Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Самоубийство, Страница 24

Алданов Марк Александрович - Самоубийство


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

="justify">  - Да.
  - Сейчас? Сию минуту?
  - Сию минуту.
  Она быстро подошла к столу, открыла мыльницу и высыпала яд в стаканы.
  - Я высыпала... пополам.
  - Пополам... Достаточно на... сотню людей... Размешай... Хорошо размешай.
  Стараясь не дышать, она размешала. Почувствовала миндальный запах. Расширенными глазами он следил за ней.
  - Размешала?
  - Размешала. Не всº растворилось.
  - Это не важно... Положи записку на стол... Положи на нее часы... Так... Теперь... в последний раз...
  Она поставила оба стакана на ночной столик и обняла его.
  - Ну, вот... Прощай, Митя... Прощай, мой ангел... 498
  - Прощай, милая... Золотая... Прости меня, прости за всº...
  - Не за что... Ты меня прости... Сейчас, а то не хватит сил...
  - У тебя глаза... Точно такие... Какие были... тридцать лет тому назад... Прощай, дорогая... Нет, до свиданья... Есть вечная жизнь.
  - Есть... Есть... Не может быть, чтоб не было. До свиданья, Митя, мой Митя.
   IX
  Всю зиму 1921-22 гг. Ленин чувствовал себя нехорошо. Врачи качали головой: сосуды в очень плохом состоянии, сильный склероз. Советовали поменьше работать и в особенности поменьше волноваться. Он смотрел на них с усмешкой, но согласился уезжать иногда на отдых. Было выбрано имение Горки, принадлежавшее до революции вдове Саввы Морозова.
  Оно понравилось Ленину: хорошо устраивались буржуи. Впрочем, дом был не очень роскошный: двухэтажное здание с шестью колоннами, в высоту обоих этажей, с балюстрадой, с несимметричными пристройками слева и справа. Был парк. Ленин велел устроить электрическое освещение. Выбрал себе комнату, - вместе спальную и кабинет. В ней был хороший письменный стол, - такой, о каком он мечтал заграницей, с пятью ящиками, - пожалуй, такого у него не было и в Москве: в Кремле он поселился в самом скромном помещении. Другие сановники тоже устроились там скромно, - это было лучше: часто принимали "представителей рабочих, крестьянских и общественных кругов", - те всегда назывались именно "представителями", - так уж повелось с очень давних времен. Зато многие сановники облюбовали себе для отдыха великолепные княжеские подмосковные, - туда "представители" не приглашались. Ленин же исторических подмосковных не хотел. Горки были от Москвы всего в тридцати пяти километрах, люди могли ездить к нему и туда, и он от них не скрывал: да, утомлен, врачи велят отдыхать, как прежде буржуи, ничего не поделаешь. 499
  Ездили к нему и сановники, делали доклады, он слушал внимательно, но с меньшим вниманием, чем прежде, без прежнего страстного интереса, - сам этому удивлялся с очень неприятным чувством. Впрочем, иногда еще приходил в бешенство. Раз, прочитав в газете какое-то заявление Чичерина, с яростью написал в Москву (даже без "совершенно секретно", зато с "очень срочно"): "Отправьте Чичерина в санаторию". Впрочем, это приказание было символическим: надо было, чтобы виноватый народный комиссар понял весь его гнев (иногда и он дружески советовал усталым подчиненным поехать куда-нибудь отдохнуть). Но ему и в голову не могло прийти отправить большевика, даже грешного, в ссылку, в тюрьму или в застенок Лубянки. Такая мысль показалась бы ему дикой: ведь они были не просто какие-то люди, а большевики, его сподручные, помогавшие ему создать партию.
  Из посещений сановников ему доставляли удовольствие приезды Пятакова. Его докладами тоже не восхищался и ставил его лишь немногим выше, чем большинство своих сотрудников: почти всех считал болванами и горестно удивлялся тому, что так мало у него настоящих людей. Но лично Пятакова, да еще Бухарина, "любил", хотя и их часто очень ругал. Главное же: Пятаков был прекрасный пианист и, по его просьбе, целый вечер играл ему Баха, Бетховена, Шопена. Он наслаждался, - новую музыку терпеть не мог. Велел прислать в Горки собрания сочинений Пушкина, Некрасова, Толстого, - вероятно, это вызвало в Кремле общее изумление. Читал тоже с наслажденьем и сожалел: наше дурачье так не пишет.
  С гораздо меньшей злобой он думал о старой России вообще. Вспоминал свое детство в Симбирске, их дом, Волгу, деревню, и, как всем пожилым, особенно больным, людям, ему казалось, что тогда он был гораздо счастливее, чем теперь. Случалось, приезжавшие к нему гости, осматривали дом и парк, насмехались над дворянчиками-помещиками, угнетавшими до их революции народ. Он хмуро говорил, что сам вышел из дворянства - и не он один. Думал, что не так хорошо живется народу и при них. Этого не говорил, но гости смущенно умолкали.
  Иногда он ездил по соседним селам и разговаривал 500 с крестьянами. Расспрашивал их, как они живут. В этом было что-то от прежних либеральных помещиков, и, должно быть, он сам это чувствовал, хотя, как и помещики, верил, что мужики говорят ему правду. Они смотрели на него испуганно, старались угадать, что нужно барину, жаловались на дела, стараясь всº же не слишком поносить бурмистров: еще осерчает. После таких поездок он возвращался домой в угрюмом настроении. Стоявшее в кабинете-спальне трюмо отражало бледное, очень усталое лицо. Он старался не смотреть в зеркало: знал, как изменился и состарился.
  То, что голодала прежняя буржуазия, разумеется, могло быть ему только приятно. Нисколько не жалел он и интеллигенцию - она незаметно с буржуазией сливалась, так что иногда и различить было нельзя. Но лишения крестьян были другим делом. И уж совсем тяжело ему было то, что в еще худшей нищете, чем при старом строе, жили рабочие, тот самый пролетариат, о котором он говорил и писал всю свою жизнь. За исключеньем небольшого числа добравшихся до власти выходцев, рабочие действительно помирали с голоду, - прежде эти слова были всº-таки лишь очень хорошим фигуральным выражением в полемике. Разумеется, можно было уверять, что это временно, что скоро они будут жить превосходно. Но их положение всº ухудшалось, и они сами больше в будущий земной рай не верили. Он еще продолжал что-то твердить об исторической миссии пролетариата, но эти слова, вообще означавшие немногое, теперь превращались в насмешку над собой. Вдобавок, выходцы из "рабоче-крестьянской бедноты" на работе оказались не лучше, а хуже чем большевики, вышедшие из буржуазии. Кухарка, оказывалось, не умела править государством.
  Экономическую политику пришлось изменить. Он не мог не понимать, что это значило признать свою собственную ошибку: правы оказались враги, - их тем не менее нужно было попрежнему всячески поносить. Разумеется, он, как всегда, посоветовался с Карлом Марксом и, тоже как всегда, Маркс поносил его врагов и очень одобрял "Нэп". Ленин мог думать, что таким же Нэп-ом всº и кончится. Колоссального резервуара потенциальной 501 энергии, открытого в восемнадцатом веке Французской революцией, хватило для очень больших дел - и он привел к религии Наполеоновского кодекса. Такой же религией десятого тома царских гражданских законов, торжеством идеи частной собственности, вероятнее всего, хоть и не скоро, могла кончиться и советская революция.
  15 мая 1922 года ему представили на рассмотрение проект нового уголовного уложения, - последний законопроект, который он видел до болезни. Он рассмотрел и внес поправку: надо расширить применение смертной казни за контр-революционную деятельность. - Через десять дней с ним случился удар, правда относительно легкий. У него отнялась правая рука и расстроилась речь.
  Переполох в Кремле вышел большой. Люди и прежде, конечно, замечали, что Ильич как будто чувствует себя нехорошо, очень устал. Но слово "удар" всех потрясло: что, если кончен? Что тогда - или, вернее, кто тогда? Начиналась новая эра. Сановники допрашивали врачей и сообща, и порознь. Врачи отвечали скорее уклончиво; говорили, что есть надежда на выздоровление.
  Происходили секретные и секретнейшие совещания. Возможные преемники усердно работали в свою пользу. Обсуждались главные кандидаты: Троцкий, Зиновьев, Сталин, Каменев, Рыков, Бухарин. Первых трех все ненавидели, даже многие их "сторонники". Кое-кто втихомолку говорил, что для должности главы правительства не очень удобны евреи и грузины. Быть может, на Каменеве всº-таки сошлись бы. Еще легче на Рыкове. И все понимали: кто бы ни был посажен, падение - после Ленина - будет огромное, очень опасное.
  Вождя больше не было. Ленин был всемогущ, перед ним склонялись беспрекословно, почти безропотно: Ильич! Его и прежде некоторые считали гением. Назвал его гениальным и человек противоположного лагеря, царский министр Наумов, просидевший с ним несколько лет на одной гимназической парте в Симбирске. Действовал на людей и гипноз. Теперь большевицкие сановники, кроме Сталина и Троцкого, его боготворили, хотя не было среди них ни одного, которого он, в тот или другой момент, не осыпал грубой бранью. Каменев и особенно Бухарин на заседаниях не сводили с него влюбленных глаз. 502 Теперь предположения (всегда начинавшиеся со слов "если" - если Ильич не поправится) склонялись к тому, что должен править "коллектив". Выбрать несколько человек было много легче, чем выбрать одно лицо, но и это было очень трудно.
  Троцкого и в коллектив сажать никто не хотел: да, прекрасный оратор, хороший, хотя и раздутый искусной саморекламой, организатор, но большевик с 1917 года, прежний враг Ильича, честолюбец, фразер, шарлатан, невыносимый человек. Разумеется, он это знал: понимал, что ни в какие коллективы не пройдет, и его злоба всº росла.
  Сталина особенно поддерживали именно те, кого он впоследствии погубил. Поддерживали преимущественно для того, чтобы не нажить очень опасного врага, - партийный аппарат. Но втихомолку говорили, что Ленин, когда-то его открывший и долго к нему благоволивший, в последние годы очень его не взлюбил. Со слов Крупской кое-кто грустно шопотом сообщал, что Ильич собирается публично порвать со Сталиным личные отношения. Все втайне на это надеялись: это означало бы конец Сталинской карьеры.
  Комбинации коллектива менялись. Кандидаты с большей или меньшей откровенностью считали себя совершенно необходимыми, и обычно называли еще двух человек, менее им ненавистных, чем другие. Не-кандидаты говорили, что, собственно, коллектив существует с первых дней революции: Политбюро, - зачем же устраивать еще что-то новое? Другие высказывали мнение, что коллектив должен назначить сам Ильич, - но как с ним теперь об этом заговорить?
  Говорить было незачем: Ленин и сам об этом достаточно думал. Сознание почти его не покидало. Крупская, еле сдерживая рыданья, учила его говорить: "Ре-во... Так, так, во. Правильно!.. лю... Совершенно правильно!.. люция... Ну, да, революция! Молодец Володя! Браво! Огромный успех! Увидишь, скоро всº пройдет!"... Успех в самом деле был: способность речи понемногу вернулась.
  Он снова стал работать. Как прежде, председательствовал на правительственных заседаниях, но не так, 503 как прежде. Народные комиссары смотрели на него испуганно.
  Несмотря на все запрещения и протесты врачей, он решил выступить на Четвертом Конгрессе "Коминтерна".
  Бесчисленная толпа в зале встретила его долгой бурной овацией, небывалой и среди многих оваций революции, вдобавок совершенно искренней, (что случалось редко). Наконец, оркестр заиграл "Интернационал". Все запели. Он делал вид, что поет, - выходило непохоже. Музыка кончилась. Загремела новая овация. Медленно, с усилием, толчками, он стал поднимать дрожавшую левую руку. В зале мгновенно установилась мертвая тишина. Он "заговорил": сначала тихо, с большими перерывами, произносил отдельные слова, потом стал произносить их громче, быстрее, - вдруг его голос превратился в еле слышный шопот и оборвался. Клара Цеткин, которую он еще не очень давно назвал в письме "мерзавкой", бросилась на эстраду и поцеловала ему руку. Он посмотрел и на нее безжизненным взглядом, махнул левой рукой и, сильно шатаясь, направился к лесенке.
  Через месяц произошел второй удар. И врачам и сотрудникам и ему самому стало ясно, что дело идет к концу. Отнялась вся правая часть тела. Пришлось допустить сиделок. Прежде он решительно от них отказывался и старался всº делать левой рукой. Но сознание у него осталось, и это было самое ужасное. Он вызвал секретарей и составил свое знаменитое завещание.
  Иные исторические деятели ничего не имели против того, чтобы их преемниками становились люди незначительные: для дела (если дело было) это было, конечно, нехорошо, но для их собственной славы в потомстве очень выгодно, как фон. У него этого чувства не было. Он старательно обдумывал достоинства и недостатки других вождей. Были более или менее подходящие люди, но не видел ни одного, кто мог бы его заменить. Наиболее выдающимися были Троцкий и Сталин. Он отметил в завещании их достоинства и недостатки. Удивительно, что главный недостаток Сталина он видел в грубости. Смутно догадывался, что именно к этому человеку перейдет вся власть. Эта мысль была чрезвычайно ему 504 неприятна и даже страшна. Знал однако, что и Троцкого все терпеть не могут. "Нет людей, никого нет, некому оставить дело!"
  Вскоре после этого на заседании Политбюро, где были Троцкий, Каменев и Зиновьев, Сталин сообщил, что Ленин желает покончить с собой: требует присылки ему яда. "Я помню", - рассказывает Троцкий, - "каким странным, загадочным, несовместимым с обстоятельствами мне показалось выражение лица Сталина. Просьба, которую он нам передавал, была трагична, между тем по его лицу, как по маске, бродила нездоровая улыбка". У Троцкого возникло подозренье, что никакой просьбы от Ленина не было и что Сталин просто хочет его отравить. Было ли это верно? Сталин мог догадаться, что Политбюро во всяком случае не положится на него одного, пошлет к Ленину других, поедет к нему в полном составе. С другой стороны, позднее, Ленин, уже впав в полуживотное состояние, видя это при проблесках сознания, действительно просил товарищей, гораздо более ему близких, доставить ему яд. Вероятно, тоже из-за смутных подозрений, Зиновьев поддержал решительное возражение Троцкого. Дело формально и не обсуждалось. "Поведение Сталина, весь его вид были непонятны и зловещи". Он не настаивал.
  Что-то еще произошло: телефонный разговор Крупской со Сталиным. По поручению мужа она обратилась к генеральному секретарю с каким-то запросом. Оттого ли, что он считал Ленина уже полумертвым, или просто потому, что был на этот раз не в силах скрыть свою к нему ненависть, Сталин ответил грубо и оскорбительно. Крупская заплакала и сообщила о разговоре мужу. Ленин пришел в ярость и продиктовал, наконец, записку.
  Через четыре дня его разбил третий удар.
   X
  Теперь всº было кончено. Больше он ни в чем не участвовал. Потерял способность речи. "Не мог выразить самой простой примитивной мысли", - говорит профессор Авербах. И очень сердился, что его не понимают. Знаменитые врачи, и русские, и выписанные из Германии, больше ничего не могли и посоветовать. Он почти 505 не спал. В Москве ходила глухая молва, будто по ночам Ленин "воет как собака", случайные прохожие в ужасе прислушиваются издали. Вместе с тем сознание и после трех ударов иногда ненадолго восстанавливалось. Жена и сестра находились с ним в Горках безотлучно. Приезжали сановники. Пятаков играл на рояле, и, по его словам, лицо Ленина преображалось и выражало детскую радость.
  И вдруг он, к общему изумлению, стал как будто поправляться! Сознание вернулось. Чем было занято? Можно лишь догадываться. Едва ли много думал о далеком прошлом. Его детство было очень счастливым. Не мог пожаловаться и на отрочество, оно было самое обыкновенное, "буржуазное"; в гимназии был первым учеником, любил деревню, ее развлеченья, ее радости. Но зачем думать о том, что было когда-то? Не вспоминал и о товарищах юности, тоже было да сплыло. Едва ли много думал об отдаленном будущем: знал, что далеко заглядывать в будущее никто не может, - мог разве один Маркс?
  Вероятно, больше всего он думал о себе, о человеке Ленине, дни которого сочтены. Думал, что оставляет жену одну. Вспоминал Инессу Арманд, - не всº было глупо в том, что она порою робко говорила о "моральном начале". Он видел, что принес в мир больше страданий, чем кто бы то ни было другой в истории. Это особенно мучить его и теперь не могло: были готовые и совершенно бесспорные ответы. Да и прежде он не пользовался изреченьями о "любви к ближнему" и "любви к дальнему": не любил ни ближних, ни дальних.
  Не могли особенно удручать его и принятые, беспрестанно повторявшиеся в публицистике, слова о готтентотской морали. Для Ленина уже больше двадцати лет хорошо и "нравственно" было то, что шло на пользу его делу, партии, пролетариату, а плохо и безнравственно то, что было им во вред. Следовательно, переоценки, кроме чисто словесной, не было. То, что прежде всеми и им самим называлось деспотизмом, злом, безобразием, теперь оказывалось прямо противоположным. Это было в порядке вещей и вытекало из истинного смысла его учения: говорить прежде надо было иначе, только и всего. 506 И на него нисколько не действовали обвинения в том, что он прежде говорил другое: да, разумеется, прежде восхвалял свободу, проклинал гнет, клялся вести борьбу против смертной казни, распинался за идею Учредительного Собрания; но только дураки могли не понимать, что теперь всº было совершенно иным: к власти пришли он и его партия.
  В самый день третьего удара он заканчивал диктовку статьи, которую неуклюже назвал: "Лучше меньше да лучше". Не от нее ли и случился удар? Это последняя написанная им статья. В ней сказано:
  "Надо во время взяться за ум. Надо проникнуться спасительным недоверием к скоропалительно быстрому движению вперед, ко всякому хвастовству и т. д., надо задуматься над проверкой тех шагов вперед, которые мы ежечасно провозглашаем, ежеминутно делаем и потом ежесекундно доказываем их непрочность, несолидность и непонятность. Вреднее всего здесь было бы спешить. Вреднее всего было полагаться на то, что мы хоть что-нибудь знаем, или на то, что у нас есть сколько-нибудь значительное количество элементов для построения действительно заслуживающего названия социалистического, советского и т. п."!!
  Ему и раньше случалось призывать партию к "самокритике", к борьбе с собственным хвастовством, к проверке собственных действий, к сомнению в "элементах", - под ними, верно, разумел людей. В той "речи", которую он произнес на Четвертом Конгрессе Коммунистического Интернационала, тоже были слова: "Надо учиться и учиться". Всº же так он отроду не говорил и не писал. Всº это - каждое слово - могли сказать и говорили меньшевики, социалисты-революционеры, либералы: именно "лучше меньше да лучше". И как он, самоувереннейший из людей, мог высказать сомнение в том, "что мы хоть что-нибудь знаем"? Значит и он не знал? И Карл Маркс не знал? Было ли это его настоящим завещанием, а не бумажка с оценкой качеств его помощников? Не было ли и других сомнений?
  10 октября он вдруг, ни с кем и ни с чем не считаясь, велел подать автомобиль, сел, тяжело опираясь левой рукой на палку, и, к общему ужасу, велел везти себя в 507 Москву, в Кремль. Там его встретили как встретили бы привиденье. Он вошел в свой кабинет, опустился в кресло, посидел - и вышел.
  "Накануне рокового дня Владимир Ильич чувствовав себя вялым", - писал Семашко. - "Он проснулся в нерасположении, жаловался на головную боль, плохо ел. Проснулся на следующее утро он также вялым, отказывался от пищи и лишь по настойчивой просьбе окружающих он съел немного утром, за чаем, и немного за обедом. После обеда он лег отдохнуть. Вдруг домашние заметили, что он как-то тяжело и неправильно дышит".
  В шесть часов вечера он потерял сознание. Температура быстро повысилась. Через пятьдесят минут он умер "от кровоизлияния в мозг, вызвавшего паралич дыхания".
  Верно, половина человечества "оплакала" его смерть. Надо было бы оплакать рожденье.
   Конец 508

Обращений с начала месяца: 26, Last-modified: Thu, 28 Jun 2001 16:44:32 GMT
Оцените этот текст:

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 178 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа