Главная » Книги

Тынянов Юрий Николаевич - Пушкин, Страница 18

Тынянов Юрий Николаевич - Пушкин


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27

, заложив руки в карманы и оттопырив фалды фрака, он, тихо мурлыча, прошелся по залу. Его редко видели в столь приятном настроении.

    16

  Кюхельбекер получил письмо от матери: Барклай, отставленный, преданный непониманием и завистью, безропотно подчинился новому главнокомандующему, поступив под его начальство и этим принеся величайшие жертвы самолюбия, чем и явил пример мужа, любящего свое отечество, а в Бородине бросался, подобно простому солдату, в самые опасные места, под пули и ядра, ища смерти, - но не нашел ее. Он все сделал под Бородином для спасения людей, коими командовал, как ранее спасал их во время своего главнокомандования. Дальнейшее покажет, прав ли он был, отступая без боев, но душа его невинна, и не дело юнцов судить военные замыслы и распоряжения мужей, не понимая смысла и значения их. Слово "измена" не должно омрачать их умы, и они должны ждать решения суда высшего начальства и истории.
  Кюхля тотчас прочел все это Пущину, Пушкину и Вальховскому. Вальховский ранее принял горячее участие в осуждении полководца. Он почитал героем Суворова и был за штык и пулю, за горячий старинный бой и немедленные движения. Но поведение Барклая вдруг круто переменило его суждение о нем. Упражняясь перед сном в изнурительной гимнастике, Суворочка приучал себя к {справедливости}. Пущин был совершенно согласен на оправдание полководца. Пушкин молчал; оклеветанный и несчастливый полководец искал под Бородином смерти. Вдруг он закусил губу, вспыхнул, что-то проворчал и в замешательстве убежал. Он так поступал всегда, когда бывал сильно тронут.

    17

  Осень стояла теплая, ясная, сквозная. В лицейском садике кучею лежали листья, и ему доставляло тайную радость бродить по охапкам, наметенным дядькою Матвеем, под присмотром коего садик находился. Тишина была полная, ни ветерка, ни дождика. Они стыдили Калинича, который предсказывал жестокие холода, и Калинич разводил руками
  - Я не об осени говорил, - сказал он упрямо, - а о морозе, стало, о зиме.
  Листва опадала; кой-где желтые сквозные листья слабо шевелились под теплым ветром.
  Калинич подозвал Яковлева к дубу и указал ему молча на редкие дубовые листья, которые все не хотели опадать. Яковлев не понимал.
  - Лист не чисто падает, - сказал важно Калинич, - стало, зима будет строгая.
  Он был уверен в своих приметах и более распространяться не хотел. И правда, назавтра вдруг подул ветер, налетела буря, деревья в саду кланялись и стонали.
  В один такой день Москва была оставлена войсками и занята неприятелем.

    18

  Они услышали о пожарах, опустошающих Москву: она горела со всех сторон Загорелось на Солянке, у Яузского моста и на противоположной стороне города. Вскоре пожар стал всеобщим. Самые сады московские не были пощажены огнем: деревья обуглились, листы свернулись.
  Горели великолепные дворцы вельмож московских, гостиный двор превратился в пепел, Воспитательный дом сгорел, за Москвою-рекою стояло пламя, сильный ветер дул в эти дни.
  Куницын привез из города известие от Тургенева о родителях; они были целы и невредимы, в Нижнем Новгороде, как и дядюшка с тетушкою Отец бодр, и вскоре Александр получил от него подробное письмо.
  Назавтра Малиновский спросил о поведении воспитанников у Чирикова, дежурившего ночью Чириков сказал, что в ночное дежурство он заметил, что некоторые ворочались и не спали - вздыхают, ворчат и вообще беспокоятся, а на оклик гувернера не отвечают и показывают себя спящими, в чем, однако, видно притворство Другую половину ночи сам Чириков спал и поэтому о ней не говорил На вопрос о том, кто именно не спит и беспокоен, - Чириков назвал в первую голову Пущина и Пушкина.
  Он в самом деле не спал. Он по реляциям знал о страшных опустошениях Москвы, которые причинил неприятель, но сначала не мог их себе представить.
  Гнездо у Харитония не существовало; оно показалось ему прекрасным. Там у печки лежал истертый коврик. Но было сожжено и разрушено {все -} самые улицы, по которым он гулял, более не существовали. Москва или большая ее часть объята пламенем.
  Он пошел знакомым путем - по бульвару и никак не мог вообразить, что кругом дымятся развалины. {Самые сады обуглились, -} сказал Куницын. Он слышал в темноте однозвучный ход часов в коридоре и содрогнулся. Он привык ничего не бояться, не плакал, как Корсаков. Он не думал ни о родителях, бежавших на Волгу, ни даже об Арине - он думал о Москве, о пепелище, где родился, где рос, куда должен был некогда вернуться; теперь некуда стало возвращаться. Он был один как перст и с широко раскрытыми глазами лежал и смотрел в темноту, со всех сторон его обступившую. Он вспоминал знакомые дома, один за другим, и сомневался в их существовании. Даже спросить было не у кого. Царское Село было в этот час пустынно. Он тихо постучал в стенку и тотчас ему ответили слабым стуком: Пущин не спал. Он поуспокоился. Москва не могла быть уничтоженной, и он решил еще раз повидать ее, чего бы это ему ни стоило. Он сказал об этом Пущину, и Пущин его одобрил. Бегство, путь, Москва, враги, мщение мерещились ему. Пущин еще раз постучал ему и пожелал доброй ночи.
  Дядька Фома, пришедший их будить, взглянул сквозь оконную решетку и не стал стучать: и курчавый и толстый - оба не спали. Он только сказал, как всегда:
  - Господи, помилуй, - и отошел.
  Директор Малиновский пожелал видеть Александра. Он спросил его, давно ли он получал письма из дому, и вдруг тихонько поправился:
  - От родителей.
  Дома более не существовало.
  Малиновский внимательно на него посмотрел.
  - Теперь все скоро кончится, - сказал он ему спокойно. - Все думают еще, что Москву жгут французы. Ошибаются. Французы не безумны. Москву жжет россиянин. Задрали его за живое, остервенили, ранили, поиздевались, и он все свое сожжет, сам в огне погибнет, но и гости живы не будут.
  Александр, раскрыв рот, смотрел на него Это была совершенная новость, и он ее еще не понимал. Малиновский был спокоен, как никогда, со странной усмешкою.
  - Вы Игореву смерть и Ольгину месть помните? - спросил он Александра. - Иван Кузьмич только древнюю историю вам еще читает, к концу года, видно, объяснит и про Ольгу, ибо она относится уже к средним векам. Нужно вам почитать хоть Глинкино переложение. Для послов древлянских, виновных в смерти Игоревой, истопила Ольга баню жарко и спросила гостей: хорошо ли им? И гости ответили: "Пуще нам Игоревой смерти". А потом пошла к древлянам и велела варить меды в Коростене, а за Игореву смерть взяла с них легкую дань: с каждого двора по три воробья и голубя. И радовались древляне, что так легко откупились. А Ольга велела привязать зажженный трут с серою к птицам и пустила их на волю: вернулись к домам своим, к гнездам, и сожгли Коростень. Так-то бывало. Не хвались, на пир едучи, хвались с пира едучи. Идите, не скучайте, я вами много доволен.
  Последнее директор сказал неожиданно для себя самого, вопреки табели, потому что нужно было сделать Пушкину строгий выговор за то, что, полагаясь во всем на свою счастливую память, он, по общим жалобам, вовсе перестал готовить упражнения. И он обнял его.

    19

  Сергей Львович, так же как и Василий Львович, бежал из Москвы вместе со всем обществом в Нижний Новгород. Василий Львович был в бедственном положении - как раз в это время не было у него в Москве денег - и он ничего не успел вывезти. Никто не пришел к нему на помощь. Ехал он в простой телеге. Все то, что скопилось у него в течение всей его жизни, все драгоценные по памяти и достоинству вещи остались на произвол врага. Он вспоминал дрожки, на которых ездил еще в ту эпоху своей жизни, когда был бриганом, с приятелями к московским сводням, - дрожки были оставлены в сарае и, вероятно, похищены; вспоминал карету, недавно подновленную, - карету, которая еще покоила прелести жестокой Цырцеи, - бог весть, где она! Мебели, с которыми он сжился, как с друзьями, кушетка, подобная той, на которой живописец Давид изобразил улыбавшуюся когда-то Василью Львовичу Рекамье, - достались, по всей вероятности, ее же соотечественникам. Он был немолод и, привыкнув ко всему этому, не воображал, как обзаведется новым. Да к тому же не было и денег.
  Осталась там и библиотека, полная драгоценных книг, известная всей Москве. Странное дело - Василий Львович почему-то вначале менее жалел о ней, чем о карете. Библиотека была у него громадная, редкая, и потеря слишком велика, чтоб ее часто вспоминать. И только потом, вспомнив экземпляр Аретина с картинками, единственными в своем роде, всплеснул руками и замер. Убивало Василья Львовича более всего, что он выехал в легком плаще, а весь гардероб, шуба и прочие вещи, к которым он привык, как к собственной коже, погибли.
  Вместе с тем у него была тайная легкая надежда, что все это как-нибудь вернется, - невозможно, чтобы все эти предметы погибли! Об этом он никому не говорил. Он громко жаловался Аннушке на отсутствие любимых предметов - каждого в отдельности: недоставало то трубки, то халата.
  - Эту трубку просил у меня князь Шаликов - я не отдал. Или:
  - О! Сколько добра награбят злодеи! Вот и мой халат пропал!
  Он избегал говорить о своих потерях среди беглых московских жителей; их, казалось, ничем нельзя было удивить; среди них возникло даже соревнование в бедствиях. Они собирались первое время у Бибиковых или Архаровых, которым были отведены весьма приличные дома, и препирались: кто более всех потерял имущества? Василий Львович в первый же вечер со вздохом сказал, что погибло все его движимое имущество, но это было принято сухо. Здесь были люди, у которых погибло гораздо больше.
  - А что же именно потеряно? - спросил с неприязнью старый Архаров.
  Услышав о драгоценной библиотеке, он сказал задумчиво:
  - Библиотека что? Можно в лавке новую прикупить. У меня паркеты погибли.
  С этих пор Василий Львович говорил о своих потерях только нижегородским дамам. Они приняли в нем участие. Самый говор их казался Василью Львовичу необыкновенно забавен, любезен: они растягивали все слова на о. Вскоре он стал волочиться за прекрасной Елизой Саламановой. Нижегородские прелестницы были более угловаты и неловки, чем московские, но это восхищало Василья Львовича своею новостью.
  Жил он в избе, осень была холодная, а он ходил без шубы. Но день постепенно стал заполняться, возобновились старые, давно оставленные связи: появился в Нижнем Новгороде кузен - другой Пушкин, Алексей Михайлович. Кузен стал еще неопрятнее и злее, обращался с Васильем Львовичем небрежно, слишком звучно и долго целовал его и проч. Осведомлялся при всех о здоровье домашних, особенно напирая на это слово и разумея, по-видимому, Аннушку. Василий Львович называл его теперь везде однофамильцем и решительно отказывался от родства. Однофамилец с утра до вечера играл в карты, непрерывно куря табак, кашлял и кричал. Однажды он окликнул из окна какого-то дома, где вторые сутки играл, Василья Львовича, который шел к прелестной Елизе.
  - Mon cousin! Ты трубку мою нашел? Василий Львович остолбенел от наглости. Он пожал плечами и прошел, не говоря ни слова, мимо. Его трубка была, точно, подарена ему Алексеем Михайловичем много лет назад, но именно подарена, в именины. Кстати, она погибла со всем движимым достоянием. Вскоре рознь кузенов заняла нижегородское общество: Карамзин улыбался, завидев их вдвоем, как в былые годы. Он говорил с каким-то удовольствием, вздыхая:
  - Все меняется на земле, одни Пушкины остаются неизменны.
  Между тем общество привыкло к своему положению и даже стало находить приятности в бродячем существовании; начались развлечения: балы, маскарады. Василий Львович, которого всецело заняла Елиза Саламанова, решил выступить в качестве поэта. Он сочинил патриотическое и очень милое обращение к жителям Нижнего Новгорода, где оплакивался московский пожар. Здесь не было надутых восклицаний и уподоблений военачальников древним римским героям, а чистота, опрятность слога и некоторая жалобность; после каждого куплета прибавлялось:
  Примите нас под свой покров,
  Питомцы волжских берегов!
  Стихи ему удались. Славный любитель музыки, московский профессор Фишер, который тоже бежал со всеми из Москвы, положил их на музыку. Куплет исполнял один голос, а припев - хор. На балу у губернатора Крюкова романс Василья Львовича имел успех оглушительный. Слава певца поразила доселе холодную Елизу. О вечере было написано в Петербург, и Василий Львович был упоен. На улице нижегородские дамы толкали друг друга чуть заметно под локоток, показывая глазами на проходящего в легкой одежде поэта. Василий Львович косил и хладнокровно проходил мимо.
  Вскоре он стал предметом низкой зависти однофамильца. Алексей Михайлович озлел и стал говорить, что куплеты Василья Львовича с припевом напоминают ему колодника, который под окном просит милостыню и оборачивается с ругательством к уличным мальчишкам, которые дразнят его. Ругательствами однофамилец назвал сильные, но приличные куплеты против врагов, имевшиеся в стихотворении. Василий Львович пренебрег - в который раз - клеветою и притворился, что ничего не слышал. Между тем даже Николай Михайлович Карамзин, говорили, улыбнулся отзыву развратника. Василий Львович сказал об этом Аннушке:
  - Ив избе не спасешься от клеветы.
  Аннушка сразу же начала хлопотать о шубе для Василья Львовича. Вскоре она где-то раздобыла купеческую поддевку, но он решительно, с негодованием .отказался от нее. Аннушка с нижегородским портным долго ее перешивали, Василий Львович напялил шубу, посмотрел на себя в зеркало и вспомнил Велизария, как он его видел на парижской сцене. Ему удалось задрапироваться так, что шуба окончательно утратила свой подлый вид. Он махнул рукою. Начинались морозы. Денег не было ни гроша. Особенно его раздражало, что однофамилец не только был везде принят, но и выиграл за это время тысяч до восьми.
  Впрочем, горевать ему стало вскоре некогда. На одном вечере он ввязался в литературный спор. Зашел разговор о французской литературе. Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, человек почтенный, но со странностями, говорил против нее. Василий Львович дал себе еще в Москве зарок не говорить слишком горячо и остро, боясь, что Ростопчин его уничтожит как мартиниста. Но здесь было далеко от Москвы и Ростопчина, и Василий Львович, дрогнув, ввязался в спор. Для него не было секретом, что Муравьев был сопричтен лику "Беседы" и был у Шишкова директор разряда - вещь немаловажная. Но Нижний Новгород, эта любезная республика беглецов, смешала чины и возвратила свободу мнений. Василий Львович сказал, что Никону всегда предпочтет Вольтера как стилиста и что без логики изящным быть невозможно. Грессе есть поэт, а Шихматов - нет.
  Спор завязался. Все общество было поражено и заинтересовано модным спором и горячностью Василья Львовича. Он, видя себя снова предметом общего любопытства, зажмурился, как человек, бросающийся в пропасть, и прочел на память две странички Грессе, а потом пояснил довольно твердо, что одно - дела военные, а другое - вкус поэтический. Придя домой, он разбудил Аннушку и приказал ей быть готовой ко всему. Аннушка, взглянув на его мрачный вид, заплакала тихонько. Василий Львович дрожал - не то от легкости своей шубы, которую он называл плащом Велизария, не то от страха. Аннушка согрела его, и он уснул.
  Назавтра он получил с утра, сидя в своей избе, три приглашения: на вечер, маскарад и спектакль у Бибикова. Василий Львович приободрился, и страха как не бывало. С этого дня он был в великой моде, всюду теперь был зван, а обеды, ужины, балы, маскарады шли непрерывно, так что горевать вскоре не стало времени. Он едва успевал прочесть реляции.
  Он нашел любезные черты в самой волжской кухне. Налимья печень и стерляжья уха, о которых однажды говорил ему Иван Иванович Дмитриев, окончательно вытеснили в его сердце парижскую мателоту. Он вполне успокоился и снова приобрел приятную уверенность в себе и сознание своего значения.. Да, он пресмыкался ныне в стране, где Волга, соединясь с Окой, обогащает всю Русь мукою и рыбой. Так было угодно судьбе! Что делать! И он давал некогда ужины - и какие! И он воспевал граций, которые были известны Петрополю. И он щеголял дорогою каретой, лихой четверкой. И он, как все прочие, имел диваны и паркеты - и не хвастает ими. так же как кенкетами (1) и своею бронзою. Как он умел транжирить, боже! А здесь - дело иное. Здесь он пресмыкается, как беглец. Но все не так, как другие. Он презирает бубновый туз, который приносит некоторым по восьми тысяч, - в особенности если игра не чиста. Изба, рублевая кровать, два стула, перо и бумага - вот его достояние. Добрая служанка, из тех, коих особенно любил Пирон, блюдет его покой. Он поэт и марает бумагу. Однофамильцы пользуются его славой и набиваются в родню. Знаменитые писатели смеются, слушая этих шутов. Что делать! Он молчит. Терпение и чистый вкус, бедность и спокойная совесть - таково его достояние, достояние поэта. А этого достояния неприятель не может его лишить, как лишил дрожек, новой кареты, мебелей и драгоценной библиотеки.
  Так, или почти так, говорил он прелестной Елизе и нескольким другим прекрасным, умалчивая, однако, о служанке Пирона. Елиза грозила ему пальчиком, как, видела она, делали московские прелестницы. Он снова был бриган, поэт, вертопрах, хоть и стареющий, но готовый к боям - литературным.

    20

  Иначе обстояло с Сергеем Львовичем. Сергей Львович, который был принужден спасать прежде всего женины платья, приоделся во все самое лучшее, взял в руки батистовый платок, прихватил по дороге шифоньерку, потом накинул на мужика, которого удалось принанять, свою шубу - и так бежал в мужичьих дрогах с Надеждою Осиповною из Москвы. Он с озлоблением затолкал в самый угол узел с жениными платьями, а затем, под предлогом, что его трясет, уселся на узел. Надежда Осиповна сама этого не сделала, потому что боялась измять платья. Она заметно присмирела. С собой она взяла свой портрет, рисованный известной Виже-Лебренью в тот год, когда гвардеец Боде сказал ей, что две самые прекрасные женщины sont les deux belles creoles - она и Жозефина, супруга Бонапарта. Теперь Бонапарт жег
  --------------------
  (1) Масляными лампами (от фр. quinquet)
  (2) Это две прекрасные креолки (фр.)
  Москву, а она тряслась в мужицкой телеге. Левушка и Олинька подпрыгивали на передке, а Арина сидела, свеся ноги, сбоку. Никита был оставлен в Москве для спасения вещей.
  Только что отъехали от Москвы - произошло неожиданное неповиновение Арины, которое Сергей Львович иначе не мог назвать, как бунтом. Арина уже ранее, как только почуяла, что собираются уезжать неведомо куда, хмурилась, морщилась и тайком по вечерам прикладывалась к пузырьку, о чем Надежда Осиповна хорошо знала, но не подавала виду; она иногда робела ее. Накануне перед выездом Арина поссорилась с Никитою.
  - В Петербург ехать надо! - сказала она ему тихонько. - А то неведомо куда.
  - А кто вас, Арина Родионовна, в Петербурге ждет? - холодно спрашивал ее Никита, подняв брови.
  - На кого оставляют-то? Сиротят раньше время, - говорила Арина, не обращая внимания на Никиту Козлова, и добавила, шипя: - С глаз долой, из сердца вон.
  - Куда люди, - сказал Никита.
  - А ему-то куды деваться, бесстыжий ты человек, - прошипела Арина и шмыгнула носом, - что в лесу.
  - Ну а что ж, - окрысился Никита, - что делать-то? Вы, что ль, за ним поедете? Один разговор.
  - И я, - сказала Арина.
  Собиралась она, впрочем, безропотно, но, отъехав верст с двадцать, начала утирать глаза и даже слегка тихонько подвывать.
  Надежде Осиповне и самой хотелось завыть, она кусала платок, и Сергей Львович, не терпевший женского плача, как угорь вертелся в повозке. На первой же остановке Арина исчезла. Хватились - и увидели: увязав в платочке сухари, она идет по дороге. Ее догнали и привели. Сергей Львович растерялся.
  - Это есть побег и бунт, - говорил он тихо Надежде Осиповне.
  - Ты куда надумала? - спросила ее спокойно Надежда Осиповна.
  - В Петербург, - отвечала Арина, - Александра Сергеевича повидать, не затерялся б там один.
  - Вы рехнулись, Ирина? - спросил ее Сергей Львович, изумленный и выйдя из себя.
  Сам того не замечая, он стал называть ее на вы и Ириною.
  Арина вздохнула, уселась в повозку, и все поехали.
  Привыкнув к пути, Сергей Львович внезапно почувствовал радость, ему надоело московское жилье донельзя. Общая суета и неизвестность, полная возможность перемен и некоторое значение, которое он получал в глазах жены ввиду грозных обстоятельств, - нравились ему. Он, который бледнел при виде разбитой рюмки, теперь, когда утратил все, почувствовал удивление, и только. Дорожные встречи развлекали его: москвичи, кто в чем, бежали. Подводы тянулись.
  В Нижнем Новгороде грубая существенность сразу окружила его: грязная изба, которую удалось нанять, оскорбляла его.
  - C'est une (1) скотная изба, mon ange (2), - говорил он Надежде Осиповне.
  Он - в своем лучшем платье, она - в вечернем наряде выводили кипятком клопов, сновавших по стенам.
  Впрочем, он, как и в Москве, охотно пропадал из дому. Он бродил по берегу Волги, в том месте, где Ока впадала в нее, встречался с московскими знакомыми, знакомился с нижегородскими обитателями.
  Он был человек не без значения и, по всему, состояния независимого. Сын его был в Царском Селе, в лицее, в этом полупридворном учебном заведении, находившемся в самом дворце. Сын часто писал ему письма. В Царском Селе теперь большое оживление: обе императрицы, двор. Конечно, бог знает, не двинется ли злодей на Петербург, - и тогда, несомненно, первым делом на Царское Село; но одно, что утешает родителей, - Иван Иванович Дмитриев печется о нем и всецело заменяет ему там отца. Находящийся во дворце, под попечением Дмитриева, отрок разделит судьбу своего государя. Que la volonte de Dieu soit faite! (3)
  Словом, он был один из трех Пушкиных, не то поэтов, не то игроков, занимавших внимание нижегородского света. Однако странная холодность возникла вдруг между братьями. Василий Львович, казалось, думал лишь о себе и своих успехах. Когда-то давно
  --------------------
  (1) Это (фр.).
  (2) Мой ангел (фр.).
  (3) Да исполнится воля божья! (фр.) он посвятил брату стихи, которые Сергей Львович помнил как символ веры:
  В семействе нашем,
  Где царствует любовь,
  Играли мы, как дети,
  В невинности сердец.
  Не унывай, любезный,
  Чувствительный мой друг!
  "Не все нам быть в разлуке,
  Не все нам горевать!
  Теперь братья-беглецы соединились, но любви как не бывало. Более того, Василий Львович с первых же пор постарался сбыть с рук Сергею Львовичу сестрицу Анну Львовну, под предлогом, что у него ничего нет, а в его избе тесно. Сергей Львович возмутился: у него тоже ничего не было, а изба была еще хуже. Впрочем, дамы переглянулись и дали понять Сергею Львовичу, что все дело в щекотливости пребывания Анны Львовны под одною кровлею с Аннушкою. Анна Львовна была теперь с ними. Второе обстоятельство, способствовавшее холодности, было старинное соревнование. Сергей Львович всегда чувствовал себя поэтом, с раннего детства. Французские стихи его были решительно хороши и лучше братниных. Когда-то брат не стыдился ставить себя в ряд с ним, вспоминая, как оба в юности
  Творцу вселенной
  На лире пели гимн.
  - Поэзия святая! - восклицал тогда Василий Львович, -
  Мы с самых юных лет
  Тобою занимались;
  Ты услаждала нас!..
  Теперь Сергей Львович, чувствуя себя в новой обстановке обновленным, как бы помолодевшим, чего с, ним давно не бывало, узнал старое вдохновение. Нижегородские дамы сперва путали его с братом, принимая и его за поэта, каковым он на самом деле и был в душе. Он первый познакомился с Елизою, и, когда та попросила начертать несколько строк в своем альбоме, он не отказался. Во французском, кратком и легком, стихотворении он сравнил ее с ручьем, дающим возможность напиться беглецу. Василий Львович, который также сочинил небольшой экспромт и должен был записать его в альбом по велению Елизы, был неприятно поражен соседством брата и омрачился. Как бы то ни было, появляясь в обществе, братья вели себя как чужие. Сергей Львович в злую минуту вздумал сыграть в карты с кузеном и проигрался. Сестрица Анна Львовна ссудила его деньгами, но тут же, невзначай, поинтересовалась, как распоряжается своими деньгами племянник в Царском Селе. Сашка так молод, скор и неопытен, что, верно, давно все спустил на какой-нибудь вздор.
  Сергей Львович холодно ответил, что Сашка ничего спустить не мог, затем что братец Василий рассудил оставить деньги при себе.
  Анна Львовна ничего не ответила, но стала относиться с тех пор с подозрением ко всем нижегородцам и прятала "Утренник прекрасного пола", в котором страницы были переложены ассигнациями, к себе под подушку.
  Вскоре Сергей Львович, не подавая виду, что судьба Александровых ста рублей ему известна, попросил у братца Василья Львовича сто рублей, рассчитывая долга не отдавать и таким образом с братом счесться. Василий Львович отказал наотрез, всплеснул руками и заявил, что первое - он никогда не ссудит брата для его же погибели, чтобы деньги перешли в карман однофамильца, а другое - денег у него нет.
  Когда-то Сергей Львович любил стихи Карамзина:
  Должность, нежность и любовь
  Купно верность награждают.
  Как не так! Ни слова о должности, ни слова о нежности брата, не возвращающего денег, о любви, которая более не к лицу, - но и сам Карамзин, автор этих строк, стал еле удостоивать при встречах вниманием.
  Вскоре Сергей Львович, сначала так везде хорошо принятый, с ужасом убедился, что его ни во что не ставят, - последствие ссоры с братом, а брата - с кузеном, злого языка которого Сергей Львович боялся как огня. Имев неосторожность вначале выдать себя за поэта, он почувствовал себя разоблаченным. На него посматривали как на какого-то самозванца. Елиза и ее приятельницы перестали его приглашать.
  Однажды он вернулся к вечеру в избу. Надежда
  Осиповна сидела разряженная, напудренная, поставив на щеку мушку, в открытом туалете, и держала в руках портретик, нарисованный Виже-Лебренью. Их сегодня никто не пригласил. Слезы текли по ее увядшим щекам. Сергей Львович вдруг содрогнулся и почувствовал, что никогда не вернется в Москву: ежели бы Сергея Львовича униженно просили об этом жители, он никогда не вернется в этот город, который не сумел его оценить. Он не в чинах, но независим, чужим не пользуется, никем не одолжен. Война грозит всем одинаково, и судьба его ничем не ниже, чем судьба его брата, судьба Карамзина и всех других. Перед лицом судьбы все они теперь беглецы. Притом судьба детей его устроена - Александр в Царскосельском лицее, во дворце, и если уцелеет дворец, уцелеет и Сашка. Он на виду. Пора положить конец злоязычию. На край света, но только вон из Москвы. Москва не существует ныне, - но в таком случае - вон из Нижнего Новгорода!

    21

  Осень ударила вдруг: ветер завывал, мокрый снег лепился по веткам и бил плетьми по лицу, когда они выходили на прогулку. Пустынные сады стояли кругом, небо было мутно; Большой Каприз, как надгробный холм, темнел вдали; торчали носы кораблей на седом дедовском граните. Луна всходила багровая, кровавая. Он нашел книжку Парни, где все это было названо. Сады назывались лесами Морвена, пещера - пещерою Фингала. Обо всем этом некогда пел бард Оссиан.
  Однажды появился у них тот самый молчаливый мужик в синей поддевке, с окладистой бородой, который шил для них мундиры при поступлении, - придворный портной. Он быстро и ловко снял с них мерку и записал, держа складной аршин в зубах и не отвечая на вопросы. Потом бородатый мужик посмотрел на них, ухмыльнулся и ответил всем сразу:
  - Не беспокойтесь, ваши благородия, понапрасну. Новых мундирчиков не будет. Шью вам на холодное время, в дальнюю дорогу тулупчики: китайчатые, на заячьем меху. Сто лет стоять будут.
  Сомнений не было: они уезжали.
  Пущин, самый дельный из них, стал тотчас все приводить в порядок и даже укладываться. Корф всплакнул.
  Москва была сожжена. Харитоньевский переулок более не существовал. Царское Село не было более "стройными садами", а пустынею, лесами; начиналось, быть может, бродячее существование. Товарищи, верно, теперь разбредутся по домам. У него дома вовсе не было, и дядя и отец были неведомо где, в Нижнем Новгороде, а дворня, верно, бродила, одичалая, по пустынным лесам. Он был покинут на самого себя, отрезанный ломоть. Он решил не поддаваться страху, стиснул зубы и с какою-то радостью приготовился ко всему. Одного существа ему было, быть может, здесь жаль - Наташи, горничной Волконской. По ее огоньку он и теперь вставал.
  Во время прогулки он нашел где-то суковатую обледенелую палку и, портя казенные варежки, нарушая порядок в парке, стал сбивать замерзлые ветки. Он прощался с этими местами. Назавтра они встретили у самого лицея горничную Наташу, и он нашел случай ей шепнуть два слова.
  Вечером он прокрался в арку. Все уже разошлись по своим комнатам. Проходя мимо комнаты Корсакова, он услышал тихий звон: у Корсакова был обнаружен учителем пения талант, и Корсакову доставили из дому гитару. Ложась спать, он осторожно пробовал ее: более громкий звук привлек бы внимание гувернера. Чириков возился в дежурной комнате или даже ушел спать к себе. Вообще строй жизни видимо был поколеблен - вскоре предстояло им перебраться в другое место, и порядок сам собою отменился.
  Он прошел вдоль арки, заглянул в мутное окно, там была тьма, хоть глаз выколи, фонари на дороге мигали, иногда проносился ветер, и стекла звенели. В арке было холодно, в ней давно уж не топили.
  Дверь была не заперта; Чирикову, который жил в комнате рядом, было предоставлено право пользоваться этим входом. В последнее время он был весь погружен в сочинение поэмы "Герой Севера" и стал рассеян: несколько раз уже забывал запереть двери.
  Он приоткрыл дверь и заглянул. Столетняя тяжелая дверь скрипнула, и он замер. Так он простоял некоторое время. Было так холодно, что дрожь его пробрала. Он не сомневался, что Наташа не придет; он услышал, как в лицее дядька Фома ворчал на кого-то, может быть на эконома, и, вздохнув, сказал: "Господи, помилуй" Потом все опять стало тихо. Он вспомнил, что сказал Наташе только: "в арке, вечером", - и она, может быть, была уже здесь и никого не нашла. Потом он подумал, что дядька Фома может запереть его с другой стороны, - раньше дверь запирали. Он стоял неподвижно, а в углу завозились мыши. Ветер позванивал стеклом. Трудно было поверить, что тут же рядом спят Пущин, Кюхельбекер, Корсаков, Горчаков, должен спать и он сам.
  Дверь приоткрылась. Он не поверил себе, сердце его забилось. Наташино лицо просунулось. Она посмотрела кругом, раскрыв рот, и было видно, что она боится. Увидя его, Наташа охнула и, кажется, на самом деле перепугалась, несмотря на то, что шла для того, чтобы с ним встретиться. Потом неуверенно шагнула, опустила глаза, задышала и стала перебирать кружева на передничке. Он ее обнял; она стояла неподвижно, опустив руки, и только сказала:
  - Ох, барин, заругают.
  Она была вовсе не такая, какой казалась на прогулках, лицо шире, белее, простонароднее, она сама больше; он никогда не слышал ее голоса. Тогда он обнял ее и вдруг почувствовал, что ни за что никуда ее не отпустит. Рука его отяжелела. Он почувствовал ее тяжесть, так непохожую на тяжесть товарищей, с которыми он только сегодня боролся: Броглио и Малиновского.
  В самом углу, близко, завозились мыши. Вдруг она прижала его к груди так, что он услышал ее сердце, и сказала, задохнувшись:
  - Ох, барин, баринок, милый мой! Заругают! Что вы, разве можно?
  Она прижалась губами к его глазам, видимо не умея целоваться, и он услышал, как ходит ее сердце, она оттолкнула его, вырвалась с силой, которой он не ожидал, и юркнула в дверь так стремительно, как могут на. свете одни горничные девушки. Он побежал за ней, но ее и след простыл. Он ощупью пробрался по какому-то коридору с холодными голыми стенами до какой-то двери и, не думая, сунулся туда. Голова его пылала, сердце сильно билось; он прошел какую-то комнату и ногою нащупал лестницу. Прислонясь к стене, он стоял, вытянув шею, готовый на все. Он не думал о том, что, если его найдут, - он будет прогнан из лицея с позором, как глупец Гурьев; ему нужно было сейчас же найти Наташу, а он заблудился.
  Вдруг, стиснув зубы, он куда-то толкнулся, взбежал по ступеням и сразу очутился в арке. Он удивился, видя, что был от нее в нескольких шагах. Он был растерян, ошеломлен. Он боролся с товарищами, и с ним справлялись только Броглио и Малиновский, он был ловчее Пущина, почти наравне с Данзасом, он был {шалун}, и то, что Наташа вырвалась от него, а он ее не догнал, был для него позор.
  Он собирался с ней проститься, приготовил несколько первых слов: "друг Наташа", "свет Наташа", "бог весть, приведется ли увидеться", "спит ли твой Аргус?" и проч., но вдруг онемел, когда ее обнял, и не нагнал, когда она убежала. Он подошел к своему окну, стараясь понять, куда могла так скоро скрыться Наташа, - верно, у нее была какая-то лазейка. Нигде не было видно Наташина огня, все было мутно и мертво. Там спала старуха Волконская, с сизым носом, пепельным лицом, которую он назвал бы Аргусом, и где-то невдалеке от нее прекрасная, тяжелая и проворная Наташа. Он посмотрел исподлобья на окно, за которым, так близко, спали Прозерпина и Душенька.
  Завтра они уезжали.
  Между тем Чириков не спал, он шатался в толстых войлочных туфлях по коридору и, кашлянув, заглянул сверху в решетку его двери. Ночь была темная, свеча горела тускло, он ничего не увидел и, подумав, что Пушкин Александр спит, пошел далее.

    22

  Стало известно, что они дождутся годовщины открытия лицея, которая, впрочем, не будет празднована, затем что торжества или даже просто развлечения, учреждаемые директором Малиновским, вызывают строгие выговоры и какое-то озлобление министра, а там сразу же соберутся в путь. Их повезут не в Ревель, как ранее думали, а в финский город Або; профессоры с ними не поедут. Наблюдать над ними и учить их будут профессоры тамошнего университета, немцы Гауеншилд был весьма доволен.
  - Это будет как бы Геттинген, - сказал он.
  Малиновский заметил это Гауеншилдово довольство. Он куда-то однажды поехал и вернулся с маленьким бритым старичком. Казак сразу же сказал им под секретом, что с ним едет старый Самборский, который выразил желание сопровождать их и взять под свое смотрение в Або. Он много путешествовал, долго жил на чужбине и охотно согласился на новое, последнее путешествие. Малиновский же временно останется в Царском Селе; капитан покидает последним тонущий корабль, сказал Матюшкин.
  19 октября прошло. Горчаков с утра начинал прихрамывать и, слегка пришептывая, говорил:
  - Год уже! Год, как мы здесь! Мы - старики. О, моя старая подагра!
  День 19 октября, год тому назад такой шумный, прошел незаметно. Назавтра с утра все шло своим порядком. Они выпили горячего сбитню - ссылаясь на военные времена, скряга эконом вместо чаю давал им теперь сбитень, по их мнению немилосердно наживаясь на этом. Они роптали на сбитень - этот напиток окончательно уравнивал их с придворными певчими.
  Никто не сказал им после чаю собираться, и эта новая проволочка многих заставила нахмуриться: почти все примирились с мыслью об отъезде. Царское Село стало им чуждо: они уже с ним простились.
  Учитель истории Кайданов не был никем любим. Все его существо, грузное и приземистое, не имело ничего любезного. Он ходил, переваливаясь с боку на бок, и во всем сохранил отпечаток Переяславской семинарии, в которой до лицея преподавал. Он был хитер: глазки его были плутовские Он был озлоблен - воспитанники, при которых приходилось скрывать семинарские привычки, утомляли его. "Он, может быть нарочно, из озлобления, сохранял их. Он читал свои лекции по книжкам, протяжно и певуче, напоминая иногда сам себе своего семинарского ректора, а Миша Яковлев говорил, что похоже на дьячка Паисия Тайная лень и равнодушие одолевали его. Он был лукав и груб, и самое большое наслаждение было для него озадачить. Но его слушали. Быть может, важное равнодушие его голоса и неожиданность сравнений были главною тому причиною.
  В этот день он прочел им лекцию о Фабии Кунктаторе. Фабий, избранный диктатором, решился утомлять Аннибала, сего страшного врага мира, беспрестанными движениями и не вступать с ним в решительное сражение. Карфагенский полководец употреблял все военное искусство, дабы принудить его к сражению; но Фабий, несмотря на обиды, несправедливые подозрения, жалобы и насмешки своих сограждан, не переменил своего плана Прозвище "Кунктатор" дано ему было в это время в насмешку: он был медлитель. И старый семинарист пояснил:
  - Cunctator - медлитель. Прошу запомнить сие прозвище, ибо оно пригодится в дальнейшем.
  Заплывшими глазками Кайданов посматривал подолгу и с видимым удовольствием на лицейских.
  Все его слушали. Насмешки над полководцем, который медлит и не дает сражений, были им очень знакомы. Даже Мясоедов был озадачен Данзас, который свернул бумажный шарик с очевидною целью швырнуть кому-нибудь, так и слушал с шариком в руках Кайданов долго ожидал Данзасова проступка и уже хотел, как всегда, сказать Данзасу:
  - Данзас-господин, животина-господин, - но так и не дождался.
  Сенат избрал Минуция товарищем благоразумному Кунктатору Минуций был полководец опытный, великий недоброжелатель Кунктатора.
  Новый полководец решился вступить в сражение с неприятелем. Аннибал с нетерпением ожидал сего: вдруг окружил он Минуция со всех сторон. В сию решительную минуту обиженный Фабий спас Минуция и явил величие души своей: забыв его обиды и поставляя благо отечества превыше всего на свете, он устремился с высоты гор на Аннибала, разбил его и, не сказав Минуцию ни слова, вернулся в свой лагерь.
  Тут Кюхельбекер встрепенулся. Письмо матери о Барклае при Бородине он сам читал Пущину, Пушкину и Вальховскому. Ужас и изумление были на его лице.
  Кайданов с удовольствием поглядел в его сторону.
  Ничто не могло защитить Фабия от подозрений и негодования его сограждан. Вновь назначенный по требованию сограждан, Варрон решился вступить с Аннибалом в сражение при Каннах, и римляне потерпели поражение. Южный демон ликовал уже.
  Наслаждаясь вниманием и тем, что лица самых отчаянных шалунов казались смущенными, Кайданов помедлил. Он посморкался, не торопясь Лицо Пушкина, сего отчаянного насмешника, показывало внимание, глаза его блестели. Он что-то вдруг быстро и кратко сказал Пущину. Кайданов нахмурился. Он забарабанил пальцем и предупредил нетерпеливого:
  - Тише, Пушкин-господин, молчать, Пушкин-господин!
  Его, Горчакова, Вальховского он не называл животинами. Потом он встал и приосанился. Живот его сильно выдавался. Он заметил, как Данзас - сей животина, с бесчувственным вниманием смотря на него, стал его срисовывать. Он не сделал ему замечания.
  - Характер народа, - сказал он, - познаете" в опасных обстоятельствах, и римляне по справедливости заслужили в сие время имя великого народа. Среди всеобщего смятения и ужаса Рим представил зрелище, какое девятый-надесять век видит ныне в нашем отечестве: каждый римлянин предлагает свое имущество и самого себя в жертву отечеству, честь и чувство мщения воспламеняли всех. Карфагеняне желали заключить мир, но римляне не хотели и слушать о нем. Карфагенский полководец при всем великом уме сделал великую ошибку: он вошел в Кампанию и решился провести холодное время в Капуе. И вскоре Маркелл со славным Сципионом принудил ужасного воителя оставить Италию...
  Тут, ухмыльнувшись и скрестив руки на груди, подобно герою, Кайданов посмотрел на Пушкина, бесенка по проказам и понятливости, на Данзаса-животину и с бесстрастным видом, как если бы сам он был Кунктатором, который всех перехитрил, сказал, не торопясь:
  - А теперь после окончания сей лекции пройдите в залу для внимательного прочтения реляции: в годовщину основания сего лицея, вчера, девятнадцатого сего октября. Наполеон Буонапарт ушел из Москвы.
  Они никуда не уехали.

    ГЛАВА ВОСЬМАЯ

  Взрывая снаряды и ящики с порохом, чтоб не достались русским войскам, зарывая пушки в землю, бросая их по всем дорогам, бежала Наполеонова армия. Из четырехсот тысяч осталось сорок тысяч. Кавалерия бежала пешею, потому что лошади пали первыми.
  Солдаты бросали обледенелые ружья наземь. Гвардия брела в рубищах; гренадеры ковыляли в рваных женских телогреях, в юбках всех цветов, завернувшись в рогожи, шкуры, мешки. Головы были укутаны в мундиры, снятые с убитых товарищей, распухшие от холода, помороженные ноги обернуты в сукно, увязаны в старые пуховые шляпы. Они брели по дорогам, мерзли, грабили и погибали. Армию, разбитую русскими войсками, добивал мороз. Русские почернелые деревни не жгли огня и встречали их вилами. То была еще одна война, крестьянская. Все знали о русских холодах, но надеялись победить до их наступления. Осень в Москве была теплая. Полководец говорил, что в Москве теплее, чем в Фонтенебло, и что о русской зиме лгут путешественники. О деревнях русских знали меньше и меньше думали.
  Куницын говорил об этом лицейским, и глаза у него блестели. Он не сомневался, что рабство будет отменено месяца через два-три.

    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

    1

  Кошанский прочел им реляцию: Париж взят русскими войсками. Сегодня целый день скакали всадники из Петербурга в Царское Село и Павловск и обратно. Весна еще не наступила, но дни становились дольше, закаты медленнее.
  Все изменилось - враг, казавшийся непобедимым, бежал, судьба всего мира решалась. И все они стали вдруг не по

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 264 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа