждался в удовольствиях. Для него было вполне достаточно, чтобы один день походил на следующий, как две капли воды.
   Как раз начинался послеобеденный кейф, и королевич курил вторую трубку, когда Сулковский, заметив что-то через окно, медленно направился к дверям. Глаза королевича последовали за ним.
   - Сулковский, - тихо произнес он.
   - Сейчас вернусь, - ответил граф, взявшись за ручку двери, и вышел в переднюю; здесь находилось два пажа и несколько придворных.
   - Без меня никого не впускать, - произнес Сулковский, причем все поклонились.
   Сулковский вышел, сбежал с лестницы и, не веря своим глазам, остановился в дверях.
   - Брюль, ты здесь?
   Действительно, перед ним стоял фаворит Августа II в шубе и меховой шапке, покрытый снегом, усталый и окоченевший от холода. Он был бледен и смущен. Во дворе стоял экипаж, и от взмыленных, заморенных лошадей валил пар. Усталые почтальоны, соскочивши с них, стояли, еле держась на ногах.
   На вопрос Брюль не отвечал ни слова, глазами только показал он, что хочет войти и отдохнуть. Этот внезапный приезд имел в себе столько таинственного и странного, что Сулковский, сильно обеспокоенный, быстро направился в нижнюю залу. Дворцовая прислуга, увидав Брюля, бросилась было к нему, но движением руки он приказал ей удалиться.
   Брюль поспешно начал раздеваться. Граф стоял в ожидании.
   - Брюль, ради Бога... что случилось?..
   Но тот как будто не слыхал вопроса и, быстро войдя в кабинет, бросился в первое попавшееся кресло. Закрыв руками лицо, выражавшее тоску и ужас, он несколько минут сидел, не произнося ни слова. Перед ним стоял фаворит королевича с очевидным беспокойством. Но гордость не позволяла ему приставать с вопросами... он ждал, упершись рукой в бок.
   Наконец, Брюль встал, с каким-то отчаянием оглянулся вокруг и, ломая руки, воскликнул:
   - Король и всемилостивейший государь мой скончался!
   На лице Сулковского с быстротой молнии выразилось впечатление, которое трудно описать. Тут были и ужас, и радость в одно время. Он сделал движение, как бы желая бежать, но удержался.
   - Разве еще не прибыл ни один курьер из Варшавы?
   - Не было ни одного.
   - Следовательно, вы ничего не знаете?.. Королевич...
   - Даже не догадывается, - сказал Сулковский и во второй раз пошел к двери, но, подумав немного, вернулся.
   - Следует тотчас уведомить об этом королевича, - произнес он. - Но как это случилось?.. Король был здоров...
   Брюль тяжело вздохнул.
   - Шестнадцатого мы прибыли в Варшаву, - тихо сказал он. - Дорога была ужасная, местами лежал снег, местами же грязь и лужи. Король был усталый, утомленный, но, увидав Варшаву, он оживился, и лицо его просияло. С половины дороги мы послали туда курьеров, и потому там успели приготовиться. Приняли нас великолепно, несмотря на ужасную погоду, пушки гремели, навстречу вышел полк мушкетеров. Карета остановилась перед крыльцом Саксонского дворца. Выходя из экипажа, король ударился ногой о ступень лестницы, тем самым местом, которое всегда его беспокоило, и где Вейсс отнял палец. Мы увидали, как он побледнел и оперся на палку. К нему бросились двое пажей, и так мы проводили его в комнаты, где его ждало духовенство, сенаторы и дамы. Король тотчас же сел и потребовал от церемониймейстера, чтобы сократили прием, так как он чувствует себя очень утомленным. Лишь только мы вошли с ним в спальню, он велел тотчас же призвать Вейсса и врача, жалуясь на боль и говоря, что чувствует в ноге как бы огонь и влагу. Когда разрезали сапог, оказалось, что он был наполнен кровью. Вейсс побледнел, нога уже распухла и посинела. Несмотря на это...
   - Говори скорее, - сказал Сулковский. - Кто-нибудь может уведомить королевича о твоем прибытии.
   Брюль приблизился к нему.
   - Граф, - сказал он, - мне кажется, что прежде, чем предпринять что-нибудь, нам нужно поговорить. Королевич горячо любил отца, а это внезапное известие... Не следует ли приготовить его?..
   - Приготовить? Но как?..
   - Я того мнения, - тихо прошептал Брюль, - что нам ничего не следует предпринимать, не посоветовавшись с королевой и Гуарини.
   Сулковский взглянул на него с плохо скрытым неудовольствием.
   - Но мне кажется, что королевич в данном случае не нуждается ни в помощи королевы, ни в духовных утешениях исповедника.
   - По моему мнению... - начал Брюль, смутившись немного и посмотрев на двери.
   В это самое время они отворились, и вошел падре Гуарини. Трудно было догадаться, откуда он узнал о прибытии Брюля. Он подошел к нему с лицом печальным, несмотря на его обыкновенное выражение, которое ему трудно было изменить. Он протянул руки. Брюль, пожалуй, поцеловал бы одну из них, если бы не было постороннего свидетеля, теперь же он подошел и, наклоняя голову, сказал:
   - Король умер.
   - Eviwa il re {Да здравствует король.}! - тихо отвечал Гуарини, поднимая глаза кверху. - Решения Господни премудры. Королевич знает уже?
   - Нет еще, - сухо отвечал Сулковский, который посмотрел на патера не только не так покорно, как Брюль, но даже не особенно дружелюбно. Гуарини тоже, как бы нарочно, не обращался к нему.
   - Я советую, - сказал Брюль, - не испытывать понапрасну чувствительность королевича, но прежде посоветоваться с королевой.
   Гуарини наклонил голову, а Сулковский незаметно пожал плечами и бросил на Брюля взгляд, выражающий неудовольствие.
   - Идемте в таком случае к государыне, - тихо сказал он, - потому что нельзя терять ни минуты.
   Брюль взглянул на свой дорожный костюм.
   - Не могу же я так явиться к ней, - возразил он. - Ступайте вы, граф, с отцом Гуарини, а я в это время велю принести во дворец свое платье и переоденусь.
   Сулковский молча согласился, падре Гуарини кивком головы тоже выразил свое согласие, и они направились к дверям. Брюль же, не будучи более в состоянии держаться на ногах, упал в кресло.
   Довольно неохотно вышел Сулковский в сопровождении иезуита, оставляя Брюля, который закрыл лицо руками и глубоко задумался...
   Но эта задумчивость и усталость продолжались очень недолго. Лишь только Сулковский и Гуарини исчезли в коридоре, Брюль быстро поднялся, подбежал к дверям и, отворив их, выглянул в переднюю.
   Здесь стоял камердинер, как бы ожидая приказаний.
   - Попросите мне пажа Берлепша, но только скорее.
   Слуга быстро удалился, а минут пять спустя вбежал, запыхавшись, молодой мальчик в костюме пажа королевича.
   Брюль, ожидавший у двери, положил ему руку на плечо.
   - Берлепш, ты мне доверяешь, надеюсь; не спрашивай, как и зачем, и на собственную ответственность, понимаешь, на собственную ответственность, проболтайся о приезде Брюля. Но только живо! Если что-нибудь тебе помешает, то все пойдет к черту.
   Расторопный мальчик взглянул в глаза говорившему, держась за ручку двери, не отвечая ни слова, вышел. Брюль на всякий случай сел у стола и закрыл лицо руками.
   Невозмутимо тихо было кругом, и малейший шум заставлял его вздрагивать. Наверху быстро начали ходить, на лестнице послышались поспешные шаги, которые приближались к двери, и в комнату вошел еще довольно молодой мужчина, с красивым лицом, на котором были ясны следы сарказма и иронии. Он увидал Брюля и, как-то странно и иронически назвав его превосходительством, сказал:
   - Его высочество королевич, случайно узнав о вашем приезде, желает, чтобы вы тотчас же принесли к нему депешу...
   Брюль притворился смущенным.
   - Но я не одет.
   - Ступайте, в чем стоите.
   - Это приказание его высочества?
   - Именно.
   Взглянув еще раз на свое дорожное платье, Брюль пошел как бы по принуждению, однако, он не мог скрыть отпечатавшегося на лице некоторого удовольствия.
   Молча шли оба наверх.
   Отворили дверь, и Брюль медленно вошел с такой выразительной печалью как на лице, так и во всей фигуре, что королевич, который еще курил трубку, выпустил ее из рук и быстро встал.
   В это самое время двери были заперты, и Брюль упал на колена.
   - Я приношу вашему королевскому высочеству очень печальную весть и первый спешу почтить своего нового монарха. Король и всемилостивейший наш государь скончался...
   Фридрих стоял несколько секунд, словно окаменелый. Он закрыл глаза, и несколько минут оба молчали. Брюль все стоял на коленях, но Фридрих дал ему поцеловать руку и велел встать.
   - Брюль, когда это случилось, как это случилось?
   - Первого февраля скончался король Август Великий на моих руках. Мне он передал свою последнюю волю, мне вручил он государственные драгоценности и секретные бумаги. Все это я приношу сам сюда и складываю у ног вашего величества.
   Фридрих опять дал ему поцеловать руку; Брюль нагнулся, так что почти стал на колена, и притворился плачущим: закрыл платком лицо и начал всхлипывать. Королевич тоже достал платок, и у него на самом деле полились из глаз искренние слезы. Он любил и почитал отца.
   - Расскажи мне, Брюль, как случилось это несчастие? - тихо произнес он.
   Тихим взволнованным голосом начал Брюль рассказывать о причине болезни, о ее ходе, о присутствии духа короля, о том мужестве и спокойствии, с какими он умирал. Наконец, он достал последнее письмо короля, запечатанное большою печатью, и положил его на колени королевича, который поспешно разорвал конверт.
   Написано оно было чужой рукой, даже подпись, по-видимому, изменило страдание, но королевич прикоснулся к ней губами.
   В письме заключалось прощание, благословение и поручение сыну самого верного, самого лучшего из слуг, подателя последней воли. Королевич взглянул на Брюля и сказал со вздохом:
   - Все будет так, как желает и советует мой незабвенный родитель. - С этими словами он поднял руки кверху.
   Открытое письмо еще лежало на коленах, а Брюль стоял уже у порога, когда отворились внутренние двери, ведущие в комнаты королевы, и в них показались Жозефина, одетая во всем черном, Сулковский и падре Гуарини.
   Каково же было их удивление, когда они увидели, что королевич в слезах, Брюль стоит у дверей в дорожном платье, а на коленах у Фридриха распечатанное письмо.
   Фридрих, горько плача, бросился в объятия жены, которая тоже плакала, но согласно с правилами испанско-австрийского этикета, указывающего и предписывающего двору даже форму, по которой должно быть выражено горе.
   Сулковский движением головы выказал Брюлю свое неудовольствие, затем приблизился к нему и шепнул:
   - Вы ведь обещали ждать нас?
   - Королю кто-то донес о моем приезде, он приказал меня позвать, и я должен был слушаться.
   - Кто вам передал это приказание?
   - Вацдорф.
   Сулковский, казалось, старался запомнить это имя.
   Любопытную картину представляли собравшиеся здесь особы, из которых только один королевич был искренно огорчен. Привыкши почитать отца, искренно привязанный к нему, проникнутый горем утраты и сознанием бремени, которое на него свалилось, Фридрих стоял с измененным лицом. Всегда спокойное, теперь оно было искажено плачем и горем, которых он не думал скрывать.
   Горе королевы Жозефины было скорее притворное, чем истинное, и с ним смешивалось много мыслей и чувств; она на минуту не забыла своего достоинства и правил этикета. Сулковский был мрачен и задумчив, как тот, кому дают в руки власть, и который не знает, как сделать первый шаг. Самоуверенность не оставила его даже в присутствии государыни, к которой он должен был относиться с величайшим почтением. Отец Гуарини набожно сложил руки под бородой, опустил голову и закрыл глаза. Искаженное лицо его имело выражение, как нельзя лучше соответствующее данной минуте. Брюль, не забывая о том, что он всецело должен быть погружен в свое горе, не мог не удержаться, чтобы украдкой не взглянуть на лица окружающих. Чаще всего он посматривал на Сулковского и, казалось, мерил глазами своего соперника.
   В то время, как королева старалась утешить мужа, Сулковский осмелился приблизиться и подать совет, чтобы созвать высших чиновников и колоколами уведомить город и государство, что они потеряли Великого Августа.
   Жозефина взглянула с некоторым отвращением на советующего, что-то прошептала мужу и, подав ему руку, со всем достоинством направилась к двери в сопровождении падре Гуарини, который шел за нею с тем же выражением лица.
   Все оставшиеся молчали. Брюль ожидал приказаний, королевич не смел их давать. Один Сулковский переступал с ноги на ногу.
   Фридрих все еще держал платок у глаз и, пользуясь тем, что он ничего не видит, Сулковский показал Брюлю глазами, чтобы он вышел. Он уже заметил письмо Августа и угадал все, что в нем заключалось.
   Брюль некоторое время, казалось, колебался, но потом взялся за ручку двери и вышел так тихо, что королевич не услыхал этого. Только Сулковский остался при нем; как бы почувствовав это, королевич отнял от глаз платок и оглянулся.
   - Где Брюль?
   - Он вышел.
   - Пускай не уходит, пожалуйста, вели ему быть здесь.
   Сулковский хотел было воспротивиться, но не посмел. Он выглянул за двери, что-то шепнул и опять возвратился.
   - Нужно мужественно и по-королевски перенести то, что послал Бог, - дружеским голосом сказал Сулковский. - Королям некогда предаваться печали.
   Фридрих только рукой махнул.
   - Сейчас соберется тайный совет.
   - Ступай и председательствуй, а я не в состоянии, - отвечал королевич. - А сюда пускай придет Брюль.
   - Но к чему сюда приходить Брюлю? - с упреком проговорил Сулковский.
   - На его руках скончался мой король и отец, он принял его последний вздох. Отец мне поручил его, я хочу его видеть, пусть он придет.
   - Уже послали за ним, - пожимая плечами и не скрывая своего нетерпения, отвечал Сулковский.
   - Не сердись же ради Бога, мой Иозеф, - плаксиво прибавил Фридрих.
   В эту минуту колокола всех церквей саксонской столицы наполнили воздух жалобным стоном.
   Королевич упал на колени и начал горячо молиться. Его примеру последовал и Сулковский. Один за другим отзывались колокола и сливались в унылый хор, которому вторил шум, доносившийся из города, разбуженного печальною вестью.
  

VI

  
   В то время, как все это происходило во дворце, за кулисами оперы приготовлялись к назначенной в этот день и нетерпеливо ожидаемой, хотя уже столько раз повторенной "Клеофиде". Пышность, с какою были поставлены лучшие пьесы, в которых иногда выступали на сцену сотни лошадей, верблюдов и бесчисленное множество людей в великолепных костюмах востока, превосходная театральная машинерия привлекали туда столько же зрителей, сколько восхитительный голос синьорины Фаустини Бордони.
   Фаустина, первая певица своего времени, прославившаяся победой над столь же известной Куццони, была здесь примадонной в полном значении этого слова: на сцене, за кулисами, и еще гораздо далее. Синьора Бордони хотя носила великое имя первого композитора того времени, могла о нем позабыть, потому что на другой же день указ короля разделил супругов, отправив артиста в классическую землю Италии.
   В то время когда карета, везшая Брюля и печальную весть о кончине Августа Сильного, приближалась к замку, Фаустина сидела в своей уборной, устроенной для нее около сцены, и, сбросив с себя дорогую шубу, зевая, собиралась давать приказания.
   Примадонна была уже не первой молодости и, несмотря на то, что была итальянкой, которые так скоро отцветают, как скоро и расцветают, она умела сохранить всю силу своего голоса, изящность всей фигуры и красоту лица Юноны, каким наградила ее природа.
   Это не было деликатное создание, не эфирное явление, которое, как призрак, рассеивается в тумане и сиянии, но сильная величественная фигура, как бы изваянная из цельного куска мрамора сильным резцом Микельанджело. Безупречная красота соответствовала ее голосу; все как нельзя более гармонировало и подходило к ней, к ее характеру. Голова богини, одним движением брови потрясающей Олимпом, бюст нимфы, рука вакханки, осанка амазонки, нога княжны, волосы черные и густые, как грива арабского коня... В выражении лица, несмотря на его классическую красоту, было более силы и суровости, чем привлекательной женственности. Черные брови, слишком резко очерченные, часто сдвигались, изящные ноздри раздувались гневом, и из-за розовых губок грозно блистали зубки. В ней сразу была видна женщина, привыкшая властвовать и повелевать, которая не страшилась взора короля и метала громы даже на коронованные головы.
   Уборная представляла роскошный и уютный уголок: она была вся обита белой с золотом материей, мебель же голубым атласом, а туалет, занавешенный кружевным покрывалом, сиял фарфором и серебром. Шкафы с нарядами были резные, а с потолка свешивалась, словно фарфоровый паук, корзинка с цветами.
   Две служанки стояли у дверей, ожидая приказаний. По чертам лиц в них легко можно было узнать итальянок, которые даже не сбросили своего живописного головного убора, прикрепленного серебряными шпильками. Фаустина взглянула на часы, стоящие в углу... бросилась на диван и, не то сидя, не то лежа, играла кистями своего домашнего платья, в котором велела перенести себя в театр.
   Служанки стояли молча.
   В это время кто-то постучал в двери.
   Фаустина даже не пошевелилась, взглянула только и встретила улыбкой показавшееся в дверях лицо красивого молодого мужчины.
   Это был сопрано Анджело Монтичелли, который пришел поклониться королеве. В нем тоже с первого же взгляда можно было узнать итальянца; но насколько Фаустина олицетворяла собою энергию и резвость итальянцев, на столько же много было в нем женственной красоты. Молодой, удивительно красивый, с длинными черными, падающими на плечи кудрями, он, казалось, был предназначен для роли влюбленных, для роли богов и любовников. Никакой Аполлон древних, с увлечением играющий на лире, не мог сравняться с ним в красоте. Ему недоставало только надменности и смелости божества; он был уж чересчур покорен и самоунижен.
   Он согнулся вдвое, отвешивая поклон Фаустине, которая не переставала играть кистями своего платья и чуть-чуть кивнула ему головой. Ноги его, изогнутые, как бы для танца, даже за кулисами не забывали своих обязанностей.
   - Анджело, - воскликнула Фаустина, - ты волочишься за этими противными немками!.. Знаю, знаю!.. Потеряешь голос и молодость. Фи, как можно в немке видеть женщину! Взгляни только на их ноги и руки.
   - Синьора, - возразил Анджело, приложив руку к груди и бросая взгляд в зеркало, так как он был немного влюблен в себя, - синьора, это неправда.
   - Ты, пожалуй, скажешь, желая оправдать себя, что они ухаживают за тобой? - смеясь, прервала его Фаустина.
   - Тоже нет; я тоскую, не находя здесь неба Италии, итальянских лиц, сердца итальянки... Я здесь сохну...
   Фаустина взглянула на него и рукой сделала служанкам знак удалиться.
   - Ingrato {Неблагодарный.}, - тихо сказала она, - мы здесь все тебя балуем, а ты еще жалуешься.
   Сказав это, она подняла глаза в потолок, зевнула и, казалось, не обращала ни малейшего внимания на пожирающего ее глазами Монтичелли.
   - Альбуцци здесь? - спросила она.
   - Не знаю.
   - Тебе не знать об Альбуцци! Ха, ха, ха!
   - Она меня нисколько не интересует.
   - В то время, когда ты говоришь со мною. Но я не ревную ни ее, ни твоей Аполлоновой красоты; только ее я терпеть не могу, а тебя, Анджело, ненавижу.
   - За что?
   - За то, что ты достоин ненависти, за то, что ты кукла, за то, что ты любишь кокетничать! Посмотри на часы и ступай одеваться!
   В дверях показалось новое лицо: это был полный, хорошо сложенный, с веселым лицом и быстрыми движениями певец Путтини.
   - Мое нижайшее почтение вашему превосходительству! - воскликнул он. - Но, виноват, может быть я прервал дуэт...
   И он взглянул на Анджело.
   - Мы только на сцене поем дуэты, - возразила Фаустина, засмеявшись и пожав плечами. - Однако вы все сегодня опаздываете. Марш одеваться.
   И она приподнялась на диване, Анджело тоже направился к дверям, один Путтини стоял и смеялся.
   - Я не опоздаю, трико мое надето, а остальной костюм займет немного времени.
   Вдруг с шумом распахнулись двери, и в них с испугом на лице вбежал мужчина в черном платье, в башмаках, чулках и гладком парике; лицо его было круглое, с отдувавшимися щеками, маленьким носом и низким лбом.
   Вся его фигура говорила, что случилось что-то необыкновенное. Фаустина, которая всегда боялась огня, пронзительно крикнула:
   - Пресвятая Богородица! Спасите! Пожар!
   - Где? Где?
   Между тем вбежавший стоял словно немой и окаменелый. Это был Клейн, один из музыкантов оркестра, поклонник голоса Фаустины, друг итальянцев и горячий меломан.
   Его имя было Иван, как и большей части немцев. Фаустина переделала его на Джиованни и дала ему прозвище Piccolo {Маленький.}.
   - Piccolo, что с тобой? - воскликнула она. - Ты с ума сошел, что ли?
   - Король умер! Король Август Великий умер в Варшаве! При этих словах Фаустина пронзительно крикнула и закрыла
   глаза рукой; все стояли пораженные. Вбегая, Клейн не запер за собой двери, и, все, кто только был в театре, собрались сюда. Большая часть артистов, которые должны были играть в "Клеофиде", были уже наполовину одеты. Альбуцци вбежала, не успев закрыть открытой груди, ни одеть что-нибудь на самую нижнюю одежду. Красота ее была поразительна даже при Фаустине: все в ней было миниатюрно и грациозно.
   За ней бежала с распущенными светлыми волосами Катерина Пилюйя и целая ватага французов и итальянцев, с лицами наполовину нарумяненными, наполовину же бледными от испуга. Они были одеты как попало, на скорую руку. Все они толпились вокруг Фаустины и повторяли на все лады:
   - Il re e morto {Король умер.}.
   Ничего нельзя было понять в этом смешении слов и восклицаний. На лицах виднелся скорее испуг, чем горе. Говорили все вместе, одна только Фаустина молчала, как будто ее менее всех касалось полученное известие.
   К ней, как к оракулу, обращались все глаза и уши, все ожидали, что она скажет; но Бордони не хотела, по-видимому, высказывать в этой толпе своих мыслей.
   Отовсюду послышался звон колоколов.
   - Представления не будет, отправляйтесь домой! - сказала она повелительно.
   Но ее никто не послушал, все стояли словно прикованные к земле, печальные, пораженные.
   - Ступайте по домам! - повторила Фаустина. - Нам здесь нечего делать, и, вероятно, не скоро нам придется играть.
   Сама она приблизилась к дивану и, казалось, хотела одеваться, чтобы уехать. Еще раз повернулась она и рукой указала на двери. Печально начали все выходить. Альбуцци с минуту стояла, задумавшись, перед зеркалом, взглянула через плечо на Фаустину и медленно пошла за другими.
   Как только заперлись двери после выхода последнего из этих непрошеных гостей, Бордони упала на диван. Она, как казалось, не замечала мужчину уже не первой молодости, который стоял в стороне и смотрел в окно.
   Желая напомнить о своем присутствии, он закашлял.
   - А, это вы?
   Это был Гассе, только по имени муж Фаустины.
   - Да, - равнодушно ответил по-итальянски немец.
   - О чем это вы призадумались? Уже не собираетесь ли писать для покойника заупокойную обедню?
   - Вы почти угадали, - отвечал, поправляя парик, великий композитор. - Я думал, не будет ли подходяща для нашего государя обедня, которую уже давно написал я Sulla morte d'un peccatore {На смерть грешника.}. Я ведь артист, и у меня горе обращается в музыку.
   - А во что обратимся теперь мы? - вздохнула Фаустина.
   - Chi lo sa {Кто это знает?}?
   Они замолчали; Гассе ходил с опущенной головой, и засунув руки в карманы.
   - Гассе немногие в состоянии заменить, - сказал он спокойно, остановившись перед женой, - даже Порнора, Фаустину же не заменит никто.
   - Льстец, - сказала итальянка. - Гассе старый будет сочинять музыку лучше, чем смолоду, а голос Фаустины, как догорающая свеча, которая горела большим пламенем, и которая... в одно прекрасное утро погаснет.
   - Это не скоро наступит, - задумчиво отвечал немец, - вы знаете это лучше меня.
   - Но захочет ли новый государь, столь тихий, невозмутимый, набожный, находящийся в руках королевы?..
   Гассе засмеялся.
   - Он обожает и музыку, и Фаустину.
   - Chi lo sa? - задумчиво прошептала она. - Если бы он не был таким, нужно все-таки его сделать таким. - Какая-то мысль засветилась в ее глазах.
   - Бедный старый Август умер, - сказала она, понизив голос, - я бы ему сказала прекрасную надгробную речь, но не сумею.
   Гассе пожал плечами.
   - В надгробных речах недостатка не будет, - сказал он почти неслышным голосом, - но будущее другое о нем скажет. Он был величественным тираном и жил только для себя. Саксония, может быть, отдохнет теперь.
   - Вы несправедливы! - воскликнула Фаустина. - Разве Саксония была когда-нибудь более счастливой и славной?.. Блеск от этого героя падал на нее.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 191 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа