Главная » Книги

Тынянов Юрий Николаевич - Пушкин, Страница 23

Тынянов Юрий Николаевич - Пушкин


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27

егко себе представить плоды его воспитания там, рядом с конюшнями! Теперь - директор разузнал - эти похождения решительно кончились: он ходил каждый вечер к Карамзиным. Это было совсем другое дело. Все же директор машинально оборачивался поглядеть, здесь ли молодая вдова. И часто, к своему неудовольствию, обнаруживал ее отсутствие. Тогда он начинал свою уединенную прогулку по царскосельским садам, втайне боясь наткнуться на что-то вовсе неожиданное; он не доверял молодой вдове: она только в день своего приезда, и то более из приличия, поплакала. Она была молода, смешлива.
  Молодая вдова скучала - Егор Антонович не мог развлечь ее. Этот школяр был дурен собою, но она отличила его в первый же вечер - может быть, именно потому, что она скучала. Поэтому и дыханье ее было прерывисто, румянец слишком жив во время танцев, что тотчас было замечено директором и поставлено в счет Пушкину.
  Бакунина была Эвелиной. Ее он сразу же назвал Лилой. Самое имя звучало как поцелуй.
  Директор был прав, когда боялся наткнуться в саду на что-то непредвиденное - быть может, поцелуй. У них были условленные свиданья. Она была беспомощна, покорна и жадна, виноватые поцелуи слишком долги. Он впервые узнал власть над женщиной, она предавалась ему безусловно. Да, он был школяром; быть может, то, что она была молодою вдовой, всего более ему нравилось. Тень ревнивца мужа, которая являлась из хладной закоцитной стороны, чтоб отомстить любовникам, мерещилась ему во время этих свиданий. Впрочем, не только покойный муж мерещился ему, но и другая тень: директор, который обладал верным чутьем, погуливал теперь по царскосельским садам, подстерегая любовников.

    11

  Впрочем, у Энгельгардта была и другая цель, другая надежда: встретить императора. Случайная встреча небрежный кивок головы - и благоденствие его и лицея было бы обеспечено на долгие годы. Прогуливаясь, директор часто думал о будущем. Он хотел счастья своим воспитанникам, счастья, которое так легко, ветерком могло перенести из дворца в лицей, к воспитанникам, и вместе к нему - их отцу. Успехи директора, которые для посторонних лиц казались легкими, стоили ему больших трудов.
  Дружба и вместе надежда на будущность его детей, его питомцев росла. С ним были дружны теперь не только "дипломаты", которые были легки и в танцах и в мыслях - Горчаков, Ломоносов, Корсаков, - он подружился с Пущиным, завоевав его приязнь справедливостью, с которой разобрал ссору Малиновского и Кюхли, и благожелательностью.
  Только спартанец Вальховский, клеврет первого директора, без улыбки, хотя и вежливо, встречал его ласкательство. Вальховский был слишком, преувеличенно добродетелен и честен. Не нужно увлекаться, ах, молодой человек!
  И - les extremites se touchent - крайности сходятся: его не любили самый добродетельный - Вальховский и самый порочный - Пушкин.
  Он уже определил будущность обоих: Вальховский, со своей прямолинейной и страстной добродетелью, пойдет, конечно, по военной части - статская служба для него слишком извилиста. И бог с ним! Думать более о нем пока не нужно, и на счастье, которое бы могло его озарить, рассчитывать нельзя.
  Но Пушкин - было дело другое.
  Директор сумрачно ненавидел его за заносчивость и бессердечие и ничего для него не хотел в будущем, - но он - его воспитатель. Как могли из лицея выйти счастливые дипломаты - так, почем знать, могли выйти и счастливые поэты. Дворец был близок, этого не надо было забывать. Ловя в саду пылкую - увы! может быть, слишком! - молодую вдову, директор и боялся и желал близости дворца.

    12

  Теперь каждое утро Пушкин просыпался с этою новою целью: он должен был быть уверен, что вечером будет сидеть за круглым столом, видеть ее, слышать ее нескорую французскую речь, так не похожую на картавую, гортанную речь его матери, на лепет всех других женщин, которых он видел до сих пор. Все было спокойно и предсказано в этом доме, за этим столом, в ее присутствии. Скупые и тихие вопросы Карамзина, этого великого человека с горькой складкой рта, тишина этой музейной храмины, в которой их поселили, редкие шалости детей, прибегавших сюда из своего домика, - и она, все она, ее серые умные глаза. Он не мог представить, чем была бы эта комната без нее. Эти две недели он забыл дорогу к гусарам - лицейское время было коротко! Хоть это и было трудно и она ему это запретила, он приходил в неурочное время, потому что не любил их видеть вместе. Китайская Деревня была в двух шагах от лицея. Однажды он пришел, когда ее не было дома. Лето было дождливое, пасмурное. Он нашел Карамзина одного. Кутаясь в плед, сидел он у камина, который для него растопил слуга. Он не был советником царя, а просто старым литератором, который был один среди своего холодного красивого домика-кабинета.
  Он и сам был холоден или остыл. Ничто не возмущало, не должно было возмущать здесь мира: Вяземский говорил о нем, что он постригся в историки, - о да, это был великий постриг. И как пришла бы по его советам к вожделенному покою вся страна, вся беспокойная история, в порядке, единственно возможном, хотя, может, и не столь утешительном, - так явно приходила к миру и вся его жизнь. Да, спокойствие всего в России было основано на мудрой системе права крепости над поселянами. Спорить против этого естественного закона, на котором все держалось, было неумно и бесполезно. Спокойствие его жизни было основано на примирении со всем существующим - пусть иногда и неприятным. Он мирился со всем за несомненные прочные блага. И, несмотря на уколы самолюбия, на некоторую пустоту, которую он вокруг себя иногда чувствовал, - он верил в это.
  С опозданием приходило его счастье. Царь вдруг разрешил печатанье "Истории". Как ранее он принял его тотчас после визита к Аракчееву - так и теперь это было назавтра после того, как царь нарвал цветы для Катерины Андреевны. Сомнение томило его. Пусть! Но теперь началось самое горшее: его почему-то будут печатать в военной типографии. Начальник этой типографии, более приличной для приказов, чем для "Истории государства Российского", - генерал Захаржевский. И сегодня он получил от него обратно весь свой труд с требованием представить в цензуру. Но какая же цензура нужна для государственного историографа! Он подлежит цензуре царя - и более ничьей. Этот низкий генерал, завидующий его положению в Царском Селе, кажется, заблуждается о пределах своей власти. А быть может, и не заблуждается? Молчание! Он вдруг почувствовал сильное желание пожаловаться Пушкину, этому Сверчку, и еле сдержался. Он знал, например, что и этот молодой человек, племянник забавного Пушкина, который такими страстными взглядами следует за женщинами, пишет страстные стихи, которому не сидится на месте в его лицее, - тоже скоро остепенится. Молодость и воспитание привлекали еще внимание Карамзина: как была резка и необдуманна во всем деятельность Сперанского, основывавшего всюду эти учебные заведения без системы, без плана! Какие семена для будущего!
  И, однако же, единственные люди, с кем теперь можно было отдохнуть в этом успокоившемся, полном придворных забот мире, были арзамасцы, были эти лицейские, с их пылом, вздором, торопливостью, вечным смехом и спорами. И, попросив Пушкина прочесть ему что-либо новое, он стал его слушать. Пушкин достал листок, вдруг вспыхнул и снова спрятал в карман. Карамзин, пожав плечами, тихим голосом попросил его читать. Он знал, что его {тихим} просьбам не отказывают. В замешательстве Пушкин стал читать, и постепенно голос его окреп.
  Потом, слушая чтение лицейского поэта, Сверчка, Карамзин вдруг понял, что Пушкин нес сюда, к нему в дом, это стихотворение, чтобы прочесть его Катерине Андреевне.
  Медлительно влекутся дни мои...
  ...Пускай умру, но пусть умру любя!
  Как он прочел последнюю строку! Кому он писал это?
  Стихи были, впрочем, прекрасные. И, улыбнувшись, ничего не сказав поэту, только кивнув головой, Карамзин отпустил его дружески.
  Да! Он боялся сознаться себе, что в Царском Селе он был бы один как перст, не будь здесь этих юнцов. Он кончил на днях предисловие к своему заветному труду - и некому было его прочесть. Тургенев был в хлопотах, давно не показывался. И вот однажды, когда у него сидели дипломат Ломоносов и поэт Пушкин, он улучил миг тишины, лист с предисловием оказался близко, и он прочел им - первым - свое предисловие, свое "верую". И с первой своей фразы, читая, он увидел, что нужны поправки, чего раньше не замечал. "Библия для христиан то же, что для народа история", - он стал читать и остановился, посмотрев на слушателей. О, умные глаза юнцов! Все слова, имеющие смысл высокий и туманный, здесь, в Царском Селе, приобретали свой истинный смысл. "Библия", "христиане" - помилуй бог, да ведь это то же, что сказал бы Голицын, который, верно, теперь сидит здесь неподалеку, во дворце, и, может быть, толкует и о Библии и о христианах. И он, не чинясь, тут же, при молодых, исправил: "История есть священная книга народов".
  Он читал и поглядывал на Пушкина. "Мы все граждане - в Европе и в Индии, в Мексике и в Абиссинии; личность каждого тесно связана с отечеством: любим его, ибо любим себя. Пусть греки, римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям. Но имя русское имеет для нас особенную прелесть: сердце мое сильнее бьется за Пожарского, нежели за Фемистокла или Сципиона".
  "...Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество..."
  Пушкин сидел тихо, и только глаза его, как, бывало, у матери его, "прекрасной креолки", которую уже не раз вспомнил историограф, загорались и гасли, говорили. Тишина была такая, точно они не дышали. Да, это был его слушатель истинный, для которого он сидел в этой птичьей клетке, красивой китайской хижине. И когда он, кончив, захотел припомнить еще раз первую страницу, Пушкин быстро прочел ему - по памяти. И в первый раз за все это время, когда приходилось униженно ждать высочайшего приема, приходилось скрывать от жены тоску, пустоту, старость, приходилось улыбаться, - стареющий писатель почувствовал счастье.
  Он встал и, пройдя мимо Пушкина, коснулся руки его. За дверью он отер слезы.
  И он прочел этому юному забредшему к нему поэту лист, лежавший у него на коленях для сличения с примечаниями, - о златом беспечном времени, о пирах Владимира, которого народ прозвал Солнцем, - как Владимир приказал сварить триста варь меду и восемь дней праздновал с боярами в Василеве и как они упились крепким медом. "С того времени, - прочел он Пушкину, - сей князь всякую неделю угощал в {гриднице} бояр, гридней, сотников, десятских и людей именитых или нарочитых".
  Пушкин рассеянно скользил взглядом по комнате, и вдруг оказалось, что он ищет карандаш и бумагу. Увидя их на столе, он тотчас ими завладел, стал грызть карандаш (дурная привычка), отрывисто спросил, что такое гридница, что такое гридня, и, получив ответ, что гридница - род дворцовой прихожей, а гридня - княжеский меченосец, записал и стал покусывать губы (хорошо же его воспитал Сергей Львович!). Карамзин забавлялся и, впрочем, после этих вопросов внес объяснения в текст, ибо не всякий может спросить, читая книгу.
  - Вот бы и написали поэмку, в старом роде, шутливую, пристойную и изящную.
  Но Пушкин смотрел мимо него, а на совет Карамзина сморщил нос. Удивительна была своенравность Пушкина - точный Сергей Львович. Может быть, слово "поэмка" не понравилось ему? Но он и сам писал поэмки - "Илью Муромца", например, - и не думал считать этого недостойным. Шутливость, пристойность, изящество - вот что требуется от этого рода - и это вовсе не безделица. С убегающими глазами, Пушкин более его не слушал и грыз карандаш, так что в конце концов Карамзин тихо протянул руку и отнял у него карандаш. Нет, он, кажется, не обиделся, а просто мысли его блуждали. Наконец с ним можно было говорить. Нет, это не Сергей Львович - это блужданье мыслей было иногда и у его матери, la belle creole; он и лицом напоминал ее. И Карамзин попросил поэта прочесть ему что-нибудь новое, новенькое. Пушкин достал листок.

    13

  В этот год их больше объединяли прогулки, чем уроки. Никто не требовал тишины; дисциплина была забыта безвозвратно, и профессоры заботились только об экзаменах, которые грозили в будущем как лицейским, так равно и им. За черным столом сидел теперь только иногда Мясоедов, который был не только безграмотен, но и груб. Куницын притих, сгорбился. Он стал строг, равнодушно спрашивал у Корфа лекции по тетрадке и поправлял его, если тот что-либо пропускал. Пушкина он никогда не спрашивал по тетрадке, и Пушкин почти никогда не записывал. Но он слушал - его одного из всех профессоров; казалось, он и этот профессор совершенно понимали друг друга. Корф тихо сжимал кулаки из-за этого пристрастия.
  Только однажды он загорелся, как бывало, когда он объяснял им, что такое общественный договор.
  - Тираны отменяют его, - сказал он, - а как верховная власть принадлежит народу - договор расторгается с обеих сторон бесповоротно.
  Он вдруг замолчал, щеки его порозовели. Кюхля скрипел пером, записывая, и чернильные брызги летели во все стороны.
  И, успокоившись, Куницын тихо попросил записать, что это все относится к племенам давно минувшим.
  Кюхля положил перо.
  Теперь прогулки их были ограничены: двор был в Царском Селе. Нельзя было шуметь, а идти нужно было чинно, строем: император любил чинный строй даже у статских и выходил из себя, если замечал непорядочно шагающих.
  Раз и навсегда молчаливо сговорясь, Пушкин, Дельвиг и Кюхля отсутствовали на прогулке; рука об руку они шли позади всех и спорили о Горации, Руссо, о Парни, деде Шишкове, Шихматове и Шиллере, о женской неверности.
  Теперь, когда они уже печатались, все они читали все новое - даже Кюхле мать выписала из Москвы старомодный журнал "Амфион", заплатив за него пятнадцать рублей и отказавшись от одной поездки в лицей. Ломоносов завел даже свой особый книжный шкап, у него было двести - триста книг. Будри привозил в лицей Кюхле книги - "Векфильдского священника", над которым Кюхля обливался слезами, Грессе, которого у него сразу же зачитал Пушкин.
  Кюхля был ярый спорщик, Дельвиг почти всегда был с ним не согласен, Пушкин наслаждался спорами. Каждый оставался при своем. Крайности мнений были удивительные. Так, однажды Кюхля назвал Горация самодовольным светским фатом, педантом вроде Кошанского, и все трое, пораженные, остановились. Другой раз Пушкин, возражая Кюхле, который всюду таскал теперь с собою Гомера по-гречески и пытался его заунывно читать, назвал Гомера болтуном, и они вместе с Дельвигом тихо обрадовались ужасу Кюхли. Теперь, когда Пушкин был арзамасцем, он нетерпеливо слушал Кюхлины похвалы Шихматову-Рифматову и его песнопению о Петре.
  Как-то Горчаков, который любил стихи легкие и отовсюду их переписывал, показал ему стишки из времен французской революции, где три фамилии осмеивались на все лады:
  Vit-on jamais rien de si sot
  Que Merlin, Basire et Chabot?
  A t'-on jamais rien vu de pire
  Que Chabot, Merlin et Basire?
  Et vit-on rien de plus coquin
  Que Chabot, Basire et Merlin? (1)
  Через час Пушкин прочел Кюхле стихотворение, где осмеивались в том же порядке три князя на букву Ш.
  Шишков, Шихматов, Шаховской.
  Шихматов, Шаховской, Шишков.
  Самые имена членов "Беседы" были созданы для эпиграмм и ложились в стих. Кюхля добивался, кто написал эти стихи, и нашел их, как все, впрочем, эпиграммы, не заслуживающими названия стихов.
  Теперь, после лекции Куницына о племенах давно минувших, они долго молчали. Они привыкли к истории на прогулках. Пять лет - каждый день они проходили мимо нее - Чесменская ростральная колонна в озере, Кагульский обелиск имели для каждого из
  --------------------
  (1) Видели ли когда-либо таких глупцов,
  Как Мерлин, Базир и Шабо?
  Видели ли когда-либо людей отвратительнее,
  Чем Шабо, Мерлин и Базир?
  И видели ли когда-либо больших мошенников,
  Чем Шабо, Базир и Мерлин? (фр.) них свое, особое значение. Это и была, всего вернее, античная древность Дельвига, которую он любил в своих стихах. Проходя мимо холодного Кагульского чугуна, он всегда прикладывал к нему руку и всегда удивлялся холоду под рукою.
  Кесарь вернулся после победы над Наполеоном в этот дворец - все ждали от него чуда. Теперь то он, то императрица приезжали каждую неделю и оставались дня на три-четыре. Просто у него был досуг между двумя очередными конгрессами Европы. В лицее привыкли к особой, шаткой и торопливой, походке придворных дам, всегда торопившихся куда-то, мимо всех и всего.
  Потом они несколько раз видели его, пухлого, белокурого, идущего грудью вперед небольшими мерными шагами по аллее. Они знали, что он идет в Баболово, что там во дворце опять назначено у него свидание с молоденькой дочкой коменданта. Горчаков, захлебываясь, рассказывал об этом. Он знал откуда-то решительно все о кесаре: когда он встает, когда молится, с кем обедает, много ли, мало ли говорит с дежурным офицером. Он считал это новостями политическими и сообщал их только избранным. Он знал все новые формы для полков, придуманные кесарем вместе с Аракчеевым. Однажды он рассказал Пушкину, что царь посещает Карамзина, но не дает ему академического кресла и не печатает его истории, для того чтобы не возвышать чрезмерно в чужих глазах, ибо это место уже занято. Карамзин совершил ошибку. Надо было торопиться.
  Дворец был молчалив, как всегда, сторы почти во всех окнах приспущены. Кто обитал там? Полубог, победитель Наполеона? Полунощный кесарь? Или друг Аракчеева, Голицына с пухлыми боками? Часовые у главной лестницы стояли как статуи, как монументы.
  Вскоре стало известно, что они в лицее не задержатся: граф Разумовский отдал повеление ускорить их выпуск тремя месяцами - в июне 1817 года "чтоб нашего духу здесь не было", - сказал по-своему, по-казацки, Малиновский. Они стали гадать, кто их выживает. Горчаков неожиданно тонко предположил, что это директор.
  - Почтенный и любезный директор старается нас поскорее выжить, - сказал он, - так как он не может приписать себе чести нашего выпуска, если он будет удачен.
  Это было встречено, однако, негодованием со стороны Матюшкина; Пущин, который верил директору, тоже возражал и вдруг коротко сказал:
  - Царь выживает.
  На робкий вопрос - почему? - Жанно ответил значительно:
  - Очень шумим. И глазеем.

    14

  Она была женой знаменитого писателя. Жизнь ее была вполне спокойна, за исключением неудобств, связанных с некоторою полупридворною шаткостью их теперешнего положения. Зимой она будет появляться при дворе. Вскоре напечатают знаменитые, многолетние труды ее мужа. Первая корректура уже скоро должна прибыть, муж ждет ее не дождется, и она, как во всем и всегда, с тою внимательностью, заботой, которая - она знала это - всего более в ней нравилась, - будет ему помогать править. Теперь они каждый день будут встречаться за этим столиком, за этою работой,- будут готовить листы в типографию, сверять с примечаниями - у нее в китайской хижине, среди цветов. Цветов было много, слишком много - их посылали каждый день из дворца. Она прекрасно знала, почему пришло долгожданное разрешение печатать "Историю" ее мужа. Он, кажется, это не вполне понял. Что ж, придется с тем умением, которое она знала у себя, знала в своей походке, глазах, голосе, быть - в который раз! - неприкосновенной. Здесь не было весело, в Царском Селе. Но вечерами приходили лицейские - она любила их смех и споры. Пушкин, дичок, вертлявый, быстрый, так смирел при ее приближении, глаза его так гасли, что каждый раз нужно было его ободрить - улыбкой, словом. Боже, какие забавные фарсы об этой "Беседе" - смешных неприятелях ее мужа - сыпались у него с губ, когда она на него смотрела! Ему было семнадцать лет - иногда страшно было подумать, как все они молоды. А ей - тридцать шесть.
  Она была спокойна и счастлива.
  И вот она была несчастна.
  Никто не знал, чего ей стоило самое спокойствие. Уже несколько раз, чего давно не бывало, она теряла над собою власть, ссорилась с бедной падчерицей, плакала, кусала платочек, с утра стремилась уйти из этой оранжереи, теплицы, в которой жила, уйти от мудрого знаменитого мужа, детей, быть одной. Вся жизнь ее представлялась ей иногда неудавшейся. Так повелось с детства. Она росла у тетки Оболенской, старой девы. По праздникам ее возили в большой дом, к Вяземским, и она целовала мясистую щеку старого князя, который гладил ее по голове. Она знала, что это ее отец, и смутно догадывалась о каком-то непоправимом несчастье. Ее фамилия была вовсе не Вяземская, а Колыванова, и она не была княжной. Она долго спрашивала, какая это фамилия. Тетка объяснила ей, что это по городу Ревелю, где она родилась, - Ревель звался по-русски Колыванью, отсюда она и Колыванова. Однажды на гулянье тетка показала ей бледную красавицу и сказала, что это ее мать. На том знакомство с матерью кончилось. Она была безродная - она слышала, как гувернантка тишком о ней сказала, что она натуральная дочь, незаконная дочь. Вот когда она научилась кусать платочек. Ей было двадцать два года, когда она полюбила бедного армейского поручика, тоже с невзрачною фамилией, Струкова. Но она его {так} полюбила, что ее скоро выдали замуж. Старый князь дал ей пышное, большое приданое, она была богатая невеста. Выдали ее замуж хорошо, за человека умного, тонкого и известного, друга ее отца. Он был вдовец и старше ее на четырнадцать лет.
  Она вдруг успокоилась, стала верною женою знаменитого мужа, добродетельной матерью его детей, доброю мачехою его дочери.
  Нет, она не была доброю мачехою. Как она росла без матери и без отца и ее место было занято другими, ее братьями и сестрами - вот хотя бы рыжеватым умным и смешливым Петром Вяземским, - так и теперь она нашла, что место занято. Оно было занято первою женою, Лизанькой, которая так и осталась в доме, - ее портрет висел над постелью падчерицы Сонюшки, и Катерина Андреевна знала особый редкий вздох своего мужа: это он вздыхал о ней. Она была спокойна и еще прекрасна. Впрочем, она хоть и была стройна, но начинала тяжелеть. Плавная походка, внимательные, ясные серые глаза, высокая грудь и эта начинающаяся тяжесть. Морщин еще не было. Жизнь ее проходила хорошо. Она читала каждый день с мужем газеты. Однажды она прочла о сумасшедшей храбрости поручика Струкова, который отбивался в крепости от сильного отряда горцев сам-друг и был тяжело ранен. В газете была статья о незаметных и отдаленных героях, как этот армейский поручик, произведенный в полковники. Она прочла мужу все иностранные известия и после этого заболела.
  Петр Вяземский ее боялся как огня. Близким своим друзьям он тихо говорил, что у нее характер ужасный. Она начала замечать, что посторонние жалеют ее падчерицу. И в самом деле, ее попреки были ужасны, она это знала. Она тоже жалела Соню - и делала жизнь падчерицы невозможной.
  Жизнь Катерины Андреевны была полна: у нее была падчерица, семилетняя дочь, двое сыновей. Она читала с утра корректуры с мужем. Все же она вздыхала полною грудью, ровно и емко, когда он уезжал гулять на своем сером иноходце. Она вовсе не сердилась на Пушкина за то, что он напугал ее. Он был дичок, юнец, с отрывистым смехом и таким взглядом коричневых небольших глаз, что она начинала смеяться, чтобы не рассердиться.
  Все же ей был лестен этот взгляд - для этого отчаянного юнца словно не существовало ее тридцати шести лет. Этот взгляд был гораздо ей милее, чем белесоватый томный взгляд, которым всегда на нее смотрел император. Первым ее движением при этом императорском взгляде было - тотчас отсюда уехать. Но муж, но его труды, но издание, но дети... Она осталась, решив не сдаваться.
  Когда нужно было представиться императрице и ей уже привезли платье из Петербурга, она вдруг занемогла и проплакала всю ночь. Назавтра же император прислал справиться о здоровье. Принесли цветы. И когда ее с мужем позвали на придворный бал и они теснились у дверей, император, к великому смущению двора, встал и пригласил сесть ее на свое место. Ее, натуральную дочь Вяземского. Она знала, что о ней шепчут и как ее ненавидят. Комендант Царского Села Захаржевский бледнел от ненависти, когда встречал ее. А он заведовал военной типографией, в которой будет печататься труд ее мужа. Она решила не сдаваться.
  И странное дело - она почувствовала: у нее был союзник. О, конечно, не муж: он и не подозревал и был не в состоянии себе даже представить эти опасности. Он, который так много писал обо всех царях и властелинах, о темных деяниях истории, ее жертвах, который недавно кончил главу об Иоанне Грозном, - он томился тем, что царь его не приглашает. И она догадывалась: он не понимает царя. Она же, как женщина, тотчас его поняла: поняла лукавство и жестокость, женские слабости и мужской гнев.
  Однажды они завтракали. Ее муж накануне узнал, что предстоит свидание с императором во дворце. Теперь слуга доложил, что пришли от императора. Карамзин был уже в ленте, вдруг лента отвернулась. Он стал ее поправлять у зеркала. Пушкин был тут же. И то, как взглянул ее муж искоса на школяра, поразило Катерину Андреевну. Это была знакомая ей тонкая усмешка, усмешка литератора над всеми этими лентами, анненскими кавалерами, представлениями и прочее. Пушкин ответил ему быстрым взглядом, и оба рассмеялись. Она покраснела от радости: ей почему-то очень понравилось, что ее муж - знаменитый человек, историограф - переглядывается с этим школяром как равный с равным.
  Впрочем, камер-лакей пришел не просить историографа, а принес из дворца корзину цветов жене его. Карамзин сухо велел благодарить и более ни о чем не разговаривал. Быть может, это и не было оскорблением. Но все же почти назначенный визит был отменен.
  Пушкин внезапно побледнел и, ничего не сказав, быстро простясь, убежал. После его ухода Карамзин скучно так посмотрел вслед ему и покачал головой.
  Катерина Андреевна велела поставить цветы подальше, к дверям - в комнате им было душно - и стала кусать платочек.

    15

  В лицее завелись тайны. Теперь Пушкин явно скрывал что-то от Пущина, а Жанно был проницателен. Наконец все выяснилось. Жанно узнал, что у Александра тайные свиданья. С некоторых пор он не узнавал Пушкина. Общая любовь к Бакуниной мало изменила их всех - Пушкин был весел, смеялся фарсам Миши Яковлева, хладнокровным проделкам Данзаса, и, только когда начинались грызня перьев, неподвижный взгляд, уединения - начинались стихи, Жанно оставлял его в покое. Он привык к этому. Теперь другое: Пушкин стал рассеян, неузнаваем. И когда Жанно однажды увидел его близ сада с молодою вдовою, он обрадовался; причина всего была найдена: Пушкин был снова влюблен. Его немного удивило, что Пушкин вовсе не скрывал этого - как гусар, охотно говорил об этой любви, об этой молодой вдове.
  Молодая вдова не могла быть, кажется, причиной долгой печали и того, что характер его друга стал, по словам директора, невозможным. Жанно должен был с этим согласиться.
  Раньше, когда он часто бывал у гусаров, он был веселее. Теперь он ходил только к Карамзиным и все забросил.
  Зато и Пущин теперь таился от друга. И Александр замечал несколько раз, что почти одновременно, как по команде, скрывались из лицея: Жанно, Вальховский, Кюхля. Однажды ушел и Дельвиг. Любопытство мучило его: у них были, может быть, общие тайны, в которые его не посвящали?
  Скоро, впрочем, он узнал об этом от Кюхли. Кюхля был стоик, но долго таиться не мог. Оказалось: как Александр бывал у гусаров, так они познакомились с гвардейцами - в Царском Селе жили молодые гвардейцы. Они стали понимать, сказал Кюхля, что без знаний человек подобен скоту. Они живут здесь артелью, и главный у них - Бурцев. Кюхля сказал напрямки, что считает его мудрецом. Бурцева Александр вспомнил: он однажды видел его, когда был у гусаров. Бурцев был суховат, вежлив, говорил почти только с Чаадаевым и быстро удалился, когда начались гусарские песни. Он был штабной. Гусары не любили штабных. Когда он ушел, кто-то сказал о нем: сухарь.
  Кюхля под строгим секретом рассказал, что Бурцов - друг Куницына и Куницын читает ему за чаем лекции обо всех политических системах и об Адаме Смите. Александр был удивлен, что гвардеец сделался почти лицейским. Это было ново.
  Кюхля сказал ему, понизив голос, что ни у кого из них сомнений более не остается: Аракчеев и Голицын нарушили общественный договор; общественному договору изменили; рабство не отменено до сих пор, и это после побед двенадцатого года. Ждут год, ждут другой - а теперь, если к концу года не отменят, - значит, произошел какой-то обман. Впрочем, человечество непрерывно совершенствуется. Все свидетельствует об этом. Однако со своей стороны аристокрация всюду похищает власть в своих видах - отсюда зло, и это совершенно несомненно доказано Бурцевым. Вальховский тоже может подтвердить. Не надо падать духом и быть равнодушным; пока это главное; человек в противном случае поглощается толпою, то есть придворными. Светские успехи - отрава. Кюхля еще много говорил.
  Как он сказал {пока}!
  Александр молчал. Так вот оно!
  Его друзья были более посвящены во все, чем он. Он потерял столько времени! Он крепился и боялся, что слезы у него брызнут. Каково! Они таились от него, как от недоросля, или как от дитяти, или как от пропащего, отчаянного шалуна. Так вот, недаром же у арзамасцев красный колпак! Недаром дядю принимали в красном колпаке! Это колпак якобинский. Оставалось немного меньше года торчать в этом лицее - и он в первый же день напялит красный колпак. Он - арзамасец! И потом у него есть Чаадаев, у которого в одном мизинце больше знаний, чем у всех его друзей, умников, педантов. Но Дельвиг, Дельвиг каков! Таится от него! Он плакал, сам себе в этом не сознаваясь. Сегодня же вечером он будет у гусаров - пора условиться с Чаадаевым, который хочет с ним говорить наедине. Он подозревал: молчание двора - измена! Прогулки кесаря - измена! Не общественному договору, который был заключен слишком давно и, впрочем, неизвестно кем, а тому молчаливому договору, что был в двенадцатом году. Он бросил, ни слова не говоря, Кюхлю и пошел к выходу. Через полчаса директор Энгельгардт удалится к себе, а вечером он пойдет к гусарам. Ждать вечера слишком долго. Сколько времени потеряно! Он завтра же, сегодня же объяснится с Чаадаевым. А почему бы не сейчас?
  И так он наткнулся на директора.
  Директор шел за ним.
  На лице его была блаженная улыбка, и голова закинута. Он был доволен. Тихим голосом, подняв брови, он сказал Александру, чтобы тот бросил все занятия и лекции на сегодня (как будто он ими был занят!) и шел тотчас к Карамзиным: приехал НелединскийМелецкий и хочет с ним говорить по особому делу, не терпящему никаких отлагательств.

    16

  В китайском домике был парадный стол. На почетном месте сидел гость, и Александра усадили рядом. Гость был приятен. Малого роста, коренастый, с бирюзовыми глазками, с белой косичкой, заплетенной лентою, старичок. Косы все обрезали шестнадцать лет назад. Мягким, певучим голосом, слегка дребезжащим, старый куртизан (1) приветствовал молодого человека. Живот его в белом плотном камзоле колыхался от удовольствия: он ел. Ел и спорил с Катериною Андреевною, которая развеселилась: старый Нелединский был ее дальний родственник по отцу. Он не чуждался ее в молодости, знаменитый вздыхатель.
  - Ангел хозяюшка, - говорил куртизан, - как прекрасны эти персики в своем собственном соку. И заметьте, сок их как дым, как туман, тогда как грушевый сок ясен, как солнце.
  Карамзин улыбался, как, верно, улыбался лет тридцать назад при старших.
  - Молодой человек, - сказал Александру куртизан, - учитесь здесь, в этом доме, наслажденью плодами. Не везде вкус, не везде понимание. Обедали мы вчера у генерала. Мне подают в глиняном горшочке мою любимую гречневую кашу. Признаюсь, я был растроган. Подают и щучину - я преклоняюсь. Рубцы, гусь с груздями - преблагодарствую. Но затем... Затем... ах! соленую грушу, соленую дыню, соленый персик! Не святотатство ли это против природы? Унижать эти плоды до разряда огурца или капусты!
  Бирюзовые глазки его светились, белый атласный живот подрагивал.
  Старичок был обжора.
  После обеда Катерина Андреевна оставила их одних, не желая мешать. Сели на диван. Юрий Александрович не спешил, однако, приступать к делу. Бирюзовыми глазками смотрел он на Пушкина, успел уже оценить некоторую сумрачность и пугливость юного, рекомендованного ему Карамзиным поэта и раз уже подсмотрел озорную, беглую улыбку где-то у губ или в глазах и решил, что нужно
   польстить
  и
  дать
   ему
  дохнуть
  воз --------------------
  (1) Царедворец (от фр. courtisan) духом Павловского. Он был главный затейщик, деятель, главный придворный поэт старого двора.
  Они были без дам, и он тотчас об этом сказал.
  - Говорят нам, на прошлой неделе, - стал он рассказывать, обращаясь к обоим, - что появился штукарь с лошадью, которая все понимает. На все вопросы отвечает разными знаками. Сказано императрице - решили дать приватный шпектакль. Введен в гостиную штукарь с лошадью, начинается представленье. Лошадь точно ли умна, или штукарь плут, - но все идет превосходно. Посреди представления актриса вдруг вспоминает о природе. Воображаете ли? Мальчишка бежит за шляпой, чтоб подставить, а тем временем хозяин, штукарь, нимало не теряя головы, подскочил и кулаком все начал впихивать назад. Все дамы в хохот, а мне срам. Мальчишка носится с шляпой кругом, а хозяин, штукарь, заробел, раскланивается и задом к выходу, к выходу. Катинька Нелидова направила лорнет туды, сюды, ничего не видит. И пристает ко мне:
  "Юшинька, отчего смеются, что это такое?" Я отвечаю:
  "Природа, матынька, ничего более".
  И он блаженно улыбнулся сочными губами. Карамзин, несколько опешив, пораженный простодушием куртизана, от души наконец смеялся.
  Этот Шолье старого века, поэт, песенник, балагур незаметно снимал у него с плеч за тяжестью тяжесть.
  Александр впервые слышал старый век.
  - А теперь, друг мой, - обратился старик к Александру так же доверчиво, - я подышу немного в саду перед сном. Не хотите ли меня проводить?
  И в саду, опираясь на посошок, он присел на скамью и совсем уже другим голосом, глядя прямо в глаза Александру, говоря медленно, тихо, без улыбки, не ожидая возражений, сказал ему следующее.
  Здесь, без сомнения, слышали, что шестого июня в Павловске праздник. Во дворце зажгут шесть тысяч восковых свечей, будет пятьсот женщин, маскарад, сцены, которые уже сочиняет Батюшков. Будут оба двора, император, две императрицы. Праздник дается в честь принца Оранского, мужа великой княгини. Они уезжают. Праздник поручено готовить ему. Вокруг всего дворца будут костры, пляски, песни поселян. Во время ужина хор будет петь куплеты, и слова заказаны ему же, Мелецкому. Принц любезен, скромен, умен и чувствителен. Он у Веллингтона дрался, бил Наполеона, ранен. Для принца стихи писать не стыдно. Он, Мелецкий, с удовольствием написал бы их и почел за честь, но молодой поэт видит: он одрях, нет огня, страсти, молодости.
  Нахохлившись, как старый воробей, сидел старичок, и косичка его дрогнула. Карамзин указал на него, на Пушкина. Он, Мелецкий, и сам видит птицу по полету. Ему нужны стихи о принце. Но принц может быть лишь предлогом. Он дрался за лилии Бурбона - и нужно говорить о мире, о вновь воздвигшемся было и вновь упадшем навек Наполеоне.
  - Если б жив был Гаврило Романович, он бы меня за это расцеловал, - сказал старичок.
  Все - и быстрота перехода от какого-то дворцового случая к важному делу, и этот старый, важный, внезапный тон, и имя Державина - было как бы старым дворцовым рассказом, который Александр слышал уже когда-то в Москве от дяди.
  - Ручательство Николая Михайловича и мой старый глаз обмануть не могут, - сказал старый куртизан. - Вы возьмете новое перо, лист бумаги - и, пока я сосну, стихи будут готовы. Все важные дела делаются в час, не долее. Я уеду с ними - так я говорил, так и будет, или я ничего не понимаю.

    17

  Он не нашел ни Чаадаева, ни Раевского, один Каверин был дома.
  Каверин ему необыкновенно обрадовался.
  - Я, милый мой, о тебе пари держал и твоим явлением разорен. Я говорил, что ты бежал из лицея в Петербург и что тебя ловят по дорогам. Молоствов же говорил, что ты за кем-то волочишься и будто тебя видели в лесу, одичалого от любви. Теперь сажусь писать, чтоб рубили дубки, нужно платить пари Молоствову, а тебе скажу прислать ягод из рощи. Сейчас придет Молоствов, он отсыпается с дежурства. Душа моя, посмотри на меня.
  Он тихо свистнул.
  - А ты и в самом деле нехорош. Вот я тебе завидую. Ты страдалец в любви, ты одними глазами красавицу измучишь, ни одна не устоит. А я ставлю горчишники, пью уксус, страдаю, а румянец во всю щеку. Никто не верит. Ты меня застал дома случайно - у меня сильнейший пароксизм лихорадки, а завтра я должен скакать на Вихре в Павловск. Командирован. Конюшня Левашова приветствует принца Оранского.
  Левашова, полкового командира, никто не любил. Эскадрон стоял в Софии, на каменном запасном дворе, а в каменном доме, что возле конюшни, жил командир, дом этот гусары звали заодно конюшней, и все приказы исходили из конюшни.
  Каверин был сердит на дворцовую суету, придворные караулы, которыми их теперь донимали, на угодничество командира, на принца Оранского - и, кажется, в самом деле был болен. Он пил стаканами холодное шампанское, говоря, что оно должно помочь если не от лихорадки, то по крайности от французской болезни, назвал невесту принца Оранского, сестру кесаря, девою Орлеанскою и сказал на своей воображаемой латыни, что принц наконец уезжает.
  - Deinde post currens - то есть: индюк путешествует на почтовых, - объяснил он.
  Латынь Каверина славилась по всему Петербургу. Он пугал ею квартальных. Deinde значило по-латыни: затем, но по-французски dinde значило: индюшка; post по-латыни значило: после, а по-французски: почта; только currens значило - бегущий, а все вместе получалось: индюк путешествует на почтовых.
  Он сидел, смотрел на Пушкина и все больше сердился.
  - Хочешь, я помогу тебе выкрасть твою красавицу? Я затем рубился с Наполеоном, чтобы таскать рапорты конвою принца Оранского, камеристкам девы Орлеанской! Душа моя, ты не знаешь: как только получу деньги, расплачусь и иду в конюшню, пишу Левашову абшид. Где нам, дуракам, чай пить со сливками!
  Он взял со стола какую-то бумагу, может быть приказ, и разжег свою пенковую трубку.
  Александр сидел ни жив ни мертв и кусал губы. Каверин назвал бы его стихи рапортом принцу Оранскому. Он почти ненавидел великого Карамзина, который с рук на руки передал его старому куртизану. Сердце его билось.
  "Дитя, ты плачешь о девице,
  Стыдись!" - он мне сказал
  - Это я тебе сказал.
  Каверин вызывал его на разговор.
  Он удивительно угадывал его всегда по лицу.
  - У тебя облака на лице. Хочешь, я изображу тебе гром и молнию?
  И он изобразил гром и молнию: нос и рот пошли зигзагом. Он скосил глаза и засверкал ими.
  Александр вдруг засмеялся.
  - Очень похоже.
  - Ну, наконец! - сказал Каверин.
  - Прочти мне стихи, друг мой, - попросил он. - Только не элегию, я сегодня зол.
  Каверин просил эпиграмму. Никто не умел так слушать эпиграммы, как он. Александр и писал их затем, чтобы ему прочесть.
  Он стал было отговариваться, Каверин пристал.
  Александр прочел, какую вспомнил:
  "Больны вы, дядюшка? Нет мочи,
  Как беспокоюсь я! Три ночи,
  Поверьте, глаз я не смыкал". "Да, слышал, слышал в банк играл".
  Каверин зажмурил глаза, открыл белые зубы и схватился рукою за сердце. Так он посидел с минуту и только потом засмеялся.
  - Да ты, друг мой, это обо мне, - сказал он тонким голосом.
  Он обнял Александра.
  - Умница моя, это мой с дядею будущий разговор. Ведь и впрямь, должно быть, болен дядя, откуда ты узнал?
  Александр смотрел на него во все глаза.
  Он ничего не знал о дяде Каверина. У Каверина просто была счастливая привычка: он тотчас все эпиграммы {применял}. И Александр всегда чувствовал, когда читал их ему, что эпиграмма понята, что ее и записывать не нужно и что ее тотчас все узнают.
  Он пожалел, что не написал эпиграммы о принце Оранском, и вздохнул.
  - Красавица - твоя, помогу, - пообещал ему Каверин, - сгони облака.
  Вошли Молоствов, Сабуров, откуда-то с гулянья, в ментиках, доломанах, усердно звеня шпорами.
  - Памфамир, - сказал Каверин Молоствову, - ты выиграл: Пушкин не бежал, все правда. И скитался одичалый. От любви. Ставлю своего солового, отыграю дубки.
  Появились карты.
  - Пушкин, тебе сегодня в карты счастье должно везти. Садись рядом. Ты снимешь. Дубки наши. Да, слышал, слышал, в банк играл.
  Сабуров, хладнокровный игрок, присматривался к счастью. Когда выигрывали, он ставил со стороны, примазывался.
  Каверин этого терпеть не мог.
  Каверин выиграл. Молоствов потемнел.
  Сабуров поставил. Каверин через минуту все проиграл.
  Началась игра. Молоствов, бледный, пасмурный, играл равнодушно, но отчаянно. Лицо его было помято, в оспинах, глаза тусклые, припухли.
  Он был чем-то озлоблен или испуган.
  Каверин озлился.
  - Памфамир, решаю судьбу твою, - сказал он, - ставлю солового

Другие авторы
  • Джонсон Сэмюэл
  • Коваленская Александра Григорьевна
  • Лукомский Александр Сергеевич
  • Глебов Дмитрий Петрович
  • Сала Джордж Огастес Генри
  • Шеридан Ричард Бринсли
  • Иванов Александр Павлович
  • Пруст Марсель
  • Тимашева Екатерина Александровна
  • Бибиков Виктор Иванович
  • Другие произведения
  • Рунеберг Йохан Людвиг - Измена милого
  • Арватов Борис Игнатьевич - К. Чуковский. Футуристы (П. 1922 г.)
  • Березин Илья Николаевич - Рамазан в султанском дворце и Бейрам
  • Ростопчина Евдокия Петровна - Неизвестный роман
  • Кривич Валентин - Заметки о русской беллетристике
  • Барыкова Анна Павловна - Доброе дело
  • Вельтман Александр Фомич - Вельтман А.Ф.: Биобиблиографическая справка
  • Розанов Василий Васильевич - Гугеноты-"освободители"
  • Левидов Михаил Юльевич - М. Ю. Левидов: биографическая справка
  • Маяковский Владимир Владимирович - Из бесед с Маяковским
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 48 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа