во дворе? Никого не было.
Вино в бутылках я расставил на столе. Я привожу комнату в порядок для прихода
моих друзей.
Первым пришел неизвестный поэт, прихрамывающий, с нависающим лбом, с почти
атрофированной нижней частью лица, и пошел осматривать мои книги.
- Все мы любим книги, - сказал он тихо. - Филологическое образование и
интересы - это то, что нас отличает от новых людей. Я пригласил моего героя
сесть. - Я предполагаю, - начал он, - что остаткам гуманизма угрожает опасность
не отсюда, а с нового континента. Что бывшие европейские колонии угрожают
Европе. Любопытно то, что первоначально Америка появилась перед Европой как
первобытная страна, затем как страна свободы, затем как страна деятельности.
Через час все мои герои собрались, и мы сели за стол.
- Знаете, - обратился я к неизвестному поэту, - я
за вами и за Тептелкиным как-то следил ночью.
- Вы за нами всегда духовно следите, - прервал он и посмотрел на меня.
- Мы в Риме, - начал он. - Несомненно в Риме и в опьянении, я это чувствовал,
и слова мне по ночам это говорят.
Он поднял апуллийский ритон.
- За Юлию Домну! - наклонил он голову и, стоя, выпил.
Ротиков элегантно поднялся: - За утонченное искусство!
Котиков подпрыгнул: - За литературную науку!
Троицын прослезился: - За милую Францию!
Тептелкин поднял кубок времен Возрождения. Все смолкло.
- Пью за гибель XV века, - прохрипел он, растопырил пальцы и выронил кубок.
Я роздал моим героям гравюры Пиранези. Все погрузились в скорбь. Только
Екатерина Ивановна не понимала.
- Что вы такие печальные, - вскрикивала она, - что вы такие невеселые!
Печь сверкала, выбрасывала искры. Я и мои герои сидели на ковре перед ней
полукругом. Яблоки возвышались на разбитом блюде. Почти перед каждым пустые
коробки из-под папирос и горы окурков. Ни я, ни мои герои не знали, продолжается
ли ночь или наступило утро. Ротиков встал.
- Начнемте круговую новеллу, - предложил он.
Я поднялся, зажег свечу.
- Начните, - сказал я.
- Меня с детства поражала, - сев в
кресло, начал он, - безвкусица. Я уверен, что она имеет свои законы, свой стиль.
Однажды мне сообщили, что одна бывшая тайная советница продает обстановку своей
комнаты. Я поспешил. Вообразите бывшую курительную комнату в чиновничьем доме,
турецкий диван,
целый набор пепельниц, в виде раковин, ладоней, листочков, то на высоких, то на
низких столиках, пуфы, неизвестно для чего оставшийся письменный стол. Стены,
украшенные изображениями актрис парижских театров легкого жанра. Поклонившись, я
вошел. На диване
очаровательное создание пело и играло на гитаре. Его пышные синеватые прошлого
века юбки, обшитые золотыми пчелами, его ноги в тупых атласных туфельках! - Вы
удивительная тайная советница, - сказал я поклонившись. - О нет, - засмеялось
оно, - я юноша! - И указало мне глазами на пуф рядом с диваном. - Вам не
холодно? - спросило оно и, не дожидаясь ответа, закутало меня в кашемировую
шаль.
Опустив голову, оно стало рассматривать книжку с говорящими цветами: - Время
прелестной Нана, дамы с камелиями, отошло, - прервало оно молчание и расправило
свои пышные волосы. - Вы пытаетесь, - сказало оно, - возродить то ушедшее,
легкомысленное и беспечное время.
Неизвестный поэт сел в кресло: - Оно все же было девушкой. Погруженное в
снежную петербургскую ночь, оно провело свою раннюю юность на панели.
Серебристые дома, лихачей, скрипачей в кафе и английскую военную песенку оно
любило.
Неизвестный поэт улыбнулся, поднялся с кресла и подошел к огню.
Троицын сел в кресло, продолжал:
- Посмотрев на меня, оно раскрыло веер. Оно родилось недалеко от Киева в
небольшом имении.
Троицын уступил место, Котиков важно сел в кресло:
А по вечерам "оно" говорило о Париже, об Елисейских полях и о кабриолетах, и
16-ти лет оно убежало в Петербург с балетным артистом. Оно любило Петербург, как
северный Париж.
Тептелкин встрепенулся.
- Петербург - центр гуманизма, - прервал он рассказ с места.
- Он центр эллинизма, - перебил неизвестный поэт.
Костя Ротиков перевернулся на ковре.
- Как интересно, - захлопала в ладоши Екатерина Ивановна, - какой получается
фантастический рассказ!
Философ взял скрипку, сел в кресло и, вместо того чтобы продолжать рассказ,
задумался на минуту. Затем встал, заиграл кафешантанный мотив, отбивая такт
ногой.
Тептелкин, ужасаясь, раскрыл и без того огромные глаза свои и протянул руки к
философу.
"Не надо, не надо", - казалось, говорили руки.
И вдруг выбежал из комнаты и уткнулся лицом в кровать мою.
А философ, не замечая происшедшего, уже играл чистую, прекрасную мелодию, и
круглое, с пушистыми усами, лицо его было многозначительно и печально.
Я подошел к зеркалу. Свечи догорали. В зеркале видны были мои герои, сидящие
полукругом, и соседняя комната, и стоящий в ней у окна Тептелкин, сморкающийся и
смотрящий на нас.
Я поднял занавеси.
Наступило уже темное утро. Уже слышались фабричные гудки. И я вижу, как мои
герои бледнеют и один за другим исчезают.
Глава XXI МУЧЕНИЯ
Вернувшись домой, Тептелкин открыл резную шкатулку, вынул статуэтку
пятнадцатого века, поставил ее на сундучок; оказывается, сундучок служил
постаментом.
- Избавь меня от искушения, дай мне силу видеть мир прекрасным, - склонил он
голову, а когда он поднял лицо, показалось ему, что не Елены Ставрогиной лицо у
статуэтки, а Марьи Петровны Далматовой.
Всю ночь пробыл в задумчивости Тептелкин.
Уже кенарь пел в комнате Сладкопевцевой, уже Сладкопевцева, вернувшись с
дружеской пирушки, искала воды попить. Уже шлепали ее туфли по комнатам, а
Тептелкин все следил образ уходящего мира, когда он был юн, совершенно юн.
К утру гуманизм померк, и только образ Марии Петровны сиял и вел Тептелкина в
дремучем лесу жизни.
К вечеру Тептелкин сидел у стола и испытывал некое мучение. Он вспомнил, что
некоторые великие люди воздержались.
- Как же я, - думал Тептелкин, - поддамся
соблазну и женюсь? А может быть, природа совсем не для того меня создала. Женюсь
- и ослабеет моя память, исчезнут дивные и неясные грезы, исчезнут эти ясные
утренние часы и спокойные ночи. Рядом со мной будет стареть женщина, и я замечу,
что я старею. Да, трудный вопрос, - заходил Тептелкин по
комнате. -А может быть, я не в силах
буду жениться, может быть, я не мужчина. Может быть, тело у меня не созревшее.
Что ж, женюсь, а потом ужас...
Ему стало страшно, он машинально открыл дверь, но никто не вошел.
Тептелкин налил холодного чаю, выпил
залпом.
- А может быть, вся моя мужская сила в ум перешла. Как быть, как быть? -
закрыл он дверь. - Жениться хочу, а, может быть, тело мое не хочет. Но некоторые
очень поздно созревают. Может быть, и я созрею когда-нибудь.
Еще быстрее заходил Тептелкин в темноте по комнате.
Внизу, в разрушенном подвале, работники варили мыло. Сквозь щели пола
пробивался едкий пар. На улице за запертыми воротами дворник, на тумбе, читал
Тарзана, поднося книжку к глазам.
И тут-то появилась в комнате Тептелкина необыкновенная двадцатитрехлетняя
девушка - Марья Петровна Далматова; в соломенной шляпке, казалось, она срывала
цветы с красного дощатого пола, протягивала их Тептелкину. Тептелкин склонялся,
подносил их к носу, набожно целовал. Затем она начала плясать, и Тептелкин
услышал необыкновенные голоса и увидал, что у ней в руках дрожит стебелек и
наливается бутон, распускается голубой цветок.
- О, как развращен мой мозг, - заходил Тептелкин по комнате.
В это время дежурный дворник докончил читать Тарзана, походил перед домом,
снова сел на тумбу и задремал... Тептелкин появился в окне. - Какие звезды, -
подумал он. - И под таким звездным небом мне мерещатся такие гадости. Наверно, я
самый скверный человек в мире.
Тептелкин вышел из дому. Окна домов изнутри освещены то резким, то
сентиментальным, то безразличным светом. Тептелкин судорожно идет в своем
осеннем пальто. В эту ночь испытает он, мужчина ли он или нет, и может ли он
жениться, вступить в брак с Марьей Петровной Далматовой. Тептелкин идет,
торопясь, от улицы Лассаля к Октябрьскому вокзалу. Иногда он посреди панели
останавливается на мгновенье, иногда обгоняет прохожих и делает то, что он
ни-когда до сих пор не делал, - заглядывает под шляпки.
Он ищет самую уродливую, чтоб не могло быть и речи о любви. Он
останавливается, ему предлагают услуги почти дети, с похабным выражением глаз,
со скверной улыбочкой, с утрированными ребяческими движениями.
Он врастает в землю перед ними, и они, источив свое красноречие, покрывают
его словами и спешат вдаль. Иногда Тептелкина обгоняет существо на стоптанных
каблуках, с отсутствием румян на щеках, с невообразимо желтым горностаем вокруг
шеи и, стараясь сохранить ушедшее достоинство, шепчет:
- Первые ворота направо.
Наконец он видит то, что ему надо было. Из пивной, недалеко от Лиговки,
выходит женщина - широкая, крепкокостная, крупнозубая.
- Вы в бога веруете? - обращается к ней Тептелкин.
- Конечно, верую! - женщина осеняет себя крестным знамением.
- Идемте, идемте, - энергично Тептелкин тащит ее вниз по Невскому.
- Меньше чем за три рубля не пойду! - угрюмо осматривая фигуру Тептелкина,
заявляет она.
- Это все равно, это безразлично, - утверждает Тептелкин и тащит ее за рукав
по Невскому.
- Куда ты тащишь меня? Я близко живу. А ты черт знает куда меня тащишь.
Останавливается женщина и выдергивает руку.
- Потом, потом, я пойду к вам, но сначала вы должны поклясться.
- Да что ты, пьян, что ли, какой клятвы тебе еще нужно?
И она с удивлением, почти с испугом уставилась в вибрирующее лицо
Тептелкина.
- Все зависит от этой ночи, - не слыша, шептал Тептелкин. - Вся дальнейшая
жизнь моя зависит от этой ночи! Жениться хочу, - стонало в Тептелкине. -
Жениться! Испытание сегодня, на перекрестке я, на ужасном. Если я окажусь
мужчиной, я женюсь на Марье Петровне, если нет - то евнухом, ужасным евнухом от
науки буду!
- Да что ты шепчешь! - вскрикивает женщина. - Долго мы стоять на улице
будем?
- Идемте, идемте,
- заспешил Тептелкин, -
идемте.
- Да ты, кажется, к собору меня ведешь? - раскрыла желтые глаза женщина.
Но Тептелкин уже тащил ее к стене, где мерцала икона.
- Поклянитесь, что вы не заражены, - остановился он перед иконой. -
Поклянитесь! - провизжал он.
- Ах ты бес! - рассердилась женщина и, качая юбкой, скрылась в
пролете.
Марья Петровна сидела в своей комнате с кисейными занавесками за столиком и
гадала на картах. За окном была ночь, за спиной на стене карточка.
Вокруг стула, на котором сидела она, ходила кошка Золушка.
Марья Петровна кончила гадать и погрузилась в давно закрытую студию пения
времен военного коммунизма. Не мечтала ли она стать великолепной певицей! Вот
стоит она у рояля и поет, а там восторженная публика, двери ломятся от публики,
стены раздвигаются от публики, подносят Марье Петровне конфеты, цветы и дорогие
вещи. Задумалась, оперлась на локоть Марья Петровна и погрузилась в недавно
оконченный университет с его аркадами, коридорами, с многочисленными
аудиториями, с профессорами и студентами. Не мечтала ли она стать ученой
женщиной, писать книги о литературе, говорить в кругу профессоров, внимательно
слушающих?
Уже на улице пусто, и только милиционеры, аккуратно одетые, пересвистываются,
а затем ходят по парам и беседуют.
Марья Петровна гадает на картах: кем она будет. Она видит Тептелкина, он
стоит внизу, жалкий, озябший, смотрит на освещенное окно комнаты, где сидит она
и гадает.
- Влюблен, конечно, влюблен! - Ей становится тепло и уютно.
Шелестят листья, летают летучие мыши, она и Тептелкин идут к морю, садятся на
камне. Под серебряной луной, встав, она поет, как настоящая певица, приехавшая
из-за границы на гастроли, а Тептелкин сидит и смотрит на море, слушает.
Она взглянула в окно: стоит ли Тептелкин? Стоит.
Кажется ей - ясное утро. Тептелкин сидит, работает, она стоит, гладит
крахмальное белье для него. Взглянула Марья Петровна в окно: стоит ли Тептелкин?
Стоит. И показалось ей, что у него глаза жалобные.
- Но как же со свадьбой? - Вернувшись, он сел на постели глубокой ночью.
Одеяло лежало на полу, седеющие волосы стояли дыбом. Стена мерцала от лунного
блеска. Вся комната была пронизана луной. - Если я честный человек, то я должен
жениться на Марье Петровне Далматовой. Ведь нельзя девушку целый год водить за
нос.
Он встал в рубашке; рубашка была длиннее спереди, короче сзади. Достал свечку
из комода, зажег и ждал, когда же она разгорится. Наконец свеча просияла
звездой.
- Надо отвлечься, - подумал он. Закутался в одеяло, сел к столу, стал сличать
Пушкина с Андрэ Шенье.
Toujours ce souvenir m'attndret et me
touche [Это
воспоминание всегда трогогает и умиляет меня (фр)]
Читал он и невольно отвлекся от сличения.: тихие деревья, покрытые желтыми,
красноватыми листьями, рябили над его головой. Марья Петровна сидела внизу.
Вдали колыхалось море, и пел ветер.
К утру мерещился Тептелкину сад тишайший.
Солнце внутри церквей, монахи, сморкающиеся в руку, олеандры цветущие, нежное,
розовое море, кашляющие, как чахоточные при пробуждении, колокола, виноградная
лоза, еще покрытая росой, и чаёк на блюдечке, и хрюканье валяющихся свиней за
оградой. И казалось ему, что он верит в чертей и в искушенье. Хотел бы он уйти
отсюда, сесть на высокую, величественную гору и смотреть на весь мир и
наслаждаться. И казалось ему, что его там обязательно обступят бесы, а он
отвернется и отринет - "не хочу, - скажет он, - идти с вами, не вашей я породы,
всю жизнь с вами боролся". И взыграют и закричат ему бесы: "Эх ты, вечный
юноша!" И еще увидел Тептелкин, будто впереди бесов выступал неизвестный поэт, а
с ним рядом, по бокам, извивались - Костя Ротиков и Миша
Котиков.
- Исчезните, проклятые! - вскочив, затопал Тептелкин: на столе кофе и хлеб с
маслом, а у кровати стоит хозяйка.
- Во сне стонали вы, а утро-то какое! Действительно, над геранью, стоявшей на
подоконнике, виднелось, ослепляющее прозрачностью, зимнее небо.
- Вы юноша, совсем юноша, - помолчав, вздохнула хозяйка. - Несмотря на то,
что седеете. Сейчас, когда я уйду, должно быть, опять вскочите, достанете с
полки книжку и начнете восторгаться.
И шмыгнула в дверь, прошуршав платьем, как змея хвостом.
Глава XXII ЖЕНИТЬБА
Тептелкин шел по мерзлому тротуару.
Прошел мимо ночного трактира. Услышал музыку.
"Наверно, там сейчас
играют авлетриды. - Он прошел мимо диктериад, довольно разнузданных, грузнотелых
баб, ругающихся крылатыми словами. - Наречие притонов, - определил он, -
интересно исследовать, откуда и как появилось это наречие".
Он унесся во Францию XIII века, когда создавалось арго. Вокруг Тептелкина
кружились и падали ругательства.
По ступенькам вбегал в мутную дверь и выбегал народ, обросший запахом сапог,
папирос "Сафо" и вина. В стороне человек бил тонконогую диктериаду кулаками,
стараясь попасть в рыло, в грудь или в другое чувствительное место. Диктериада
отбивалась, кричала, - "милиционер, милиционер!" - но милиционер показал спину и
отошел осматривать свой участок.
Собралась улюлюкающая толпа. Слишком били, слишком шумели. Появились два
конных милиционера на дрессированных лошадях. Врезались в толпу, и лошади начали
танцевать, как в цирке, разгонять подвыпивших.
Тептелкин вошел в дом. Марья Петровна Далматова ждала его. Комнаты были
прибраны, кисейные занавески белели. Старинный образ смотрел темными глазами.
Тептелкин почувствовал трепет, входя в девичью комнату. Муся стояла. В первый
раз заметил он, что у ней волосы пушистые, носик остренький, губы маленькие.
- Я пришел вам предложить... заниматься латинским языком, - сказал он.
- Зачем? - удивилась Муся и засмеялась.
- Чтобы лучше почувствовать город, в котором мы находимся, - ответил
Тептелкин.
- Я и без латинского языка знаю город, - ответила Муся. - Но я вам рада. Вы
такой славный, такой славный. Дайте шляпу и палку. Они сели на старенький диван.
- Где ваш друг? - спросила она, чтобы начать разговор.
- Он очень занят, - ответил Тептелкин. - Я его давно не видел. Мне
передавали, что...
- Нет, нет, я так спросила, - перебила Муся, - лучше расскажите, чем вы
занимаетесь.
- Нет, нет, не будем говорить обо мне, - ответил Тептелкин. "Как сказать, -
думал он, - как сказать о самом главном?"
- Моя мама скоро придет из церкви, - сказала Муся. - Мы напьемся чаю с
вареньем.
"Как же сказать о самом главном, - сидел Тептелкин, - сказать такому
невинному и светлому существу?" Он побледнел.
- Извините, я очень спешу, - и, почти не попрощавшись, вышел.
- Живот у него что ли заболел! - рассердилась Муся. Ей стало скучно. Она
подошла к клетке и, задумавшись, стала тыкать кенаря пальцем. Тот перелетал с
жердочки на жердочку.
"Экая пакость, - подумала Муся, - все мои подруги выскочили, а я остаюсь.
Скука-то какая ! "
Она подошла к пианино, стала играть "Экстазы" Скрябина.
Вошла мать.
- Убери книги со стола, - сказала она.
- Какие книги? - продолжая играть, повернула Муся голову. - Ах, должно быть,
Тептелкин забыл.
Подошла к столу, стала перелистывать книги.
"Vita Nuova" - [новая
жизнь(ит.)]
прочла вслух.
- Пустяками человек занимается, - заметила мамаша.
Из одной книги выпал листок. Муся подняла:
Мой бог гнилой, но юность сохранил.
И мне страшней всего упругий бюст и плечи,
И женское бедро, и кожи женской всхлип,
Впитавшей в муках муку страстной ночи.
И вот теперь брожу, как Ориген,
Смотрю закат холодный и просторный.
Не для меня, Мария, женский плен
И твой вопрос, встающий в зыби черной...
В страшном волнении Тептелкин вернулся домой и тут только заметил, что забыл
книги.
- Боже мой! - почти закричал он. - Марья Петровна прочла. - Он сел на постель
и запустил пальцы в свои седеющие волосы.
В это время раздался звонок.
- Это я, - ответил голос.
В комнату вошел неизвестный поэт.
- Не отчаивайтесь, - на прощанье сказал неизвестный поэт, - все устроится.
Девушек никто не знает.
Муся прочла поднятый листок и задумалась. Быстро выпила чашку чая. Сказала,
что голова болит, легла в постель.
- Какой славный Тептелкин! Значит, правда, что он девственник. Боже мой, как
интересно! Это удивительный человек в нашем городе. Скотов ведь сколько угодно.
Как грустно жить ему, должно быть... Обязательно выйду за него замуж. Мы будем
жить как брат с сестрой. Удивительной жизнь будет наша.
Утром неизвестный поэт вошел в Мусину комнату.
- Я пришел за книгами Тептелкина, - сказал он. - Тептелкин в ужасе, что вчера
он так неожиданно ушел. Вы просматривали книги? - спросил неизвестный
поэт.
- Нет, -
ответила девушка. - Я итальянскому языку не
обучалась.
- Тептелкин очень любит вас и страшно идеализирует, - заметил как бы про себя
неизвестный поэт.
- Я тоже люблю Тептелкина, - заметила тоже как бы про себя девушка.
- Вы составили бы счастливую пару, - отходя к окну, как бы в пространство,
сказал неизвестный поэт.
Увидев, что девушка покраснела, он попрощался и вышел, унося
книги.
- Они самоотверженные существа, - проговорил неизвестный поэт, входя в
комнату Тептелкина. - Я сказал, что вы ее любите и просите ее
руки.
Пели певчие. На розовом атласе стояли Марья Петровна и Тептелкин. Над их
головами, легкие венцы с поддельными камнями. Марья Петровна в белом платье,
Тептелкин в черном костюме. Позади любопытствующие инвалиды и папиросницы,
старушки от Моссельпрома. Брак совершался тайно.
После свадьбы долго стоял Тептелкин на балконе, смотрел вниз на город, но не
видел пятиэтажных и трехэтажных домов, а видел тонкие аллеи подстриженных акаций
и на дорожке Филострата. Высокий юноша с огромными глазами, осененными крылами
ресниц, шел, фонтаны глотали воду, внизу дрожали лунные дуги, а наверху дворец
простирал свои крылья, а там, за аллеей фонтанов, море и рядом с юношей,
почтительно согнувшись, идет он - Тептелкин.
Глава XXIII НОЧНОЕ БЛУЖДАНИЕ КОВАЛЕВА
Зимой Наташе стало легче. Ей показалось, что Кандалыкин должен полюбить ее.
Она решила, что пора бросить глупости и выйти замуж.
Прошел месяц.
В декабрьский вечер, по мягкому снегу, Кандалыкин пришел. Это был
техник.
- Мускулы-то, мускулы-то какие, - говорил
он после чая. - Я настоящий мужчина, не то что расслабленная интеллигенция. Мой
отец швейцар, а я в люди вышел. Я теперь могу для вас обстановку создать, можно
сказать, золотую клетку. Вам работать не придется; я, можно сказать, человек стал, но мне нужна
жена, о которой заботиться надо. У всех моих товарищей жены - что надо, высшие
существа.
- Я не девушка, - скромно потупила глаза Наташа.
- Вот удивила, - ответил Кандалыкин, -
девушки за последние годы в тираж вышли. Девушек в нашем городе вообще нет. Мне
надо дом на хорошую ногу поставить, с вазочками, с цветами, с портьерами. Я
хороший оклад получаю. А девушка мне на что. А вы и наук понюхали, и платья
носить умеете. Мне нужна образованная жена, чтоб перед товарищами стыдно
не было. Вы у
меня салон устроите. Я человек с запросами. Мы за границу попутешествовать
поедем. Я английскому языку обучаюсь. Я энциклопедию купил, я сыну француженку
нанял. У меня две прислуги, я не кто-нибудь, я - техник.
Миша Ковалев за этот год ничего не добился. Изредка работал на поденной. В
такие дни вставал он в шесть часов утра, застегивал прожженную шинель,
отправлялся носить кирпичи, ломать разрушающиеся здания, возил щебень на барки.
Только к концу года добился он постоянной работы, прошел в профсоюз, стал
старшим рабочим по бетону. Все чаще подумывал он о женитьбе. Начал копить
деньги. Решил в первый пасхальный день просить руки Наташи.
Утром в первый день Пасхи, как всегда в этот день, он вытащил китель с
бомбочками из глубины шкафа, достал из-под половицы погоны с зигзагами и
вензелями, осмотрел китель, покачал головой, осмотрел чарчиры и еще более
задумался. Они были изрядно поедены молью. Достал иголки, нитки; привел свое
достояние, насколько мог, в порядок, оделся, вымыл руки дешевым одеколоном,
качая головой, смотрел на свои поредевшие волосы, застегнул поношенное,
купленное по случаю статское пальто и, махнув рукою, вышел.
Он даже нанял извозчика, ехал и думал:
вот опять он взбежит по лестнице, ему, как всегда в этот день, откроет дверь
Наташа, он вскочит в комнату, похристосуется, "извините", - скажет он, сбросит
пальто, наденет шпоры. Затем они опять споют вместе "Ах, увяли давно
хризантемы", затем он один споет пупсика, затем он скажет, что получил
постоянное место, и предложит ей руку и сердце.
Извозчик остановился. Михаил Ковалев расплатился и быстро побежал вверх.
Долго стучал он. Наконец ему открыла бывшее ее превосходительство. Он прошел в
переднюю, поцеловал мягкую руку, поздравил, сказал: "Простите, Евдокия
Александровна, я сейчас". Надел шпоры, снял пальто, повесил. Вошел в комнату.
Генеральша тщательно за ним заперла дверь.
- Какое идиотство, - вскричал, быстро вставая, генерал Голубец, вместо
приветствия, - на седьмом году революции щеголять в форме. Вы еще нас подведете.
Не смейте являться ко мне в форме!
Выходя, рассерженно хлопнул дверью.
- Где Наташа? - спросил растерянно Ковалев.
- Наташа вышла замуж, - ответила рыночная торговка.
"Как же я?- подумал Миша Ковалев. - Что же мне теперь делать!"
Постоял, постоял.
- Вам лучше уйти, - тихо сказала рыночная торговка. И поднесла платок к
глазам. - Иван Абрамович сердится.
Протянула руку.
Долго возился Миша в полутемной передней, чуть не позабыл снять шпоры,
застегнул пальто, поднял воротник, надел мягкую летнюю шляпу. - Что будет, что
будет?
Вспомнил присмотренную комнату для совместной жизни. Вспомнил, как на прошлой
неделе приценялся к столику, двум венским стульям, потрепанному дивану.
Прислонился к перилам. Летняя шляпа полетела вниз. Он сошел по ступеням,
поднял ее, вышел из дома, остановился, посмотрел на освещенное окно в верхнем
этаже. Никогда, никогда не войдет он больше туда. Никто его ласково не встретит,
и нет у него жены, и нет у него формы, никогда он больше ее не наденет. "Какая
страшная жизнь", - подумал он.
Всю ночь блуждает Ковалев перед темной массой зданий женской гимназии.
Погасли все огни, забылся тяжелым сном город.
Сквозь тяжелую дрему пришли к Ковалеву кавалеры и дамы. Кавалер-юнкер крутит
усы и танцует мазурку. Как он быстро опускается на одно колено! Как барышня
несется вокруг него!
Фонари маскарадные горят - все в полумасках, у всех дам бутоньерки. И
взвивается серпантин вокруг люстр и цветной падает.
"Как быстро пала империя, - думает Ковалев. - Отреклись от нас отцы наши. Я
не ругал последнего императора, как ругал отец мой, как ругали почти все
оставшиеся в городе штаб-офицеры".
- Да будет ли он любить ее так, как я? - прислонился он головой к женской
гимназии. - Как она несчастна! - почти плакал он. И все искал по городу
успокоения. И опять возвращался к женской гимназии, и стоял, и грустно крутил
гусарские усики.
Наташа распоряжалась. Стол ломился от закусок. В хрустальных графинах стояло
30¹ вино. Мерцали бокалы, купленные по дорогой цене у одного разорившегося
семейства. Огромная пальма осеняла своими листьями Кандалыкина, сидевшего
посредине. Вокруг сидели подвыпившие друзья Кандалыкина.
После ужина пела знакомая певица из Академического театра. Длинноволосый поэт
читал стихи, в которых повествовалось о цветах нашей жизни - детях. Затем он
читал о свободе любви, затем зашел разговор о последних новостях на заводе, об
очередной растрате. Затем Н. Н. подрался с М.Н. и долго и упорно били друг друга
по морде. А потом заплакали, помирились.
Под утро длинноволосый поэт говорил Наташе о необходимости бороться с
порнографией.
- Подумать только, - высказывал он новые и оригинальные мысли, - скоро, чего
доброго, у нас появится новая Вербицкая. И чего это цензура смотрит. У нас
должна быть жесткая и неумолимая цензура. Никакой поблажки порнографам.
- Но вы ведь пишете о свободной любви, - задумчиво вращая кольцом с
бриллиантиком, сказала Наташа.
Молодой поэт стал играть носком желтого ботинка.
Глава XXIV ПОД ТОПОЛЯМИ
Снова весна. Снова ночные встречи у барочных, неоримских, неогреческих
архитектурных островов (зданий). Толщенные деревья Летнего сада, молодые деревца
на площади Жертв Революции, кустики Екатерининского сквера напоминают о времени
года рассеянному или погруженному в сутолоку жизни. Пробежит какая-нибудь
барышня, посмотрит на деревцо: - А ведь весна-то... - и станет ей грустно.
Пробежит какая-нибудь другая барышня, посмотрит на деревца: - а ведь весна-то? -
и станет ей весело. Или посидит какой-нибудь инвалид на скамеечке, бывший
полковник, получающий государственную пенсию, и вспомнит: здесь я ребенком в
песок играл, или: там в экипаже ездил. И вздохнет и задумается, вытащит пыльный
платок, издающий целую серию запахов: черного хлеба, котлет, табаку, супа, и
отчаянно высморкается. Спрячет платок - и нет в воздухе целой серии
запахов.
Или пройдут по аллейке - ученик трудовой
школы, нежно обнявшись с ученицей трудовой школы, и сядут рядом со старичком, и
начнет ученица щебетать, и длинношеий ученик на ее макушку петушком посматривать
и кукурекать. Или опять появится Миша Котиков, известный биограф, и сядет вот на ту скамеечку у
небольшого кустика и начнет пробивающуюся бородку пощипывать, раскроет записную
книжечку, опустит голубенькие глазки и примется список оставшихся знакомых
Заэвфратского просматривать.
Неизвестный поэт за последние годы привык к опустошенному городу, к
безжизненным улицам, к ясному голубому небу. Он не замечал, что окружающее
изменяется. Он прожил два последних года в оформлении и осознании, как ему
казалось, действительности в гигантских образах, но постепенно беспокойство
накапливалось в его душе.
Однажды он почувствовал, что солгали ему - и опьянение и сопоставление
слов.
И на берегу Невы, на фоне наполняющегося города, он повернулся и выронил
листки. И вновь закачались высокие пальмы. Неизвестный поэт опустил лицо,
почувствовал, что и город никогда не был таким, каким ему представлялся, и тихо
открыл подсознание.
- Нет, рано еще, может быть, я ошибаюсь, - и как тень задвигался по
улице.
- Я должен сойти с ума, - размышлял неизвестный поэт, двигаясь под
шелестящими липами по набережной канала Грибоедова.
- Правда, в безумии для меня теперь уж нет того очарования, - он остановился,
склонился, поднял лист, - которое было в ранней юности, я не вижу в нем высшего
бытия, но вся жизнь моя этого требует, и я спокойно сойду с ума.
Он двинулся дальше.
- Для этого надо уничтожить волю с помощью воли. Надо уничтожить границ между
сознательным и подсознательным. Впустить подсознательное, дать ему возможность
затопить светящееся сознание.
Он остановился, облокотился на палку с большим аметистом.
- Придется навсегда расстаться с самим собой, с друзьями, с городом, со всеми
собраниями. В это время к нему подбежал Костя Ротиков. - Я вас ищу, - сказал он.
- Мне про вас сообщили ужасную новость. Мне сказали, что вы сошли с ума.
- Это неправда, - ответил неизвестный поэт, - вы видите, уме я в здравом, но
я добиваюсь этого. Но не думайте, что я занят своей биографией; до биографии мне
дела нет, это суетное дело. Я исполняю законы природы; если б я не захотел, я бы
не сошел с ума. Я хочу - значит, я должен. Начинается страшная ночь для меня.
Оставьте меня одного.
Ибо человек перед раскрывшейся бездной должен стоять один, никто не должен
присутствовать при кончине его сознания, всякое присутствие унижает, тогда и
дружба кажется враждой. Я должен быть один и унестись в свое детство. Пусть
явится мне в последний раз большой дом моего детства, с многочисленностью своих
разностильных комнат, пусть тихо засияет лампа над письменным столом, пусть
город примет маску и наденет ее на свое ужасное лицо. Пусть моя мать снова
играет по вечерам "Молитву Девы", ведь в этом нет ничего ужасного, это только
показывает контраст ее девических мечтаний с реальной обстановкой, пусть в
кабинете моего отца снова находятся только классики, несносные беллетристы и
псевдонаучные книги, - в конце концов не все обязаны любить изощренность и
напрягать свой мозг.
- Но что будет с гуманизмом? - трогая
остренькую бородку, прошептал Костя Ротиков, - если вы сойдете с ума, если
Тептелкин женится, если философ займется конторским трудом, если Троицын станет
писать о Фекле, я брошу изучать барокко, - мы последние гуманисты, мы должны
донести огни. Нам нет дела до политики, мы не управляем, мы отставлены от
управления, но мы ведь и при каком угодно режиме все равно были бы заняты или
науками или искусствами. Нам никто не может бросить упрек, что мы от нечего
делать взялись за искусство, за науки. Мы, я уверен, для этого, а не для чего
иного и рождены. Правда, в пятнадцатом, в шестнадцатом веках гуманисты были
государственными людьми, но ведь то время прошло.
И Костя Ротиков повернул свои огромные плечи к каналу.
Тихо качались липы. По Львиному мостику молодые люди прошли на Подьяческую и
принялись блуждать по городу.
"Восемь лет тому назад, - думал
неизвестный поэт, - я так же блуждал с Сергеем К."
- Но теперь пора, - сказал он, - я пойду спать.
Но лишь только Костя Ротиков скрылся, лицо у неизвестного поэта
исказилось.
- О-о... - сказал он, - как трудно мне было притворяться спокойным. Он
говорил о гуманизме, а мне надо было побыть одному и собраться с мыслями. Он был
жесток, я должен был пережить снова всю мою жизнь в последний раз, в ее
мельчайших подробностях.
Неизвестный поэт вошел в дом, раскрыл окно:
- Хоп-хоп, - подпрыгнул он, - какая дивная ночь.
- Хоп-хоп! - далеко до ближайшей звезды.
Лети в бесконечность,
В земле растворись,
Звездами рассыпься,
В воде растопись.
Чур меня, чур меня, нет меня > - он подскочил.
Лети, как цветок в безоглядную ночь,
Высокая лира, кружащая песнь.
На лире я, точно цветок восковой,
Сижу и пою над ушедшей толпой.
- Голос, по-видимому, из-под пола, - склонился он. - Дым, дым, голубой дым.
Это ты поешь? - склонился он над дымом.
Я Филострат, ты часть моя.
Соединиться нам пора.
- Кто это говорит? - отскочил он.
Пусть тело ходит, ест и пьет -
Твоя душа ко мне идет.
Ему казалось, что он слышит звуки систр, видит нечто, идущее в белом, в
венке, с туманным, но прекрасным лицом. Затем он почувствовал, что изо рта его
вынимают душу; это было мучительно и сладко. Он приподнял веко и хитро посмотрел
на открывающийся город. Улицы были затоплены людьми, портики блестели, колесницы
неслись.
- Вот как! - встал он. - Я, кажется, пробу ж даюсь. Мне снился какой-то
страшный сон.
- Куда вы, куда вы, Аполлоний! - ycлышал он голос.
- Останься здесь, - качаясь, выпрямился не известный поэт. - Я сейчас
вернусь, мне надо посоветоваться о путешествии в Александрию.
Он вышел из дому и, шлепая туфлями, шел по тротуару.
Поминутно он раскланивался с воображаемыми знакомыми.
- Ах, это вы, - обратился он к прохожему принимая его за Сергея К. - Как это
любезно с вашей стороны, что вы воскресли! - хотел он сказать, но не смог.
"Я не владею больше человеческим языком, - подумал неизвестный поэт, - я
часть Феникса когда он сгорает на костре".
Он услышал музыку, исходившую от природы, жалобную как осенняя ночь. Услышал
плач, возникающий в воздухе, и голос.
Неизвестный поэт сел на тумбу, закрыл лице руками.
Встал, выпрямился, посмотрел вдаль.
Утром неизвестный поэт совершенно белый
сидел на тумбе, втянув голову в плечи, бессмыс ленные глаза его бегали по
сторонам. Воробьи кри чали, чирикали, кралась кошка, открылось окно и голый
мужчина сел на подоконник спиной в солнцу. Затем открылись другие окна, запели
кенари. Послышалось плескание воды, появилась рука, поливающая цветы, появились
две руки развешивающие пеленки, появился человек и
поспешил, другой человек появился
и тоже поспешил.
Глава XXV МЕЖДУ СЛОВИВ
Собственно идея башни была присуща всем моим героям. Это не было
специфической чертой Тептелкина. Все они охотно бы затворились в Петергофской
башне.
Неизвестный поэт занимался бы в ней слово-гаданием. Костя Ротиков не
отказался бы от нее как от явной безвкусицы.
Пока я пишу, летит ненавистное время. В великом рассеянии живут мои герои по
лицу Петербурга. Они не встречаются больше, не совещаются. И хотя уже весна,
восторженный Тептелкин не ходит по парку, не срывает цветов, не ждет друзей... К
нему друзья не приедут. Не встанет он рано утром, не будет читать сегодня одну
книгу, завтра другую.
Не будут они говорить в спящем парке, что хотят их очаровать, что они
представители высокой культуры.
Глава XXVI МАРЬЯ ПЕТРОВНА И ТЕПТЕЛКИН
Прошло два года.
Уже Тептелкину было тридцать семь лет. Уже он был лыс и страдал
артериосклерозом, но все же он любил читать Ронсара и, возвращаясь со службы из
Губоно домой и пообедав, он сидел, окруженный Петраркой и петраркистами и
плеядой, и совсем близко от него стоял нежный и ученый Полициано.
Марья Петровна сидела у Тептелкина на коленях и целовала его в шею и,
вращаясь, целовала в затылок и изредка радостно подвизгивала.
- Да, - философствовал Тептелкин, - конеч но, Марья Петровна не Лаура, но
ведь и я не Петрарка.
В тихой квартире его, - квартира состояла и: двух комнат, - пахло обезьянами
- уборная была недалеко - и кислой капустой - Марья Петровна была хозяйственная
натура. У окон стояли двухлетние виноградные кусты, чахлые и прозрачные. Над
головами супругов горела электрическая лампочка.
Уже не было у Тептелкина никаких мыслей о Возрождении. Погруженный в семейный
уют или в то, что казалось ему уютом, и поздно узнанную физическую любовь, он
пребывал в некоторой спячке, все время усиливающейся от прикосновений Марьи
Петровны. Нельзя сказать, что oн не замечал недостатков Марьи Петровны, но oн
любил ее, как старая вдовушка любит портрет своего мужа, изображающий то время,
когда исчезнувший был еще женихом. Целуя Марью Петровну, он чувствовал, что в
ней живет прекрасная мечта о невозможной братской любви и что, как только она
начнет говорить об этой любви, выходит глупо.
Давно он расстался со всеми надеждами, отрекся от них, как от иллюзии
неуравновешенной молодости. Все это были инфантильные мечты, - между прочим,
иногда, говорил он Марье Петровне.
Уже был у него в кармане чистый носовой платок и вокруг шеи заботливо
выстиранный воротничок, и часто к нему заходил изящно одетый Кандалыкин и
говорил о новом быте, о том, что заводы строятся, о том, что в деревнях не
только электричество, но и радио, о том, что развертывается жизнь более
красочная, чем Эйфелева баш ня, что на юге строится элеватор, второй в мире
после нью-йоркского, что копошатся тысячи людей - инженеров, рабочих, моряков,
штейгеров, грузчиков, кооператоров, извозчиков, десятников, сторожей,
механиков.
"Пусть, - думал Тептелкин, - ярко освещены электричеством деревни, пусть
мычат коровы в примерных совхозах, пусть сельскохозяйственные машины работают на
лугах, пусть развертывается жизнь более красочная, чем Эйфелева башня, - чего-то
нет в новой жизни".
Марья Петровна разливала чай в недорогие, но приятные чашки с мускулистыми
фигурами. На прощанье, склоняясь, Кандалыкин целовал нежно руку Марьи Петровны и
просил зайти Тептелкина и Марью Петровну провести вечерок.
Но все же тихой музыкой билось сердце Тептелкина, все же в глубине души он
верил в наступающие мир и тишину, грядущее сотрудничество
народов.
Под руку с Марьей Петровной Тептелкин идет к Кандалыкиным. Идут они по
проспекту 25-го Октября.
Идут они, лысый и маленькая, а вокруг магазины правительственные. Если
поднять глаза - дома крашеные. Нога чувствует панели ровные.
Ласково встретил Кандалыкин супругов. - Ну как? - обратился он к Тептелкину.
- Как ваши лекции? Легче вам теперь материально? Жаль мне было, что такой
человек пропадал.
- Да, он совсем увлечен ими, - ответила за Тептелкина Марья Петровна. - Он
вам благодарен, он изучает социальные перевороты от Египта до наших дней.
- Помните, - прохаживается по комнате Кандалыкин, - как я несколько лет тому
назад случайно попал на вашу лекцию? Я тогда понял, что вы человек превосходный.
Хотя вы читали тогдг бог знает какую ерунду.
- Не ерунду я читал, - оправдывается Тептелкин, - только все ерундой какой-то
вышло.
Весна не наступала. Вода из-под почвы била и брызгала, когда кто-либо из
ранних дачников или из двухнедельных обитателей домов отдыха и здравниц пускался
в поле. Деревья стояли омерзительно голые, и на фоне их дрались петухи, лаяли
собаки на прохожих, и дети, засунув палец в рот созерцали провода.
Тептелкин был печален. Он шел домой и думал о том, что вот и палец можно
истолковать по Фрей ду, он думал о том, что вот омерзительная концепция
создалась столь недавно.
Читал ли он философское стихотворение, вдруг фраза приковывала его внимание и
даже любимое стихотворение Владимира Соловьева:
Нет вопросов давно,
и не нужно речей.
Я стремлюсь к тебе,
словно к морю ручей, -
приобрело для него омерзительнейший смысл. '
Он чувствовал себя свиньей, валяющейся в грязи. Он, вытянув губы трубой,
стоял в задумчивости.
Молочница возвращалась из города, громыхая пустыми бидонами из-под
молока.
"Да, продает с водой", - подумал он и еще сильней вытянул губы.
Молочница взглянула на худощавого человека с вытянутыми губами в виде трубы и
прошла мимо.
Небо опять потемнело, небольшое легкое пространство скрылось, пошел мелкий
дождь.
Тептелкину было все равно, он только надел шляпу и закрыл глаза. "Надо
идти".
- Пришел, - встретила Марья Петровна Тептелкина, - что же ты по дождю
шляешься? Это неостроумно. Повестка тебе, твоя книга идет вторым изданием.
- Биография! - воскликнул Тептелкин, - всякую дрянь печатают. Чем хуже
напишешь, тем с большей радостью принимают.
- Да что ты ругаешься, не хочешь писать - не пиши, никто тебя за язык не
тянет, - рассердилась Марья Петровна.
- Эпоха, гнусная эпоха меня сломила, - сказал Тептелкин и вдруг
прослезился.
- Точно с бабой живу, - подпрыгнула Марья Петровна, - вечные истерики!
Тептелкин ходил по саду, яблоня, обглоданная козами, стояла направо, куст
сирени с миниатюрными листьями - налево. Он ходил по саду в галошах, в пенсне,
в фетровой шляпе.
- Никто не носит теперь пенсне! - кричала из окна Марья Петровна, чтобы его
позлить. - Теперь очки носят!
- Плевать! - кричал снизу Тептелкин, - я человек старого мира, я буду носить
пенсне, с новой гадостью я ничего общего не имею.
- Да что ты ходишь по дождю! - кричало сверху.
- Хочу и хожу и буду
ходить! -
кричало снизу.
Глава XXVII КОСТЯ РОТИКОВ
Особой зловещей тихостью и особой нищенской живописностью полн Обводный
канал, хотя его прорезают два проспекта и много мостов над ним, из которых один
даже железнодорожный, и хотя на него выходят два вокзала, все же он нисколько не
похож на одетые гранитом каналы центра, тмин и бузина и какие-то несносные
листья поднимаются от самой воды и по косой линии доходят до деревянных
барьеров. Железные уборные времен царизма стоят на ножках, но вместо них
постепенно появляются домики с отоплением, того же назначения, но более уютные,
с деревцами вокруг. По-прежнему надписи в них нецензурны и оскорбительны, и как
испокон веков, стены мест подобного назначения покрыты подпольной политической
литературой и карикатурами.
Некоторые молодые люди вынимают здесь записные книжечки из кармана и
внимательно смотрят на стены и, тихо ржа, записывают в книжечки "изречения
народа".
В один ясный весенний день можно было видеть молодого человека, идущего с
семью фокстерьерами вдоль стены по Обводному каналу. По палочке с кошачьим
глазом, по походке, по трухлявому амуру в петлице, по тому, как лицо молодого
человека сияло, каждый бы из моих героев узнал Костю Ротикова.
- Милые мои цыплята, - остановился Костя Ротиков, - вы пока побегайте, а я
спишу некоторые надписи. - Он сломался, похлопал Екатерину Сфорцу по собачьему
плечу, пожал лапку Марии-Антуанетте, покомкал уши королеве Виктории, приказал
всем вести себя скромно; скрылся в уборную.
В то время как он с карандашом стоял и списывал надписи, собачки бегали,
резвились, нюхали углы здания, некоторые, скосив морду, жевали прошлогоднюю
травку.
Костя Ротиков вышел, позвал своих собачек, спрятал записную книжечку и
направился далее, к следующей уборной.
В воскресные дни он обычно совершал обход и пополнял книжечку.
Возвратившись домой, в глухую квартиру на
окраине, он зажег свет, собаки прыгали вокруг него, лизали руки, подскакивали,
лизали шею друг другу и ему, а Виктория, подскочив, лизнула его в губы. Он
поднял Викторию и поцеловал ее в живот. Он был почти влюблен
в песиков, они казались ему нежными и
хрупкими созданиями, он строго охранял их девственность и ни одного кобеля не
подпускал близко. Тщетно плакали весной его собачки, тщетно они катались по полу
и визжали, лезли на предметы, - он был непреклонен.
Наиболее визжащую он брал на руки и ходил с ней по комнате и убаюкивал, как
малого ребенка.
Сегодня вечером, после возвращения с прогулки, его фокстерьеры визжали и
бились в судорогах, разевали жалобно рты, только Виктория ходила спокойно, то
есть страшно спокойно.
Тщетно Костя Ротиков, спрятав книжку в письменный стол, предлагал им кусочки
белоснежного сахара, они визжали и жалобно смотрели на него.
Тогда он стал кричать на них.
Как побитые - они успокоились.
Засыпая вместе с ними, он стал думать о
своем романе.
Эта рыжая дама думает, что он влюблен в нее.
Утром он перечел то, что он называл мудростью народа. Покормил временно
успокоившихся собачек и отправился на службу.
Там под люстрами фарфоровыми с букетцами, хрустальными с капельками,
металлическими с пуговками и цепочками, ходил он улыбаясь, расставлял, определял
и расценивал предназначенные на аукцион предметы. Та