Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Самоубийство, Страница 8

Алданов Марк Александрович - Самоубийство


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

преступлением, когда сочетались с недомыслием, а то и попросту с глупостью. Все эти Танжеры были не только ненужны, но чрезвычайно вредны и опасны. Он был рад уходу Делькассе: этот министр видимо подготовлял французский реванш, - а потом начнут готовить немцы, у каждой державы есть за что реваншироваться, то есть отвечать одной бессмысленной и преступной войной на другую. Витте находил, что прежде всего необходимо прочное и полное примирение Франции и Германии. Рувье нравился ему больше. Этот министр, очень недурно устроивший свои личные денежные дела, знал толк и в государственных финансах (что Витте особенно ценил); но и Рувье, очевидно, не решался сказать, что надо навсегда прекратить и разговоры о каких бы то ни было войнах.
  Особенно же раздражали Витте разговоры о дипломатическом триумфе германского канцлера. Газеты об этом писали почти как об его собственном триумфе. "Только я заключил мир, а Бюлов получил княжеский титул за совершенно бессмысленное дело, грозящее общей катастрофой!" Впрочем, он сам хотел стать графом - и тут, по его расчету, германский канцлер мог пригодиться.
  Его ждали в Париже приглашения: побывать на обратном пути в Россию у английского короля и у германского императора. Эти приглашения он принял бы охотно: был настоящим убежденным монархистом и ко всем монархам чувствовал природное расположение, хотя и думал, что ни один из них ничего в политике не понимает. Ответил, что должен запросить разрешение царя. Знал, что во всяком случае царь, очень в ту пору раздраженный против Англии, не разрешит ему повидать Эдуарда VII: - "А жаль. Удалось бы повлиять 156 на англичан". Может быть, в Лондоне удалось бы повидать новое, новых людей. Верно, тоже незначительных. Повидать Вильгельма, впрочем, разрешат".
  Он читал в Париже русские газеты, которых давно не видел. Почти все писали о нем так лестно, как никогда не писали прежде. Пробегал всº, что относилось к внутреннему положению России. Оно было очень тревожно. Значительная часть сановников стояла за решительную суровую борьбу с начавшимся революционным движением. Намечалась отправка в места, где происходили беспорядки, особо уполномоченных генералов, известных твердым характером. "Как бы ни были сильны эксцессы", - читал он в либеральном издании, - "мы никак не думаем, что целесообразна борьба с ними всеми средствами, per fas et nefas. К тому же надо твердо помнить, что эксцессы происходят с обеих сторон. Устроители "патриотических" расправ однако взысканиям не подвергаются. Благосклонно кое-кем приветствуются и бессмысленные сказки о японских миллионах, которыми, якобы, подкуплены либералы. Можно ли, после небывалого в нашей истории военного поражения, серьезно думать, что нужна революционная или иноземная пропаганда для возбуждения общего недовольства страны! В Цусимском бою четыре могучих броненосца, "Император Николай", "Орел", "Адмирал Сенявин", "Генерал-адмирал Апраксин", сданы неприятелю. Официально сообщается, что контр-адмирал Небогатов и командиры этих судов, по возвращении из плена, будут преданы суду по 279-ой статье военно-морского устава о наказаниях, карающей людей не исполнивших своих обязанностей по долгу присяги и согласно требованиям воинской чести. Но кто же назначил на важнейшие должности людей, очевидно, не обладающих элементарными военными и человеческими качествами? Кто отправил на гибель всю эскадру Рожественского? Теперь сама газета "Чего изволите", так настойчиво требовавшая отправления балтийской эскадры на Дальний Восток и так долго выражавшая полную уверенность в ее победе, с неслыханным цинизмом сообщает, что ей было хорошо известно, что эта эскадра победить не может. Оказывается, доблестно 157 погибший в Цусимском сражении командир броненосца "Александр III" Бухвостов откровенно и определенно говорил редактору этой почтенной газеты, что эскадра обречена на гибель и что ни малейших шансов на победу у нее нет! Столь же продумана и новая затея правительства. Нет, не очень помогут в борьбе с охватившим всю страну волнением missi dominici с карательными отрядами".
  Витте не очень верил в искренность пишущих людей, но либеральным публицистам верил несколько больше, чем реакционным, и признавал совершенно правильным многое в их утверждениях. Теперь ему вдобавок было по пути с умеренными либералами. Они явно возлагали на него большие надежды. "Главный деятель портсмутской конференции статс-секретарь С. Ю. Витте возвращается теперь в Россию триумфатором", - читал он. - "Нисколько не умаляя - и не преувеличивая - личных заслуг и дарований нашего знаменитого статс-секретаря, показавшего себя в Портсмуте и выдающимся дипломатом-психологом, мы однако думаем, что его сейчас на западе чествуют и восхваляют не столько за прошлую и настоящую его деятельность, сколько за его вероятную будущую роль, за его положение единственного серьезного кандидата на пост руководящего министра Российской империи". Слова "и не преувеличивая" его раздражили. "Еще хорошо, что сами пока не лезут в "руководящие министры"! Скоро, конечно, полезут. Они, правда, немного лучше, чем какие-то missi dominici, о каких они пишут на своем профессорском языке".
  Он понимал, что в одном во всяком случае газеты правы: на западе его в самом деле все считают будущим главой русского правительства. Так думал и он сам, но еще немного колебался, соглашаться ли. Не лучше ли отойти в сторону? В душе, однако<,> знал, что в сторону не отойдет. Занимать должность главы русского правительства в 1905 году было опасно, но он был смелым человеком. Видел, что в России неизбежен конец самодержавного правления, хотел себя связать с большим историческим делом, и понимал, что очень скоро восстановит против себя всех, и правых, и левых. 158 С либералами еще можно было поладить, хотя он их вождей во главе с Милюковым называл "свихнувшимися буржуазными революционерами". Но реакционеры с давних пор были с ним связаны злой взаимной ненавистью. "Скоро поднимут вой! Мир заключен, затеянная ими безумная война кончена, теперь можно будет во всем винить меня".
  Кроме приглашений к Вильгельму и к Эдуарду, он получил в Париже телеграмму от германского канцлера: Бюлов тоже изъявлял желание повидать его и приглашал в Баден, где временно находился на отдыхе. Эта телеграмма разозлила Витте. Бюлова он всº-таки ценил несколько выше, чем других государственных людей: называл его человеком не очень умным, но даровитым, и, главное, образованным. Сам он свои познания заимствовал преимущественно из газет и разговоров с учеными людьми; но именно поэтому высоко ценил образование в других. С германским канцлером он часто беседовал, особенно прошлым летом в Нордернее. Бюлов в разговорах беспрестанно цитировал писателей, философов, поэтов (знал на память огромное количество стихов на разных языках). Это было в первые дни знакомства интересно; но скоро он потерял интерес к своему утомительно-блестящему собеседнику. Вдобавок, он цитатами отвечать не мог, а разговор надо было вести на более высоком уровне, чем обычно. Образованна была и графиня. В Нордернее расспрашивала его о декабристах и восторгалась Львом Толстым. О Толстом Витте ей сказал, что романист он действительно гениальный (может быть, в самом деле, "Войну и Мир" или "Анну Каренину" прочел), но философия его просто детская. А о декабристах разговора не поддержал, так как о них не знал почти ничего. Про себя считал их благородными дураками: "Это в России-то начала прошлого века затеяли либеральную революцию! Хороши были бы, если бы их восстание удалось! И финансы бы оказались замечательные!"
  Приглашение Бюлова показалось ему и непринужденным по форме. "Если б не Цусима, не стал бы меня вызывать к себе в Баден". Но канцлер мог выхлопотать для него у Вильгельма цепь Красного Орла, высший 159 германский орден. Это и само по себе было бы приятно, а главное, тогда государю пришлось бы пожаловать ему графское достоинство, - нельзя наградить меньше, чем немцы. Впрочем, таковы были у него не определенные мысли, а нечто среднее между мыслями и инстинктом. Немного поколебавшись, он принял среднее решение: любезно ответил, что был бы очень рад повидать Бюлова в Берлине, а приехать в Баден, при всем желании, не может: спешит с докладом к царю.
  Канцлер действительно приехал в Берлин. Они вдвоем очень приятно пообедали в знаменитом ресторане Борхардта. Говорили друг с другом в шутливом тоне. Оказалось, что Вильгельм примет гостя в своем охотничьем замке Роминтен, недалеко от русской границы. Бюлов и Витте оба любили поговорить. Посплетничали обо всех, - кого только оба не знали? Несколько более сдержанно, но и не слишком почтительно, высказались каждый о своем монархе. Витте вспомнил, что когда-то выхлопотал Вильгельму у царя чин адмирала русского флота. - "Не скрою, это было не так легко. Ваш кайзер стороной дал мне понять, что был бы этому отличию очень рад. Он обожает разные мундиры, я просто никогда этого не мог понять. Другое дело ордена: они даются за настоящие заслуги, как, например, ваш Красный Орел". Больше ничего не сказал, но канцлер про себя подумал: "A bon entendeur salut. Отчего бы и нет?" Занес в память и об адмиральском мундире. Был верноподданически предан Вильгельму (вдобавок, и всем ему обязан), но подобные факты запоминал и впоследствии, без чрезмерной преданности, к слову сообщил в своих воспоминаниях.
  Действительно, приехав в Роминтен, Витте узнал, что император жалует ему цепь Красного Орла. Был очень доволен, этот орден жаловался обычно принцам крови. Собственно и графский титул был самому Витте не так уж нужен. Ему нужны были власть и - в меньшей мере - деньги. Но он знал, что жене будет очень приятно стать графиней. И, главное, придут в бешенство другие сановники, его враги и конкуренты.
  После великолепия русского двора Витте не могли поразить ни берлинский, ни потсдамский двор. Его удивила 160 скромность Роминтенского охотничьего замка и уклада жизни в нем. Замок был обыкновенный двухэтажный деревенский дом с очень просто убранными чистенькими комнатами. Так же прост был завтрак. Император и немногочисленные гости были в охотничьих костюмах, вели себя как приятели. До перехода в столовую Вильгельм сидел на ручке кресла Эйленбурга, - Витте подумал, что это было бы невозможно при русском дворе; понимал, что на него хотят подействовать фамильярностью, простотой, даже скромностью, вообще Вильгельму никак не свойственной. За завтраком император рассказывал не очень смешные истории и анекдоты, обращался преимущественно к русскому гостю. Это тоже было приятно. Как у большинства людей, у Витте отношение к человеку почти всегда в значительной степени определялось тем, как этот человек относился к нему. Вильгельм был с ним чрезвычайно ласков и любезен. За это можно было забыть обо многих его политических делах, даже о поездке в Танжер.
  Всº же он не мог упустить случая. Были важные государственные интересы; они шли впереди наград, вернее, тесно с ними переплетались; но ни за какие титулы, ордена, деньги Витте не стал бы вести политику, ставящую себе целью войну. Он решил поговорить с императором серьезно, без шуток и анекдотов, - так, как собирался вскоре поговорить с царем: думал, что от этих двух людей теперь больше всего зависят судьбы мира. В Роминтене он был в ударе, как на особенно важных заседаниях при переговорах с японцами. Там была откровенная борьба, здесь борьба скрытая, но, быть может, в историческом плане еще гораздо более важная. И он за завтраком от общего ничтожного разговора чувствовал всº росшее нетерпение.
  После завтрака Витте попросил у Вильгельма разрешения поговорить с ним наедине. Они беседовали больше двух часов. По словам Эйленбурга, голоса звучали "bald lebhafter, bald schwächer". Вероятно, слово "lebhafter" относилось преимущественно к русскому гостю. Записи беседы не осталось, но кое-что сохранилось 161 в воспоминаниях разных лиц, очевидно спрашивавших позднее императора.
  Для начала Вильгельм осторожно заговорил о внутреннем положении России. Витте крепко ругнул "анархистов". Социалистические теории интересовали его еще меньше, чем другие, он в них не разбирался, да и не хотел разбираться, и называл анархистами всех революционеров вообще. Ругнул он и "свихнувшихся либералов", - серьезно думающих, что за ними есть какая-то сила в народе, тогда как народ к ним совершенно равнодушен и сметет их в случае революции в первые же дни. Говорил и тут, как почти всегда, искренне: "анархистов" терпеть не мог; их тоже считал в лучшем случае благородными дураками, а в худшем - прохвостами.
  Вильгельм слушал с сочувственной улыбкой. Ему говорили о радикализме этого русского государственного деятеля, а он недолюбливал радикалов, даже иностранных. Затем Витте стал еще более злобно ругать русское правительство, и улыбка стерлась с лица императора: правительства, даже иностранные, ругать не следовало; как и его дед, он всегда в душе завидовал самодержавной власти царей.
  - Затеяли, ваше величество, безобразную, никому не нужную, преступную войну. Правда, объявила ее Япония. В Токио, верно, тоже есть достаточно дураков и сумасшедших. Но главные виновники это наши жулики-концессионеры, разные аферисты и проходимцы, а также политика Плеве, господина Вячеслава Плеве (он иронически подчеркнул имя убитого министра). Ваше величество, верно, не знаете, что Плеве родом из немцев и в ранние годы назывался Вильгельмом, затем их семья ополячилась; и он стал Вацлавом, потом семья обрусела и он оказался Вячеславом, - говорил Витте, беспорядочно перескакивая с одного предмета на другой; в увлечении не подумал даже, что в беседе с германским императором не следовало бы неодобрительно отзываться о немецком происхождении Плеве. - Вы о нем спросите вашего канцлера, князь Бюлов биографию этого господина знает. Да я это только к слову 162 говорю, - поправился он, - дело, разумеется, никак не в его происхождении. Ну, хорошо, затеяли войну. Командующим армией назначен Куропаткин, это ничего, недурной генерал, хоть воли у него никогда не было. Он не хотел войны с Японией и вяло, как они все, говорил это Плеве, а тот ему в ответ: "Вы не знаете внутреннего положения России. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война". Хорошо, а? Вот и удержал!
  Император привык к тому, что сановники часто терпеть не могут друг друга; но они обычно это скрывали, по крайней мере от него. Этот же без стеснения говорил вещи поразительные. Бюлов изумленно рассказывал, что, случайно встретившись с ним в Тиргартене в день убийства Плеве, Витте еще издали ему радостно закричал: "Приятное известие! ("Une bonne nouvelle!"): только что убит Плеве!".
  - Да, войну вели неудачно, - осторожно сказал император. Он желал победы России, но ее поражение не очень его огорчало. - Ваше командование оказалось не на должной высоте.
  - Можно сказать, что не на должной высоте! Ну, хорошо, назначили Куропаткина, а над ним адмирал Алексеев! Этот уж совершенная находка: главнокомандующий и наместник Дальнего Востока. Так-с, значит, два командующих. Вы Алексеева знаете, ваше величество? Полное ничтожество! Он и на лошадь сесть не может! Я два года тому назад был в Порт-Артуре и, как шеф пограничной стражи, устроил ей смотр. Разумеется, сел на коня. Я, хоть и штатский человек, а верхом езжу недурно. Как же в мундире на смотру быть не на коне? Явился естественно и Алексеев, ведь главнокомандующий, правда? Только он пеший. Спрашиваю, в чем дело. Оказывается, он отроду не ездил верхом, приближенные так, с улыбочками, мне и объяснили: ездить не умеет, боится лошадей. Хорош главнокомандующий миллионной армией, а? Да и это еще бы куда ни шло! Только он и о военном деле не имел никакого понятия. Вот так, с двоевластием, и начали войну! Остальное вы знаете. Россия очень могущественная 163 страна, не дай Господи никому с нами воевать, - на всякий случай добавил он, вспомнив, с кем говорит. - А только эту войну мы позорно проиграли. Слава Богу, слава Богу, что мне удалось выпутать Россию, с потерей только половины Сахалина. Не очень он нам нужен этот каторжный Сахалин, слава Богу, земель у нас достаточно...
  - Ваша заслуга велика, - вставил слово Вильгельм, слушавший его с всº увеличивавшимся любопытством. Но перебить Витте было нелегко даже императору.
  - Я тоже думаю, что велика, это так. Я по ночам не спал, всº боялся, что упрутся японцы. Вот и увидите, как меня в Петербурге отблагодарят, я наперед знаю. Так вот, что же теперь? Я, ваше величество, всю жизнь был сторонником самодержавия, не лежит у меня душа к конституциям. Да что же нам делать? Разве можно сохранить самодержавие без подходящего самодержца, при совершенно расшатанном государстве? Все страны перешли к конституционному правлению. По складу моей души, по моим семейным традициям, мне любо неограниченное самодержавие, да что в том, когда его больше в России никто не хочет, кроме горсти разных предводителей дворянства, придворных, полковников от котлет? Пусть это человеческое заблуждение, но надо понять, что таков ход истории. Верно, это исторический закон, что в настоящее время должны править представители народа, хоть они ничего в государственных делах не смыслят. Эту линию я и буду вести, если меня сразу не выгонят: "Заключил мир, ну, и ступай ко всем чертям!"... Потом выкинут всº равно. Им еще, правда, нужен большой внешний заем, а кому, кроме меня, в Европе дадут деньги? Поведу, поведу эту линию, Бог мне судья, - говорил Витте, точно убеждая себя самого. - Только где взять людей для этой самой конституции? Придется звать либералов, других нет, не Трепова же брать? Он честный человек, но в душе полицеймейстер. Из старых только один человек есть, Дурново, он умница и знает 164 дело. Знает дело, знает дело, - повторял он, задумавшись.
  Вильгельм заговорил о внешней политике, упомянул о свидании в Биоркэ с царем: там положено начало тесному сближению между Германией и Россией. Витте слушал его рассеянно. Давно прошло то время, когда его могло по существу интересовать мнение монархов, да собственно и громадного большинства людей вообще.
  - Да, тесное сближение это очень хорошо, - сказал он, не дослушав. - Тесное сближение между всеми странами, а для начала между Россией, Германией и Францией. Главное это, чтобы никому ни с кем больше не воевать! Это самое главное, ваше величество! Иначе все династии погибнут. А следовательно надо прекратить и дурацкие вооружения. - Вильгельм взглянул на него очень холодно. - Именно они главным образом и мешают населению всех стран возможности безбедно жить, а это только на руку анархистам. От вооруженного мира народы страдают не менее, нежели от войны. Разве европейские страны могут себе позволить такие дикие, непроизводительные, бессмысленные расходы? Европа, это я еще лет восемь тому назад говорил вашему величеству, когда вы изволили беседовать со мной в Петербурге, Европа и вообще дряхлеющая старушка: подурнела, пожелтела, морщины, выпадают зубы, еле дрыгает ногами, бывшая красавица. Да и прежде красавицей она была сомнительной. Об ее величии со временем будут вспоминать, как мы вспоминаем о величии древнего Рима. С той разницей, что римляне хоть знали, чего хотят. Ерунды хотели, мирового владычества, но знали, чего хотят, а мы и этого не знаем. А тут еще колониальные авантюры с подрыгиванием, тоже решительно никому не нужные, кроме генералов и спекулянтов. Вот мне в Париже уши прожужжали о Марокко, на вас жаловались, ваше величество, уж вы не гневайтесь. Очень жаловались на Германию и, быть может, не без основания, хоть и они сами ничем не лучше, демократические господа французы. Им Марокко так же нужно, как вам, - говорил он, не обращая 165 внимания на то, что лицо у Вильгельма стало ледяным. Несмотря на свою привычку ко двору, Витте совершенно не был придворным человеком и с королями, даже с императором Николаем, даже с Александром III разговаривал, не стесняясь в выраженьях.
  Он долго говорил, что необходимо прочное и вполне искреннее дружеское соглашение между мировыми державами. Но, взглянув на императора, подумал, что весь разговор был ни к чему: этот человек тоже в главном ничего не понимает. "Неврастеник!" Витте знал, что государственные деятели в большинстве неврастеники вследствие самых условий их жизни и работы. Вильгельм был одним из самых могущественных неврастеников в мире: "Может, очень может погубить себя, - это бы еще ничего, - но с собою и весь мир!" У него пропала охота к продолжению разговора. Голоса стали "schwächer".
  Еще немного поговорили о предметах незначительных. Концом разговора Вильгельм остался доволен. "Es war grossartig", - говорил своим приближенным император. Перед обедом министр двора принес в комнату гостя цепь Красного Орла, да еще портрет Вильгельма в золотой рамке с собственноручной надписью: "Portsmouth - Biorkö - Rominten. - Wilhelm Rex".
  Теперь графский титул был почти обеспечен. Слово "Биоркэ" в надписи немного удивило Витте. Он в Биоркэ не был и текста договора не знал. В Петербурге узнал от графа Ламсдорфа и рассвирепел:
  - "Вот так штука! Мы до сих пор были обязаны защищать Францию от Германии, а теперь обязались защищать Германию от Франции! Хорошо, очень хорошо! Этот договор надо немедленно уничтожить! Я так прямо и скажу государю императору при следующем же свидании.
  Но первым свиданием на яхте "Штандарт" он был растроган. Государь в самых милостивых выражениях благодарил его за успешное выполнение в Портсмуте данного ему тяжелого поручения, сказал, что получил от германского императора письмо, в котором тот восторженно о нем отзывается. Сообщил, что возводит его 166 в графское достоинство. Витте растроганно благодарил и поцеловал царю руку.
  На следующий же день его в реакционных, кругах прозвали "графом Полу-Сахалинским". Он сам любил забавные шутки, но был очень зол. Немного его утешили очевидная ярость врагов и то, что, узнав о пожалованном ему титуле, Муравьев заболел черной меланхолией.
   IX Семь духов.
  Владыки гор, ветров, земли и бездн морских,
  Дух воздуха, дух тьмы и дух твоей судьбы, -
  Все притекли к тебе, как верные рабы, -
  Что повелишь ты им? Чего ты ждешь от них? Манфред.
  Забвения. Первый дух.
   Чего - кого - зачем? Манфред.
  Вы знаете. Того, что в сердце скрыто, -
  Прочтите в нем - я сам сказать не в силах. Дух.
  Мы можем дать лишь то, что в нашей власти:
  Проси короны, подданных, господства
  Хотя над целым миром, - пожелай
  Повелевать стихиями, в которых
  Мы безгранично царствуем, - всº будет
  Дано тебе. Манфред.
   Забвенья - лишь забвенья.
  Вы мне сулите многое: ужели
  Не в силах дать лишь одного? Дух.
  Не в силах. Быть может смерть... Манфред.
  Но даст ли смерть забвенье?
  На вечерах у Ласточкиных обычно собиралось человек двадцать пять или тридцать. Хозяева одинаково были рады всем, не считались с известностью гостя, всем говорили приятное, всех кормили и поили на славу. Татьяна Михайловна говорила Люде, что меняет состав гостей, так как всех одновременно принимать не может. "Надо было бы звать сто человек, если не больше, стулья еще можно бы взять напрокат, но не оказалось бы места в зале и особенно в столовой". - "А вы купили бы особняк где-нибудь на Поварской", - сказала Люда. - "Ни за что! Митя так любит нашу квартиру, и я люблю", - ответила Татьяна Михайловна, 167 редко отвечавшая на колкости и совершенно не понимавшая, зачем люди их говорят. Она всегда в разговорах с Людой делала вид, будто колкостей не замечает.
  Мелодекламация не вошла в моду в Москве. Настоящие музыканты ее не признавали. На вечерах Ласточкиных она устраивалась в первый раз: известный драматический артист читал "Манфреда" под Шумановскую музыку. Среди гостей преобладали артисты, профессора, политические деятели. Писателей Татьяна Михайловна немного остерегалась: уж очень много пьют. - "Ну, напиться может кто угодно, даже профессор", - возражал Дмитрий Анатольевич.
  Впрочем, и он писателей, особенно поэтов, звал к себе менее охотно, чем других. На вечере у одной из Морозовых слышал чтение молодого Андрея Белого, ничего не понял, был немного испуган и к себе его не позвал. Не очень понравились Ласточкину и вполне понятные стихи, как революционные в политическом и художественном отношении, так и необычайно удалые, народные, "кондовые". Ему казалось, что эти литераторы выбрали свою поэзию как самый легкий путь к скорому успеху и затем приобрели к ней профессиональный интерес. По его наблюденьям, главное у них заключалось в желании непременно изобрести что-то новое, еще никем не использованное. Один из них хвастал, что свое стихотворение написал небывалым размером (дал сложное название), который нигде в литературе до него не встречался. Дмитрий Анатольевич говорил жене, что именно вследствие этой погони за новизной они очень похожи один на другого. "Идет игра в лотерею известности. Многие выигрывают - очень ненадолго. Собственно они все должны были бы ненавидеть друг друга. Но, кажется, этого нет: отношения скорее благодушные, каждому из них было бы без других очень скучно... Может, я и вообще несправедлив к ним. Что-ж делать, я ни одному их чувству не верю, не верю искренности хотя бы одной их строчки... Ты наверное моих мыслей не одобряешь?"
  Татьяна Михайловна в самом деле не одобряла. "Всякому делу надо учиться, а ты, Митенька, этому не 168 учился. Если ты не знаешь, например, что такое пеон четвертый, то и судить о поэзии нельзя". - "А, по моему, можно, хотя я не знал даже того, что они, проклятые, нумеруются!" - "Ну, а уж насчет "искренности", то тут уж я просто не понимаю, как можно судить, искренен ли поэт или нет? Всякого человека надо считать искренним, пока не доказано обратное. А эти что читали на вечере уж во всяком случае поэты талантливые". - "Способные да, даровитые, может быть, а очень талантливые не думаю. И, по моему, настоящую литературу губят именно книги - "так себе", никак не хорошие, но и никак не плохие", - нерешительно возражал Дмитрий Анатольевич.
  В Москве литературные салоны были в большей моде, чем музыкальные. Ласточкин у себя устроил музыкальный, понимая, что такой у него выйдет лучше. Музыку он любил всякую, но хоть умел отличать хорошую от плохой. Татьяна Михайловна вообще была против устройства "салона"; несмотря на свое общее расположение к людям, больших приемов не любила: почти всегда бывает скучновато, не то, что когда соберутся пять или шесть друзей. Однако все их знакомые что-то у себя устраивали, надо было платить приглашеньями за приглашенья; она подчинилась желанью мужа и старалась, чтобы приглашенные скучали возможно меньше, хорошо ели, хорошо, но в меру, пили. На их большие приемы, в дополнение к их собственному повару, приглашался еще клубный: Ласточкин находил, что если один повар готовит больше, чем на десять-двенадцать человек, то ужин не может быть хорошим. На этот раз клубный повар был новый, Татьяна Михайловна не была в нем уверена и немного беспокоилась, особенно за "бэф Строганов". С улыбкой вспоминала очень скромные ужины в Харькове у воспитывавшей ее небогатой, бережливой тетки. Родителей она потеряла в раннем детстве, тетка тоже давно умерла, и из родных у нее оставался только двоюродный брат, теперь петербургский помощник присяжного поверенного. Ее муж очень его не любил, и они, бывая в столице, не всегда даже заезжали к нему с визитом.
  Дмитрий Анатольевич волновался много больше, 169 чем жена, но по другой причине. Этот вечер несколько отличался от их обычных: после ужина Ласточкин предполагал экспромптом устроить обмен политическими мненьями и сказать краткое вводное слово (о чем не предупредил жену). Надеялся, что артисты, поужинав, уйдут: у каждого из них обыкновенно бывало по несколько приглашений в день, и везде, несмотря на тревожное время, пили шампанское. Артисты, конечно, для политических бесед не годились. - "могут только нести чушь". Но профессора и политические деятели очень годились, хотя были второстепенные: первостепенные уехали в Петербург: "переговорить с графом Витте".
  Всеобщая забастовка кончилась, прогремел на весь мир манифест 17-го октября, Витте стал главой правительства. Радость была необычайная. Правда, за манифестом последовали в провинции погромы евреев и интеллигенции, вызвавшие общее негодование. Все сходились на том, что это последние действия черной сотни: на прощанье мстит за свое полное и окончательное крушенье.
  Поддался общему восторженному настроению и Дмитрий Анатольевич.
  - Вот меня нередко попрекали чрезмерным оптимизмом, - говорил он; при всей своей искренности, забыл, что его оптимизм ослабел в последние месяцы. - А вот вышло всº-таки по моему. Увидите, какой расцвет скоро настанет! После десяти лет свободного строя Россия станет первой страной в мире. Да, большой, очень большой человек Витте!
  Татьяна Михайловна совершенно с ним соглашалась. Люда спорила. Вернее, начала спорить приблизительно через неделю после манифеста: московская партийная организация получила письмо от Ленина. Он говорил, что революция только началась, что он возвращается в Россию для ее углубления, называл Витте черносотенцем. Люда стала говорить то же самое, но из снисходительного отношения к взглядам Дмитрия Анатольевича смягчала отзыв о председателе совета министров.
  - ...Дался вам этот Витте! И он, конечно, скоро 170 уйдет или будет свергнут начавшейся революцией. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти, - говорила она, не зная, что эту популярную в истории русской публицистики шиллеровскую фразу повторял в Петербурге, приписывая ее Шекспиру, сам Витте в переговорах с либералами. Грозил им своей отставкой и предупреждал, что ему на смену очень скоро придут совершенно другие люди.
  Рейхель не обрадовался ни манифесту, ни приходу к власти графа Витте и почти одинаково ругал правых и левых. Дмитрий Анатольевич только разводил руками: "Спорить можно с консерватором, но нельзя спорить с человеком, совершенно равнодушным к политической жизни. В сущности, ты нигилист, Аркаша!" - говорил он. - "Уж я не знаю, кто я такой, только ничего хорошего не будет". - "Почему не будет? На предельный пессимизм тоже отвечать нечего. Разумеется, мы все умрем, а может быть, через миллион лет кончится и наша планета, хотя нет никаких причин это утверждать. Но жить надо так, точно мы будем существовать вечно!" - "Не вижу ни малейших оснований", - говорил Аркадий Васильевич.
  Поэма Рейхелю не нравилась. "Говорят, "верх гениальности"! Вздор. Любой из наших доморощенных сочинит не хуже... Там, в первом ряду справа расселись толстосумы, всех перевешать. И морды какие самодовольные. Они готовы осчастливить Россию, но царь, по своей отсталости, не предлагает им портфелей. А за их пятипудовыми дочерьми увиваются идейные присяжные поверенные; идейность это хорошо, но идейность с миллионным приданым еще лучше. Люда с кем-то "высоко держит знамя". Разумеется, социал-демократическое, хотя она так же охотно и так же случайно могла стать социал-революционеркой... Нина делает вид<,> будто слушает Тонышева. Только вчера его сюда затащила Люда, и вот он уже у них на вечере!"
  Тонышев накануне обедал у Ласточкиных и всем, кроме Рейхеля, очень понравился. После его ухода Дмитрий Анатольевич расспрашивал о нем Люду, а вечером говорил о нем наедине с женой: 171
  - Очень милый человек. Кажется, он нравится Нине?
  Татьяна Михайловна засмеялась.
  - Я, как Толстовский Алпатыч, на три аршина под тобой вижу. Да, и мне показалось, что он Нине понравился. В самом деле, он был бы для нее отличной партией.
  Дмитрий Анатольевич смущенно улыбнулся. Нина внимательно слушала. Стихи и музыка казались ей прекрасными. Она любила музыкальные вечера в доме брата. Политические же разговоры слушала плохо. Накануне за обедом Люда резко отозвалась о царе. Тонышев тотчас замолчал.
  - Я с вами не согласна, - сказала Нина. - У царя прекрасные, истинно-человеческие глаза. Таких я у революционеров не видела.
  - А где собственно вы революционеров видели, Нина?
  - Видала. Они иногда к Мите заходят.
  - Значит, вы судите о политике в зависимости от "глаз"?
  - Да, сужу и в зависимости от глаз. Человек с такими глазами не может быть злым. А это и в политике главное.
  - Я с вами согласен, Нина Анатольевна, - с жаром сказал Тонышев. Люда рассмеялась. Татьяна Михайловна тотчас перевела разговор. Манфред.
  - ...Но всº равно, - душа таить устала
  Свою тоску. От самых юных лет
  Ни в чем с людьми я сердцем не сходился
  И не смотрел на землю их очами,
  Их цели жизни я не разделял,
  Их жажды честолюбия не ведал,
  Мои печали, радости и страсти
  Им были непонятны...
  "Да, да, и это тоже обо мне сказано, быть может еще больше, чем монологи Росмера", - думал Морозов. Он не читал "Манфреда" и еще не понимал смысла поэмы. "Или он скрывает какое-либо преступленье?.. Что же ему дает эту власть над людьми? Мне - 172 Никольская мануфактура, а ему будто бы духи и наука? Какие духи? А о науке он и сам говорит, что это обмен одних незнаний на другие". Всº равно, власть есть, но в самом деле "что пользы в том?" Манфред.
  Мы все - игрушки времени и страха.
  Жизнь - краткий миг, и всº же мы живем,
  Клянем судьбу, но умереть боимся.
  Жизнь нас гнетет, как иго, как ярмо,
  Как бремя ненавистное, и сердце
  Под тяжестью его изнемогает.
  В прошедшем и грядущем (настоящим
  Мы не живем) безмерно мало дней,
  Когда оно не жаждет втайне смерти,
  И всº же смерть ему внушает трепет,
  Как ледяной поток...
  "Да, всº так, всº так! Но какие же темные силы так грозно над ним тяготеют? Я не знаю и того, какие тяготеют надо мной. Разве Департамент полиции?" Ему в последнее время казалось, что полиция следит за ним всº внимательнее. "Разумеется, я в точности не знаю, что с моими деньгами делают все эти Красины. Говорят, они готовят восстание?.. Связи связями, власть властью, а могут предать суду, засадить в тюрьму. Не всº ли равно?"
  Нервы у него совершенно расшатались за последний год. Он теперь постоянно ждал больших несчастий. Боялся своих рабочих, боялся революции, разорения, большевиков, Департамента полиции. Никаких радостей больше не оставалось. Вино надоело, театр надоел, любовница ушла, другой искать не хотелось. - "Манфред верно покончит с собой. Но никакой теории самоубийства я у него не вижу. Если человек кончает с собой по какой-либо определенной причине, то тут ничего удивительного нет. Другое дело, если он убивает себя без причины... Зачем еще появился в поэме этот аббат? Конечно, у аббатов есть на всº ответ. Жаль, очень жаль, что у меня нет веры предков, но если нет, то и нет. Я не понимал никогда и теперь не понимаю, как вера есть у большинства людей, а когда-то была у всего человечества? Жизнь в ту пору была гораздо более 173 страшна, чем наша. Творились в мире неслыханные зверства, людей пытали, четвертовали, сажали на кол. Вспомнить только войны семнадцатого века, хотя бы у нас: что творили казаки, поляки, татары, великороссы, просто читать нельзя. Теперь нет всего этого и, конечно, больше не будет. Но стали ли мы счастливее? Всº же в ту пору бывали и периоды мира или хотя бы затишья, и уж в эти периоды люди были неизмеримо счастливее нас. Была вера, твердая, непоколебимая вера, в которой не сомневался, не мог сомневаться никто, кроме разве отдельных смельчаков, отчаянных в природном самоволии людей... У всех других было вечное, твердое утешение. Быть может, оно мелькало даже в потухающем сознании тех, которые доживали последние минуты на колу: "еще час - и кончится мука, начнется вечная, счастливая жизнь!" И может быть, человечество когда-нибудь проклянет людей, ставших полтораста лет тому назад эту веру расшатывать. Но они свое дело сделали, и для нас это кончено. Откуда я возьму веру предков? И что же меня попрекать ее отсутствием? Уж если попрекать, то каких-нибудь Вольтеров, Дидро или Шопенгауэров, да и тех бессмысленно. Они тоже искали того, что называли правдой, и даже какую-то правдишку предложили. А еще какой-нибудь другой правдишкой живет, например, Красин. Впрочем, у него она так, для больших оказий, для разговоров, когда не о чем другом говорить. Всерьез же он занят революционной карьерой и, еще больше, составлением собственного капитальца. И Горький занят тем же, его "творчеству" грош цена, как только я этого не видел прежде? Он сам мелодекламатор. Всю жизнь обманывал других, да немного, гораздо меньше, и самого себя... И я тоже достаточно мелодекламировал, больше не вмоготу, всего с меня достаточно, пора уходить... Как могут жить старики восьмидесяти-девяноста лет, зная, что каждый день считан и что впереди только предсмертные мучения? Мне тоже решительно нечего ждать. Надо, чтобы мысль о смерти стала привычной, ежедневной, автоматической. И для этого полезно всегда носить с собой револьвер, как я и сейчас ношу. Отвыкнуть от любви к жизни трудно, но я 174 отвыкаю, и чем больше ее бояться, тем лучше. Тогда легче умирать. Самое самоубийство может быть автоматическим действием, иначе труднее покончить с собой".
  Он оглянулся и встретился взглядом с Людой, оба тотчас отвели глаза. "Эта еще кто? Красива. Быть может, и она готова была бы отдаться мне? То есть, не мне, а Никольской мануфактуре. Совершенно бескорыстно мне никто не отдавался, все с оглядкой на Никольскую мануфактуру", - думал он с всº росшим отвращением от людей и от жизни. Аббат.
  - Увы, ты страшен - губы посинели -
  Лицо покрыла мертвенная бледность -
  В гортани хрип. - Хоть мысленно покайся!
  Молись - не умирай без покаянья! Манфред.
  Всº кончено - глаза застлал туман -
  Земля плывет - колышется. Дай руку -
  Прости навек. Аббат.
   Как холодна рука!
  О, вымолви хоть слово покаянья! Манфред.
  Старик! Поверь, смерть вовсе не страшна.
   (Умирает). Аббат.
  Он отошел - куда? - страшусь подумать -
  Но от земли он отошел навеки.
  "Да, замечательная поэма", - думал Морозов. - "Сегодня же дома прочту всº. Кажется, Байрон в одном из шкафов должен быть... Можно бы собственно уехать и до ужина, да они не отпустят. Скажут: надо обменяться впечатлениями. На всех таких вечерах обмениваются впечатлениями, если за ужином не выпьют столько, что уж не до впечатлений". Он не видел в зале ни одного человека, с которым ему хотелось бы поговорить о "Манфреде". "Да, если смерть не будет страшна, то, конечно, уж в жизни ничто не может быть страшно".
  Он прежде не бывал у Ласточкиных и, собственно, не знал, почему принял приглашение на этот раз. Дмитрий Анатольевич пригласил его накануне, при случайной встрече. Его, как всех, поразил вид Саввы Тимофеевича. "Просто узнать нельзя! Глаза совершенно мертвые! Может, у нас немного развлечется?" 175
  - Не приедете ли, Савва Тимофеевич? У нас будет сеанс мелодекламации...
  Морозов вспомнил, что недавно отказал Ласточкину в пожертвовании на институт, и принял приглашенье. "Постараюсь уехать возможно раньше". Но как только началось чтение, поэма его захватила.
  "Не понимаю, просто не понимаю", - с недоуменьем думал Ласточкин. - "Почему это его тяготит жизнь, "как бремя ненавистное"? Он был еще бо'льшим баловнем судьбы, чем Морозов... И именно эти баловни судьбы ее клянут! Я, пожалуй, тоже баловень, но во всяком случае гораздо меньший, и я всегда обожал жизнь, и никогда у меня и мысль о самоубийстве не могла бы возникнуть... Не привирал ли всº-таки и этот гениальный поэт? Откуда бы у молодого лорда, не очень давно выпущенного из английской школы, любившего выпить и поухаживать за дамами, могли быть такие демонические чувства?" Впрочем, Дмитрий Анатольевич слушал рассеянно: всº больше волновался перед своим вступительным словом к беседе.
  Люда тоже не очень слушала. Вначале старалась заметить и запомнить какой-либо отдельный стих, который мог бы пригодиться. Потом ей надоело: она не любила долго слушать, даже когда читались важные политические доклады; прения уж были много интереснее, особенно если выступали язвительные ораторы. Устало от поэмы и большинство слушателей; почти все подумывали, что хорошо было бы перейти в столовую. Слава Богу, кажется, сейчас умрет Манфред", - думал Аркадий Васильевич. "И совсем не так умирают люди. Никто в агонии не говорит: "Глаза застлал туман, земля плывет, колышется"... "Но от земли он отошел навеки"? Разумеется, если человек умирает, то отходит навеки, - не очень оригинальную мысль высказал аббат... Кажется, Морозов поглядывает на дверь, едва ли Таня его отпустит... Вот теперь явно конец, и Митя поблагодарит за доставленное нам всем высокое наслаждение"...
  У Ласточкиных на больших обедах не раскладывали перед приборами карточек: Татьяна Михайловна 176 знала, что гостям приятнее садиться где угодно и что они обычно сами не садятся там, где им не полагалось бы. Всº же артиста она пригласила сесть рядом с собой. "Ну, что-ж, это правильно: ведь могла бы посадить на почетное место толстосума", - подумал Рейхель. Сам он сел с аккомпаниаторшей и еле поддерживал с ней разговор. Поглядывал на других гостей; познакомился в доме двоюродного брата почти со всеми. "Купчих немного: сестры Шмидт, да еще одна Саввовна и одна Саввишна, в их династиях это отчество различается, чтобы не спутать. А Люда села к обер-Савве. И уже болтает с ним так, точно они с детства знакомы! Кто еще? Тот, кажется, тенор? Брюнетка виолончелистка... Остальные - "цвет интеллигенции", длинные седые бороды, лбы мыслителей, всº как полагается. Воображаю, как мыслители весь вечер старались подавлять зевки. Ничего, теперь отдохнут, шампанское будет литься рекою, и "дружеская беседа затянется далеко за полночь". А кто те два молодых субъекта рядом с Шмидтихами? Довольно противные физиономии". От скуки и злости он мысленно подсчитал, сколько мог стоит Мите прием: "Верно, рублей триста, недурной микроскоп можно было бы купить".
  - Да, отличная рыба, - сказал он аккомпаниаторше. Она была недовольна угрюмым соседом и делала тщетные попытки заговорить.
  - Пожалуйста, подлейте мне немного шабли. Превосходное вино. Но вас верно винами не удивишь: вы ведь, кажется, с женой долго жили во Франции?
  - Мы там пили "ординер" в тридцать сантимов бутылка, - мрачно ответил Аркадий Васильевич. Он опять подумал, что в Париже жил приятнее, чем в Москве. "И общество было интереснее". Его общество составля

Другие авторы
  • Скалдин Алексей Дмитриевич
  • Спасская Вера Михайловна
  • Люксембург Роза
  • Горбунов Иван Федорович
  • Ковалевский Павел Михайлович
  • П.Громов, Б.Эйхенбаум
  • Киреев Николай Петрович
  • Дмитриев Михаил Александрович
  • Алипанов Егор Ипатьевич
  • Набоков Владимир Дмитриевич
  • Другие произведения
  • Шуф Владимир Александрович - Стихи, не вошедшие в книги
  • Сургучёв Илья Дмитриевич - Л. Г. Орудина. Перелистывая страницы старой книги...
  • Бухов Аркадий Сергеевич - Стихотворения
  • Милицына Елизавета Митрофановна - Е. М. Милицына: биобиблиографическая справка
  • Кюхельбекер Вильгельм Карлович - Взгляд на текущую словесность
  • Гельрот Михаил Владимирович - Из нашей текущей литературы
  • Бенедиктов Владимир Григорьевич - Переводы
  • Баранцевич Казимир Станиславович - Рождественский сон
  • Горький Максим - Приветствие Красной Армии
  • Полонский Яков Петрович - Вакханка и сатир
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 148 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа