Главная » Книги

Виноградов Анатолий Корнелиевич - Повесть о братьях Тургеневых, Страница 9

Виноградов Анатолий Корнелиевич - Повесть о братьях Тургеневых


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

кидала прозрачную тень на дорожки. Не ветер, а какое-то прохладное дыхание с легким шелестом неслось по аллеям петербургских садов. Зеленые и золотые солнечные блики перебегали при этом по мрамору статуй. Резвились дети по аллеям Летнего сада. Облачко лежало тенью по огромному простору Марсова поля. Корабли-гиганты, оснащенные белоснежным парусом, неподвижно стояли у гранитных стен Невы. Чайки садились на мачты, и солнце золотило реи. Страшно тянуло вдаль при виде этих кораблей.
   Николай Тургенев сторговался с вольным ямщиком и поехал в Царское Село. Через несколько часов он сошел около лицея и спросил старого дядьку в мундире и, несмотря на июнь месяц, в валенках, где живет профессор Куницын.
   - А вот они сами, - прошамкал тот и указал на круг около фонтана, где на низкой каменной скамье сидел человек с острыми чертами лица, большим лбом и волосами, откинутыми назад. Узнал Тургенева по походке. Бросил шляпу на скамейку, побежал и обнял. Куницын с жадностью расспрашивал о Геттингене.
   - Сумеем ли мы, - говорил он, - внушить к нашему лицею такую же любовь, какую мы сами питаем к Геттингену. К счастию, здесь мы преподаем свободно и даже, кажется, слишком. Молодежь, особенно стихотворцы, вроде вон того, курчавого, - Куницын указал рукою на белокурого мальчика с толстыми губами, - племянника твоего приятеля - Василия Пушкина, беду наделать могут своими стишками. С того дня, как кончилась карьера Сперанского, каждый новый день приносит перемену. Император уже не мечтает быть республиканским царем, уже и о конституции думать перестали. Аракчеев ведет линию на голое тиранство, и неизвестно, что будет завтра. А крестьян, даже государственных, то есть как будто защищенных от произвола помещиков, как скот перегоняют с места на место. Сколько народу недавно полегло при переселении крестьян новгородских и вологодских на Урал в распоряжение горнозаводчика Яковлева. Настоящие были сражения с окопами и редутами, с правильным ведением войны.
   - Падение Сперанского и его казнь, - говорит Тургенев, - которая страшнее смерти, делает мало чести виновникам его возвышения и падения. Во всем этом деле нет ни осторожности, ни порядка.
   - А я слышал, - сказал Куницын, - о шумном твоем успехе, уверяют, что ты прямой заместитель Сперанского.
   Тургенев вздрогнул и нахмурился.
   - Не собираю молву о себе, - сказал он. - И единственно из тревоги спрашиваю: что ты слышал?
   - Да ведь ты третьего дня был на приеме у министра?
   - Был. И вышел rempli d indignation [Полный негодования (франц.)] - сказал Тургенев, переходя на французский язык, так как позади скамейки появился тот же дядька, - исполненный презрения в отношении к тем, которые там рассуждали, и с горячим сожалением ко всей огромной массе населения, на которую распространяется влияние министров. Мне жаль миллионов людей. Чувствую тоску в сердце и стремление отдать за них все силы. Но все дело в том, что внутреннее управление государства в большом беспорядке и всего более заметен беспорядок в Петербурге.
   Куницын посмотрел на Тургенева исподлобья, помолчал и затем произнес:
   - Ты словно отравленный, не узнаю в тебе прежнего Тургенева. Тебе надо принять участие в больших делах, иначе твои силы без применения сожгут тебя самого. Бери дела, соответственные твоему кругозору, и немедленно принимайся за деятельность, иначе будет тебе очень плохо.
   - Я это знаю, - сказал Тургенев, - но ты знаешь мой характер. Выбрав, я не должен отступать. Ложный шаг заведет меня очень далеко. Поправить будет невозможно. Я не боюсь за себя, но я боюсь, что избранный путь ошибочен. И тогда я отвечаю перед братьями по духу, перед всем орденом за израсходование себя не по назначению. Ответственность нравственная тяжка. Вот почему мои колебания и моя скука: я - человек и потому томлюсь.
   - Царь тебя не призывал?
   - Александр сейчас в Вильне. Его приняли тамошние масоны, и не знаю, что из этого выйдет.
   - Возможна ли война с Францией? - спросил Куницын.
   - Она неизбежна и может вспыхнуть в любую минуту.
   Куницын встал. Крупные капли пота падали у него со лба. Казалось, он изнемогал под тяжестью какой-то страшной мысли. Тургенев продолжал:
   - В нашем Геттингене я при размышлениях о войне с Францией питал детскую уверенность в победоносности войны, теперь я думаю как раз обратное.
   С Куницыным вместе приехали в Петербург. Николай Тургенев застал на столе московскую почту. Полное смятения письмо брата Александра. Младший брат уехал уже два месяца. Почта бездействовала, и последнее письмо из Симбирска было в марте. Сергей уехал почти тайком учиться в Геттинген по примеру братьев. "Что с ним теперь, с этим неблагоразумным мальчиком? Если уж идти по стопам братьев, то прежде всего необходимо обзавестись их осторожностью и благоразумием".
   - Нашли время, когда посылать мальчишку! - вдруг переходя от осторожности к благоразумию, закричал Николай Тургенев, скомкал письмо и хотел его разорвать. Толстая синяя бумага не поддавалась. На пальцах и ладонях образовались красные рубцы.
   На холме, недалеко от берега Немана, в черном польском плаще, с подзорного трубою в руках ходил у костра невысокий офицер. Поодаль стояли генералы, среди них высокий, стройный, блестяще декорированный понтонер Эблэ. Изредка, принимая короткие сообщения солдат, приезжавших на взмыленных лошадях, Эблэ подходил к офицеру в польском плаще и, вскидывая руку под кивер, докладывал коротко и отрывисто. Это было двадцать третье июня 1812 года. Наполеон в польском плаще сам руководил работами понтонеров. В два часа французские инженеры навели три моста, и беспрерывным потоком после этого в течение трех суток по этим понтонам шли четыреста тысяч людей, стучали копытами лошади, и гремели тысячи орудий, вдавливая колесами утлые понтоны, и гремя выкатывались на восьмерках лошадей по хрящу каменистого литовского берега. Так начался Великий северный поход. Эта армия быстро захватила западные города и с молниеносной быстротой шла к Москве. Москвичи не верили в то, что столица будет сдана. После Бородинской битвы, после совета в Филях дело определилось. Но задолго до того московская знать учуяла недоброе. Могилевские, витебские и минские помещики семьями в старинных дормезах и поодиночке в зимних кибитках двигались на север. Они сначала наводнили Москву своим скарбом, своей польской речью, своим украинским говором, скользившим на поверхности общерусской дворянской речи. Они-то и посеяли неуверенность в робких сердцах. Они рассказывали, как фарнцузские якобинцы из армии Наполеона раскидывают листовки крестьянам и заявляют по деревням, что настало время освободиться от помещичьей власти. Помещики рассказывали, что крестьяне совершают порубки помещичьих лесов, что правильное лесное хозяйство Платеров сильно пострадало оттого, что саженый, редкий и холеный лес сводят и рубят для нужд военных и крестьянских одновременно. Этот Наполеон - сущий якобинец: он всюду несет за собою заразу бунта и яд революции.
   Слыша это, москвичи с испугом загружали сундуки, готовили возы и, оставляя "верных" людей в старинных дворцах, уезжали в дальние деревенские усадьбы.
   Но вот Наполеон в Москве. Ростопчин затевает пожар. Москва горит, и бедный Николай Тургенев не выходит из панического состояния, бродя по пустынным улицам северной столицы.
   - Две головы российской державы, две орлиные головы двуглавого орла - Москва и Петербург, - говорил адъютант Новосильцева. - Одна уцелела и другой поможет.
   - Великий тактик и стратег Витгенштейн отрезал Бонапарту дорогу на Петербург, - говорил сам Новосильцев.
   Бродя по печальным улицам со щемящей тоской в сердце, Николай Тургенев чувствовал, что попал в какую-то морщину времени и что нужно собрать все силы для того, чтобы не растерять надежд. Петербург его холодил, но и успокаивал, хотя при мысли о том, что нельзя вот завтра, как прежде, сесть в почтовую кибитку и ехать в Москву, он испытывал состояние, похожее на чувство инвалида, в первые дни забывающего, что ему отрезали ногу.
   Почта совершенно расстроилась. У державы выели сердцевину, и вместо двенадцати почтовых трактов, скрестившихся в Москве, бойко бегали тройки, одиночки и гуськи вдоль замерзшей Волги, по Шелони, по Ловати, по северным рекам и повыше Твери выезжали на старую, укатанную петербургскую дорогу. Там полосатые верстовые столбы с черным двуглавым орлом, покосившиеся и старые, говорили об императорском тракте, о "большой дороге к Северной Пальмире великой и могучей России". Ямщики, крутя кнутом над головою, свистали и пели многоверстные унылые песни. Фельдъегери с застывшими глазами, в башлыках и тулупах, мчались с казенными пакетами, которые "дороже человеческой жизни".
   "Грустная эта Россия", - думал Тургенев и завернул на Фонтанную. Там в небольшом кружке друзей расхаживал перед камином и грелся Николай Михайлович Карамзин; размахивая руками, он рассказывал о своих впечатлениях от Нижнего Новгорода.
   - Греюсь, батюшка, греюсь, - сказал он Тургеневу. - Нынче только приехал из Нижнего - это и каторга, и ссылка, и эмиграция - все что хочешь! Томился я там безделием и застывал в конуре, как собака. Подумай только, вся богатая Москва там - Римские-Корсаковы, Апраксины, Бибиковы, там два старика Пушкиных - Алексей и Василий, там Малиновский, Бантыш-Каменский и Муравьев, там Батюшков, там Дружинин со своим англичанином, двумя гувернантками и шестью собаками. У Архаровых "роуты" не хуже московских, но квартер нетути; леса кругом, а дров мало. Город хороший, от Коромысловой башни за Волгу верст пятьдесят видно. Но город маленький, и всех москвичей не поместить.
   - А как Василий Львович? - спросил Тургенев.
   - Василий Львович пиитствует, но живет в мужицкой избе, ходит по морозу без шубы, изо дня в день на чужом рубле. Ходит с покрасневшим носом между телег и отпускает французские каламбуры. Я уж ему говорю: "Ты бы от этого наречия поостерегся", а он, как нарочно, у Архаровых ни слова по-русски не скажет. Московские франты и красавицы толпятся на площади перед собором, между телег и жалких извозчичьих колясок, поминая Тверской бульвар почти что со слезами. Шутка сказать, по какой непролазной грязи приходится устраивать променады. У Архаровых Василий и Алексей Пушкины едва не передрались: начались разговоры о псовой охоте, перешли на Кутузова. Любовь к отечеству у всех на устах пылала. Красавицы прыгали во французских кадрилях до обморока, а Василий Львович, тыча пальцем в своего всегдашнего врага Алексей Михайловича Пушкина и рассказывая сам о своих потерях книг, экипажей и всего состояния, упрекал Алексея в том, что для него мало разницы - утеряна Москва или не утеряна, что-де Алексей на Тверской да на Никитской играл в бостон да в вист, а в Нижнем уж тысяч до восьми выиграл. Ему мало разницы! Только кричать в Нижнем стал больше да курить табаку стал вдвое больше прежнего. На то ему Алексей давал литераторскую отповедь: "Ты, говорит, дражайший однофамилец, слова по-русски сказать не умеешь, а я считаю, что российская словесность куда преизряднее французской". Опять начались споры. Василий Львович сел на своего конька и стал доказывать преимущество французской словесности, а чтоб уязвить Алексея, читал по общей просьбе свое обращение к нижегородцам:
  
   Веселья, счастья дни златые,
   Как быстрый вихрь, промчались вы.
   Примите нас под свой покров,
   Питомцы волжских берегов,
   Примите нас, мы все родные,
   Мы дети матушки Москвы.
  
   Прочтя эти стихи, Карамзин вдруг сам расчувствовался, вынул платок, смахнул слезу. Сел в кресло и произнес:
   - Грустно на сердце. Тоска томит и гложет. - И прозрачные, спокойные слезы ручьем полились у него по щекам. Голова его держалась спокойно. Он словно показывал свою чувствительность. Правильные черты лица нарушались только слегка опущенными углами губ, и хинная горечь улыбки отравляла самоуслаждение этих слез.
   Петр Андреевич Вяземский, потягивая дымок из длинного чубука, проговорил:
   - Ну, ну, довольно, расчувствовался. Побыл бы хоть пять минут в этом аду кромешном, и плакать и тосковать перестал бы.
   Тургенев попросил Вяземского рассказать об этом "кромешном аде". Вяземский спокойно, привычной речью, плавно, закругленно и красиво рассказывал о Бородинской битве, где он был чуть ли не единственным штатским человеком, приехавшим верхом, в шляпе, в панталонах со штрипками и в сером рединготе. Под ним была убита лошадь, и он стал пешком ходить от батареи к батарее, ничего не понимая и не будучи в силах разобраться, где русские, где французы. Ярче всего ему запомнился эпизод, когда молодой Щербатский приехал непосредственно из главной квартиры к Багратиону, чтобы прямо попасть на линию огня. Багратион посмотрел ему на грудь и сказал:
   - Ты штабной?
   - Так точно, ваше сиятельство!
   - Прислан для награды?
   - Так точно, ваше сиятельство!
   - Знаем мы, - заговорил Багратион. - Какая твоя очередная?
   - Станислав второй степени.
   Багратион вынул книжку, написал несколько строк, вручил Щербатскому и сказал:
   - Получай! Налево кругом - марш и чтоб духу твоего здесь не было!
   Щербатский прочел представление к награде за немедленный отъезд с линии огня. По-детски обрадовался, сделал под козырек и удрал.
   Тургенев нахмурился. Карамзин перестал плакать.
   - Однако, - сказал Карамзин, - поступок не дворянский. Тоже и Багратион твой хорош! Поговаривают, что уж недолго осталось Наполеону быть в Москве, что Москва сильно погорела, но толком узнать ничего нельзя.
   Вошла старушка Талызина, предложила всем сидевшим чаю и сказала:
   - Сейчас Мишенькин денщик пришел, Мишенька - племянник мой - Митропольский приехал из армии и прямо, как прописался у заставы, поведен был во дворец. Денщик пришел, а Мишеньки все нет. Подождем, - вероятно, важные вести.
   И пока пили чай и развертывали ломберные столы, готовясь играть, старушка нетерпеливо посматривала на часы. Ее ожидание увенчалось успехом гораздо раньше, чем она сама ожидала. Свеженький и опрятный офицер, позванивая шпорами и отряхая снег, появился в вестибюле. Старушка бросилась ему навстречу, и, скидывая шинель на руки денщику, Мишенька согнулся, чтобы поцеловать ручку у низенькой старушки тетки.
   - Важные вести, тетушка, - сказал он по-французски. - Генерал Милорадович послал меня к главнокомандующему, а тот с депешами - сюда. Наполеон покидает Москву.
   Все вскочили. Карамзин молитвенно поднял руки к небу. Вяземский перекрестился. Старушка плакала, не выпуская племянника из объятий и гладя его по голове.
   - Тетушка, я с утра ничего не ел. Дайте же мне хоть выпить чаю, - заявил молодой курьер.
   - Ах, что же я, - всполошилась Талызина и вышла из комнаты.
   Присутствовавшие обступили Митропольского. Пользуясь общей суматохой, Тургенев вышел и направился на Литейный проспект в дом, где с двенадцатого июня 1812 года проживал уже совершенно легально опальный германский министр Генрих Фридрих Карл цум Штейн.
   Тургенев был немедленно принят. Старик, высоко подняв брови, не без некоторой иронии смотрел на своего взволнованного посетителя, и так как Тургенев молчал, то он спокойно произнес первый:
   - Ну, что же, дорогой геттингенец, наш общий друг не выдержал московского холода.
   - Вам уже известно? - спросил Тургенев.
   - Да, мне это известно с утра, - сказал Штейн. - Теперь все зависит от того, хватит ли у этого "умного умника" военного такта, чтобы избрать подходящий обратный путь. Если он пойдет на Украину, то долго придется с ним возиться. Будем надеяться, что не он будет выбирать дорогу. Если он пойдет на Смоленск, то потеряет армию и попадет в плен. Живя в Петербурге, вы представить себе не можете, что представляет собою полоса в три тысячи ярдов шириною, по которой шли его войска. Это мертвая, безлюдная пустыня. Только бы в ослеплении он выбрал эту дорогу, остальное все сделает природа.
   Тургенев склонил голову.
   - Когда бы ни слушал я вас, дорогой барон, ваш гений меня всегда восхищает. Вы говорите, как самый блестящий мудрец Европы.
   - А вы говорите совсем ненужные фразы, добрый друг. Но, во всяком случае, уверен, что вам скоро представится новый случай побывать в Европе, в Европе разумной, освобожденной от этого чудовища, которое украло человеческую свободу.
   - Я был бы счастлив быть вашим спутником. Близок день, когда ваши права будут восстановлены.
   - Вы будете моим спутником, - сказал Штейн и открыл стеклянный ящик с настоящими гаванскими сигарами. - Вот самое большое лишение, которое не могу простить я Наполеону. До войны ни один американский корабль не мог войти в Балтийский порт без того, чтобы не вызвать дипломатического скандала. Агентам Бонапарта всюду чудились английские товары.
   Сидели молча и курили, пуская кольца голубоватого дыма. Огромная черная кошка с разными глазами зеленого и красного цвета поднялась на диване, выгнув спину, и стала потягиваться, царапая кожаную обшивку.
   - Долой, Мефисто, - крикнул Штейн.
   Кошка прыгнула к нему на колени. Старик гладил пушистую спину, искры, потрескивая, вонзались в стальной перстень с Адамовой головой на безымянном пальце левой руки.
   - В четверг у меня соберутся вольные каменщики, - сказал Штейн. - Вам надлежит быть. Собрание секретное. Войдете с черного хода в семь часов вечера. Перед дверью наденете маску не для ритуала, а из уважения к императорской крови.
   Тургенев слегка побледнел, быстро встал и простился.
   Великий князь Константин Павлович в белой шелковой маске был всеми немедленно узнан. Не так легко всем остальным было узнать друг друга. Хуже всего, что не было Штейна. Наследник болтал без умолку. После песни "Все мы братья" он говорил только один, говорил о том, как успешно преследуют Наполеона, что близок день, когда русские войска вступят в Европу по следам его тающей армии, что всюду наперерез беглецу высланы разведывательные отряды, что царь задался целью перестроить Европу на началах религии и почтения к власти, что главным министром всех европейских провинций назначается барон Фридрих цум Штейн.
   Ужинали, пили рейнские вина, потом снова пели и поздно разошлись, братски пожимая друг другу руки, делая вид, что никто никого не узнал.
  
  
  

Глава девятнадцатая

  
   Деятельность Комиссии по составлению законов, заглохшая после ссылки Сперанского, возгорелась благодаря энергии Тургенева. Дважды приехав в Зимний дворец, молодой докладчик входил в кабинет немножечко сухой и пыльный, с запыленной чернильницей, неубранными перьями и большими листами бумаги, на которых сохранились следы многочисленной пробы нового гусиного пера. За большим деревянным столом, покрытым картами со значками и карандашными отметками, сидел офицер с мелкими чертами лица, женственный, с белокурыми редкими волосами и мелкими колечками белобрысых бакенов, с голубыми, жидкими, словно аквамарин, глазами, холодными под нахмуренными бровями, и с чарующей улыбкой тонких, далеко не мужественных губ. Он был занят. Приходилось долго ждать стоя. Потом он начинал говорить, не глядя на вошедшего, и наконец, вслушиваясь в звонкий, отчетливый и спокойный голос Николая Тургенева, словно ловя нотки успокаивающей мудрой деловитости, он, отдыхая, откидывался в кресле, закрывая на минуту глаза, и потом, медленно их открывая, смотрел на Николая Тургенева, спрашивал: "Как твоя фамилия?", рассеянно слушал ответ, брал огромное перо и писал со множеством колечек и виньетов: "Быть по сему. Александр".
   - Какая твоя главная задача? - спросил он однажды Тургенева.
   - Освобождение крестьян, ваше величество, - ответил Тургенев, глядя прямо и спокойно.
   Морщины появились между бровями Александра, а на губах заиграла пленительная улыбка. Александр вздохнул и сказал:
   - И моя тоже.
   В эту минуту, не забываемую для Тургенева, вдруг из-за портьеры, грузно шлепая по ковру, выступил генерал с оловянными глазами и сизым носом, в серой тужурочке, словно заштатный денщик из крепостных, и только овальный портрет Павла I с брильянтами, висевший на анненской петлице, под лацканом, указывал на то, что это значительная персона. Продев большой палец правой руки под тужурку и придерживая портрет ладонью, Аракчеев, не обращая никакого внимания на Тургенева, заговорил:
   - Сжег Москву начисто, ваше величество! Так столицу растрепал, что в пять лет не починишь. Прикажи, государь, министру финансов раскошелиться. - Потом, уставя глаза на Тургенева, продолжал: - Бестужева привезли. Ведь этакий христопродавец, Бонапарту предоставил секретные архивы и сам же признается, что французские бумагомараки писали пашквили и на твою, государь, династию, и на всю историю твоей державы.
   - Что ж, Алексей Андреевич, - сказал Александр, - надо будет наполеоновские бумаги отбить. Я слышал, что под Красным великое множество штабных баулов досталось нам. Сколь помню, это тебе все ведать надлежит. А Бестужев зачем в Москве остался?
   - Завтра допрошу, ваше величество. Полагаю, что партикулярные были причины. А пуще всего виновато в том заграничное воспитание. Ну, на что Бестужеву, русскому дворянину, обучаться в Европах? - Аракчеев ехидно улыбнулся, глядя на Тургенева, и затем, разводя руками и как бы нечаянно указывая на Тургенева, добавил: - Одно якобинство разводить. Уж будет! Кончать пора!
   На губах Александра по-прежнему играла, как солнце, пленительная улыбка.
   Звезда Тургенева поднялась высоко. Русский царь вместе с союзными армиями вступил в Европу по следам Бонапарта, который, греясь у камина в Сен-Клу, говорил, к великой досаде парижан: "А все-таки здесь лучше, чем на московском морозе".
   Ненавидимый Наполеоном Штейн был назначен министром всех владений, отвоеванных у Наполеона. Каждая страна посылала к нему в качестве представителя своего комиссара. Российским императорским комиссаром при Штейне был назначен Николай Иванович Тургенев за отменное знание законов, уважение гражданской справедливости и либеральный образ мыслей.
   "15 октября (1813). Вот уже с неделю как собираюсь в свою дорогу. Барон Штейн сдержал свое слово, и я в полной мере радовался бы сей поездке, есть ли бы не думал, что некоторым образом перебиваю теперешнее мое место, тем более что Сергей идет в военную службу.
   Хотя я и весьма рад, что еду, в особенности когда воображение мое хотя несколько разгорячится; но не менее чувствую что-то неприятное, или, лучше сказать, неловкое; и в сем случае утешаюсь только мыслию, что предчувствия дурные часто меня обманывали.
   Всего более беспокоит меня опасение быть совершенно лишним для Штейна. Теперь первый раз в жизни чувствую я в себе желание нравиться - в первый раз, ибо я еще до сих пор не старался никому нравиться. И потому боюсь теперь за успех".
  
   Записал эти слова и пошел по Петербургу прощаться. Поздно вечером приехал к другу - Сергею Петровичу Трубецкому, поручику Семеновского полка.
   Сергей Трубецкой привстал, слегка накренившись, так как долго не мог оправиться после ранения, и, бросившись навстречу к другу, громко поздравил его с успехом. На голос мужа вошла в комнату Екатерина Ивановна Трубецкая. Красивая француженка, голубоглазая и белокурая, так странно бывшая не под стать сухопарому и долговязому супругу. Мечтательный, безвольный Трубецкой как-то сразу стушевался при появлении этой женщины. Екатерина Лаваль была и умнее его и крупнее характером.
   "Единственный ее недостаток, - подумал Николай Тургенев, - это обожание Сергея. Она ему совершенно не подходит, равно как и он ей". За вечерним чаем втроем говорили о самой главной своей тайне. Члены одной и той же масонской организации, Трубецкой и Тургенев затевали большую реформу ложи. Они стремились превратить ее из маленького и стареющего дела в большую политическую конспирацию. Уже удались первые шаги. Возникло Общество русских рыцарей. Вместо прежних мистических отвлеченностей шли разговоры об освобождении крестьян и об установлении конституционального образа правления. Поручик и законовед во всем сходились в области политических вкусов. Екатерина Трубецкая считала дело обреченным на неуспех, и когда двое других друзей - ахтырский гусар Петр Яковлевич Чаадаев и самый младший из их компании восемнадцатилетний Кондратий Федорович Рылеев - говорили с Екатериной Ивановной в отсутствие ее супруга, то все трое соглашались, что вряд ли государь останется при прежнем курсе мнений, что вряд ли следует выступать открыто и явно, но что если дело и обречено на неуспех, то вести его все же надо для того, чтобы даже самый неуспех прозвучал как могучий колокол, способный разбудить страну.
   Разговор, по обыкновению всех троих собеседников, велся спокойный и прикровенный, так, чтобы слуги, преданные хозяевам, не оказались случайными предателями.
   - Кондратий также едет за границу, получив производство, - сказал Тургенев, - но будет в действующей. Воображаю, как развезет его под конец конная артиллерия.
   - Ничего, он человек молодой, и его еще не трепал снаряд, как меня. Пусть понюхает пороху, - заметил Трубецкой.
   Тургенев посмотрел на свою укороченную ногу и ничего не ответил.
   - Интересно, как скоро будете в Париже, - сказала Трубецкая. - Говорят, Бонапарту удались наборы.
   - Все-таки армия его уже не та. Ведь у него каждая дивизия - проходные ворота. Раз до восьмидесяти обновлялся состав. Какая ж это военная семья! Да и обучать рекрутов ему некогда.
   - Ну, все-таки еще подержимся! Во всяком случае, раз уж мы вмешались в европейскую кашу, придется хлебать ее до конца, хоть и невесело это иногда бывает.
   - Да, - сказал Трубецкой, - приходится вспомнить, не к ночи будь помянут, императора Павла. Так ведь и отрезал английскому посланнику: "Завидую, говорит, вашим успехам". Тот спрашивает: "Каким?" - "А таким, говорит, у вас Россия - хороший союзник, а у меня все - дрянь, вроде вас". Ясно, конечно, одно: что русским солдатам своими черепами придется платиться за австрийские и немецкие выгоды. Кстати, друг, бывал ли ты у Штейна в эти дни?
   - А что? - спросил с неохотой Тургенев.
   - Да так, передавали мне его разговор о том, что Россия должна идти своим путем, что дворянской молодежи совсем не нужно обучаться иностранным языкам и что даже иноземных книг ввозить не нужно.
   Тургенев улыбнулся.
   - Да, это одна из его странностей.
   - Странность ли это? - сказал Трубецкой.
   Екатерина Ивановна улыбнулась тонкой улыбкой и с расстановкой произнесла:
   - Штейн - ледяной человек. Это не странность, Николай Иванович, а тонкий расчет. Вот посмотрите: пройдет немного времени, и немцы повернутся к нам спиной.
   - Не думаю, - сказал Тургенев. - Это в вас говорит французская кровь.
   Красавица улыбнулась.
   - Если так, то она говорит все-таки правду. Во всяком случае, в моей французской крови больше искренности, чем в русском патриотизме немецкого барона. Царь его любит, но это тоже не говорит за него. Царь очень занят вопросом о том, что говорилось о нем, о его балах, о его шутках госпожой Сталь и господином Шатобрианом.
   - Однако мне пора, - сказал Тургенев. Разговор о Штейне стал его задевать.
   - Надеюсь увидеться с вами, и скоро, - сказал Тургенев на пороге, протягивая руку Трубецкому и, обернувшись к Екатерине Ивановне, добавил, целуя ей руку, - в Париже, конечно, княгиня.
   Лаваль рассмеялась и отошла к окну.
   Холодный соленый ветер ударил Тургеневу в лицо. Он пошел на Васильевский остров. Усталый ванька плелся по другой стороне улицы на заморенной рыжей кляче. Тургенев его окликнул. Тот не отозвался. Лошадь свернула в переулок. Пришлось идти пешком. Пройдя добрые полчаса и чувствуя себя слегка продрогшим, он решил не ходить к приятелю Свечину - командиру лейб-гвардии Егерского полка. Повернул обратно, но потом почувствовал укоры совести и, не желая казаться малодушным в собственных глазах, решил вернуться к Свечину. У самого фонаря Жукова моста, в минуту этого колебания, поворачиваясь то вперед, то назад, поскользнулся и едва не был раздавлен наехавшим экипажем. Лошадь ударила копытом больную ногу. Кучер мгновенно остановил. Тургенев привстал на локте. Живые глаза молодого человека с оттопыренной губой, ярко освещенной под самым фонарем, с беспокойством смотрели на Тургенева. Правой рукой незнакомец помогал Тургеневу встать.
   - Не повредило ли вам падение?
   - Нет, кажется, только легкий ушиб, в котором я сам виноват. Я поскользнулся на повороте.
   - Могу предложить вам место в экипаже, - сказал незнакомец. - Куда вас довезти?
   - На угол около Старой гавани.
   - Уж не к Свечину ли? - спросил тот.
   - Вы угадали, - сказал Тургенев. - Откуда вы знаете этого доброго конного егеря?
   - Знаю по дружбе с моим отцом, - сказал незнакомец.
   Сели в экипаж. С минуту ехали молча.
   - Однако кого же мне благодарить?
   - Благодарить не за что, - ответил незнакомец, - а назваться могу: Петр Григорьевич Каховский.
   Тургенев в свою очередь назвался.
   - Вот как - неожиданность полнейшая! Это вас прочат в министры?
   - Не слыхал об этом, - сказал Николай Иванович.
   - Люди говорят, - отозвался Каховский. - За что купил, за то и продаю. Только, будете министром, попытайтесь узнать о судьбах народа нашего не по геттингенским книжкам и не по Зимнему дворцу. - И вдруг, обернувшись к Тургеневу, сказал: - Вы простите, я, быть может, напрасно это говорю. Я знаю, что в немецких университетах воспитываются люди свободнее. Мы тут лишь из Плутарха, Тацита и Ливия берем пищу геройства, да и то в самом деле какими крохами! Вот я прожил в сожженной Москве с французами, книжек никаких не было, но школу прошел такую, какая вам в Геттингене не снилась. Наш университетский пансион был как раз таким местом, где остановились офицеры-республиканцы, участники террора, ставшие солдатами Бонапарта еще в те времена, когда тот был простым генералом. Подумайте, я родился в 1797 году. Мы уже теперь не увидим того, что видели они во Франции, но, быть может, увидим то же самое в России.
   - Нехорошо быть этаким поспешным пророком, - сказал Тургенев. - Вам еще по-настоящему нет шестнадцати лет, а вы берете на себя слишком много.
   - Мы и отдать можем очень много, - сказал Каховский. - Во всяком случае, этот опыт пережили мы недаром.
   Подъехали к темному двору. Вышли. Пробрались по темной и грязной лестнице, едва не упав на кучу мусора.
   - Грязно живет наше отечество, - сказал Каховский. - У родителя моего бывал в Петербурге каждый год - всегда столица была столицей. Приедешь на рождество, любуешься чистотой после Москвы, а теперь, после нашествия Наполеона, все, кажется, позапустело, все позасорилось. Россия пожигает французские и русские трупы. Говорят, до полумиллиона пожгли да свыше двухсот тысяч лошадиных трупов. На сколько десятилетий зараза?
   - Слушаю я вас, - заметил Тургенев, - и кажетесь вы мне почтенным старцем. Где огонь и веселость вашей молодости?
   - Эх, Николай Иванович, удержу не знает моя молодость, но открытыми глазами смотрю себе под ноги.
   Постучались. Свечин открыл. Обрадовался Тургеневу. Нахмурился при виде Каховского.
   - Если б покойный твой батюшка знал, что ты будешь шляться и загонять его лошадей, он бы этих рысаков кому-нибудь другому завещал. Где был с утра?
   Каховский засмеялся и, указывая на Николая Ивановича Тургенева, сказал:
   - Служа царю и отечеству, спасал будущего министра.
   Но уже Свечин не слушал. Он наливал стакан чаю с ромом Тургеневу и говорил:
   - Что делать с этой сволочью иезуитами? Остался я в Питере один-одинешенек с той поры, как католические попы вывернули наизнанку голову моей сестрицы. У нас здесь отечество погибало, а она в Париже держала католический салон. Католические попы в рясах - это коршуны, а тайные иезуиты - это волки-оборотни, это страшные звери.
   - Имеете какие-нибудь вести о Софии Петровне? - спросил Тургенев.
   - Самые скверные, - сказал Свечин. - Ваш любимый Гёте сказал: "Где за веру спор, там, как ветром сор, и любовь и дружба сметены". Еще они покажут себя, еще устроят государство в государстве.
   - Не так страшен черт, как его малюют, - сказал Николай Тургенев. - Это ведь небольшой кружок полоумных фанатиков.
   - Хорош небольшой! - сказал Свечин, от жары доверху расстегивая сюртук. - Я поинтересовался этим делом. У них организация наподобие масонской, дисциплина наподобие военной и мертвая хватка, как у портового бандита. Там, где нужно, - по горлу чик! (Свечин показал жестом, как это делается) - и нет богатого наследника, а, смотришь, духовное завещание в пользу римской церкви. Вот посмотрите, все наши петербургские барыни в обход прямым наследникам завещают деньги и имения римскому папе.
   - Вы бредите, - сказал Тургенев, отпивая чай глотками. - Лучше скажите, кто вам нравится - Гурьев с Румянцевым или Козодавлев?
   - Я ведь помещик, а не фабрикант и к фабричному делу отношусь как к вредному. Я за Гурьева и за дешевый ввозной тариф. Считаю, что Государственный совет допустил большую ошибку, даже больше вам скажу. Какое ж у нас самодержавие, ежели царь не сможет остановить этого безумия. На хлеб налагают пошлину, а фабрикантам протежируют. Ничего хорошего из этой протекционной системы не вижу. Россия - страна дворянская и земледельческая. Попробуйте, насадите фабрики - и все пойдет к чёрту...
   - Однако, - сказал Тургенев, - вопреки вашей воле и соображениям фабрики насаждать будут, да они сами вырастут, как грибы.
   - Ну, тогда прощай наше дворянство, - сказал Свечин. - Эх, напиться, что ли?
   Он налил себе половину стакана ромом.
   - Отведайте-ка, Николай Иванович, девяносто шесть градусов!
   - Чей? - спросил Тургенев.
   - Шведский, - ответил Свечин. - От самого Бернадота контрабанда.
   - Не знал я, что вы с королями в дружбе!
   - А что ж, неплохой народ, - сказал Свечин, пьянея.
   - А, по-моему, короли - дрянь, - вдруг отозвался Каховский. - Чаю-то вы мне, Евграф Павлович, дадите?
   - За королей не нужно б было тебе давать. Ты что сегодня безрукий, что ли, что сам налить не можешь? Да, Николай Иванович, пропадает наше дворянство.
   - Ну что, какие несообразности говорите, - возразил Николаи Тургенев. - Сословие, в руках которого находятся все преимущества, и вдруг пропадает... Поработать кой над чем надо - и не пропадет. Сословие хорошее, только мужицкое рабство отменить нужно. Позорно это и для честного ума не переносно. Срамота это перед богом и перед людьми.
   - Это вы с мужика хомут хотите снять? - спросил Свечин с ужасом. - Да знаете ли, что тогда будет? Тогда нам самим вилы-тройчатки в первом же амбаре в бок от спасенных вами мужиков.
   Тургенев рассердился и, цепляя хромою ногой с шумом падающее кресло, заходил по комнате.
   - Как вы, этакий умный человек, не понимаете своей же выгоды? Что может быть хуже рабства! От него и хамство, от него и пьянство, от него и бунты, повсюду бунты, дорогой мой, по всем губерниям непокойство. Перестаньте дурака ломать, пока вам не сломали шею. Я говорю о дворянской выгоде прежде всего. Крепостной труд на фабриках никуда не годится. Раб - поганое слово! Какого от раба сознания можете ждать? Любой заводчик с вольным рабочим за пояс заткнет наших дворян с крепостною фабрикой. Я уж о бесчеловечье не говорю, о скотском держании людей. Вчерашний день получил я безграмотное письмо. Был у меня в детстве приятель - крепостной мальчуган Василий. Матушка проиграла его в карты. Помещик Досекин выхлестнул ему глаз. Был этот кривой человек бурлаком, стал беглым холопом, замешался в воровскую шайку, а третьего дни попал на съезжую и написал мне письмо. Просит его выручить. Пошел выручать, да поздно. Под семидесятым кнутом помер. Что это, батюшка Евграф Павлович, в какой стране это есть?! Обучать Европу собираемся, а своей дикости оставить не можем.
   Каховский поднял кресло и смотрел на Тургенева злыми глазами.
   - Вы что, молодой человек, - спросил Николай Тургенев, обернувшись к нему, - жалеете, что ваши кони меня не подмяли?
   - Нет, - сказал Каховский, - я совсем о других материях держу мысли. Французы в Москве срамили мою родину так за это же самое, о чем вы говорите, что повторить невозможно.
  
  
  

Глава двадцатая

  
   В пятницу двадцать четвертого октября 1813 года кучер с молотком и щипцами, кузнец в кожаном фартуке вошли к Тургеневу и сказали:
   - Исправно, барин, можете на край света ехать.
   - Хорошо ли смазал? - спросил Тургенев.
   - Преотлично! Пусть только Федотка на каждой станции смотрит. Коляска новенькая и сделана на славу.
   - Ладно, друзья, прощайте, - сказал Тургенев и заперся у себя в кабинете.
   Раздумывал: "Лучше геттингенской жизни быть не могло. Буду ли снова чувствовать себя так же? Здесь, в Петербурге, невозможно, а в других местах России еще меньше. Вот поеду сейчас по Ковенской дороге. Опять один-одинешенек попаду в польские и литовские леса. Темный край! Бесконечные лесные дороги по пескам и болотам. Только полосатые столбы с двуглавыми орлами. Вот и все встречные. А куда еду? Что будет? Как повернутся события, ежели Наполеон с новой армией опять вторгнется в Россию?"
   Карету устроил удобно. Выехать и прямо заснуть, полулежа, полусидя, спрятав ноги в полость и закутавшись шотландским пледом. "Новенький, - поглаживая рукой английский товар, думал Тургенев. - Сколько сразу английских товаров! Словно плотину прорвало. И старая и новая гавани полны английскими кораблями. Мачты как лес". Посмотрел на часы. Осталось два часа. Стал читать дневник 1806 года. "А я тогда больше думал и нравлюсь себе больше тогдашний, чем нынешний. Любопытство тянет меня на Запад, но нет уверенности. Петербург - хорошая школа для опытности, но для опытности жить с людьми, а это - печальная опытность". Вдруг вспомнил, что Сергей теперь адъютант при командире гвардейского корпуса Воронцове. Потом резко упрекнул себя за полное отсутствие мыслей о старшем брате, и как раз, как нарочно, в эту минуту раздался стук в дверь. С чемоданом в руке, в шинели, в меховой шапке, с покрасневшим носом и красными веками, Александр Тургенев стоял на пороге, словно раздумывая, входить или нет.
   Николай молчал, словно оцепенел. Александр Иванович отвел глаза и, улыбнувшись, сказал:
   - Ну, что ж, провожать так провожать, - и стал раздеваться.
   Охлаждение стесняло обоих братьев. Манеры Александра казались Николаю тираническими. Чувство это, безотчетное, досадное и неверное, расстраивало Николая гораздо больше, чем огорчало Александра. Переходя от темы к теме, Николай заговорил об иезуитах России.
   - Подождем, - сказал Александр Тургенев, - у государя мистические настроения. Прямо не знает, куда ими швырнуться. Но, уверяю тебя, будет время, я своего добьюсь. Запретим им пребывание в Российской империи.
   - Это было б хорошо, - сказал Николай Тургенев. - Но трудненько вам будет этого добиться.
   - А ты не думай о трудности, когда начинаешь дело, - посоветовал Александр Иванович.
   Прошел час. Сели друг против друга, подальше от печки. Поставили золотые стопки. Выпили прощальные бокалы шампанского, обнялись и поцеловались. Николай стал на колени. Александр надел ему ладанку - подарок матери.
   - Матушка занята по хозяйству. Приехать не может. Сам же ты в Тургеневке затеял ткацкую фабрику. Ей сейчас не до поездок.
   Перекрестились на иконы. Обнялись. Во дворе ярко горели фонари у коляски.
   - Провожу тебя до заставы, - сказал Александр.
   - Ne vous derangez pas [Не беспокойтесь (франц.)], - сказал ему Николай и прибавил по-русски: - Долгие проводы - лишние слезы. У заставы извозчика не найдете, а пешком возвращаться - опасно. На чужих кораблях завезли в Петербург шайку чужеземных душителей. Шнурками в секунду задушивают человека, обирают дочиста, а трупы швыряют в Неву. За вчерашний день шестнадцать покойников выловили.
   Александр Иванович вздрогнул.
   - Чужестранцы

Другие авторы
  • Аксаков Александр Николаевич
  • Мольер Жан-Батист
  • Подолинский Андрей Иванович
  • Кржевский Борис Аполлонович
  • Пруссак Владимир Васильевич
  • Чеботаревская Александра Николаевна
  • Ган Елена Андреевна
  • Бычков Афанасий Федорович
  • Бакунин Михаил Александрович
  • Соболь Андрей Михайлович
  • Другие произведения
  • Анненский Иннокентий Федорович - Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях
  • Гайдар Аркадий Петрович - Прохожий
  • Вагнер Николай Петрович - Сказки Кота-Мурлыки
  • Верещагин Василий Васильевич - Очерки, наброски, воспоминания
  • Андерсен Ганс Христиан - В день кончины
  • Пругавин Александр Степанович - Запросы и проявления умственной жизни в расколе
  • Маяковский Владимир Владимирович - Вчерашний подвиг
  • Марриет Фредерик - Приключения в Африке
  • Васильев Павел Николаевич - Автобиографические главы
  • Рожалин Николай Матвеевич - Нечто о споре по поводу "Онегина": (Письмо редактору "Вестника Европы")
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 229 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа