его старой круглой шляпы; в правой руке он держал небольшой мешок; в мешке шевелилось что-то живое. Он быстро приблизился к террасе и, качнув головою, промолвил:
- Здравствуйте, господа; извините, что опоздал к чаю, сейчас вернусь; надо вот этих пленниц к месту пристроить.
- Что это у вас, пиявки? - спросил Павел Петрович.
- Нет, лягушки.
- Вы их едите или разводите?
- Для опытов, - равнодушно проговорил Базаров и ушел в дом.
- Это он их резать станет, - заметил Павел Петрович, - в принсипы не верит, а в лягушек верит.
Аркадий с сожалением посмотрел на дядю, и Николай Петрович украдкой пожал плечом. Сам Павел Петрович почувствовал, что сострил неудачно, и заговорил о хозяйстве и о новом управляющем, который накануне приходил к нему жаловаться, что работник Фома "либоширничает" и от рук отбился. "Такой уж он Езоп, - сказал он между прочим, - всюду протестовал себя дурным человеком; поживет и с глупостью отойдет".
Базаров вернулся, сел за стол и начал поспешно пить чай. Оба брата молча глядели на него, а Аркадий украдкой посматривал то на отца, то на дядю.
- Вы далеко отсюда ходили? - спросил наконец Николай Петрович.
- Тут у вас болотце есть, возле осиновой рощи. Я взогнал штук пять бекасов; ты можешь убить их, Аркадий.
- А вы не охотник?
- Нет.
- Вы собственно физикой занимаетесь? - спросил, в свою очередь, Павел Петрович.
- Физикой, да; вообще естественными науками.
- Говорят, германцы в последнее время сильно успели по этой части.
- Да, немцы в этом наши учители, - небрежно отвечал Базаров.
Слово германцы, вместо немцы, Павел Петрович употребил ради иронии, которой, однако, никто не заметил.
- Вы столь высокого мнения о немцах? - проговорил с изысканною учтивостью Павел Петрович. Он начинал чувствовать тайное раздражение. Его аристократическую натуру возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел, он даже отвечал отрывисто и неохотно, и в звуке его голоса было что-то грубое, почти дерзкое.
- Тамошние ученые дельный народ.
- Так, так. Ну, а об русских ученых вы, вероятно, но имеете столь лестного понятия?
- Пожалуй, что так.
- Это очень похвальное самоотвержение, - произнес Павел Петрович, выпрямляя стан и закидывая голову назад. - Но как же нам Аркадий Николаич сейчас сказывал, что вы не признаете никаких авторитетов? Не верите им?
- Да зачем же я стану их признавать? И чему я буду верить? Мне скажут дело, я соглашаюсь, вот и все.
- А немцы все дело говорят? - промолвил Павел Петрович, и лицо его приняло такое безучастное, отдаленное выражение, словно он весь ушел в какую-то заоблачную высь.
- Не все, - ответил с коротким зевком Базаров, которому явно не хотелось продолжать словопрение.
Павел Петрович взглянул на Аркадия, как бы желая сказать ему: "Учтив твой друг, признаться".
- Что касается до меня, - заговорил он опять, не без некоторого усилия, - я немцев, грешный человек, не жалую. О русских немцах я уже не упоминаю: известно, что это за птицы. Но и немецкие немцы мне не по нутру. Еще прежние туда-сюда; тогда у них были - ну, там Шиллер, что ли. Гетте... Брат вот им особенно благоприятствует... А теперь пошли все какие-то химики да материалисты...
- Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта, - перебил Базаров.
- Вот как, - промолвил Павел Петрович и, словно засыпая, чуть-чуть приподнял брови. - Вы, стало быть, искусства не признаете?
- Искусство наживать деньги, или нет более геморроя! - воскликнул Базаров с презрительною усмешкой.
- Так-с, такс. Вот как вы изволите шутить. Это вы все, стало быть, отвергаете? Положим. Значит, вы верите в одну науку?
- Я уже доложил вам, что ни во что не верю; и что такое наука - наука вообще? Есть науки, как есть ремесла, знания; а наука вообще не существует вовсе.
- Очень хорошо-с. Ну, а насчет других, в людском быту принятых, постановлений вы придерживаетесь такого же отрицательного направления?
- Что это, допрос? - спросил Базаров.
Павел Петрович слегка побледнел... Николай Петрович почел должным вмешаться в разговор.
- Мы когда-нибудь поподробнее побеседуем об этом предмете с вами, любезный Евгений Васильич; и ваше мнение узнаем, и свое выскажем. С своей стороны, я очень рад, что вы занимаетесь естественными науками. Я слышал, что Либих сделал удивительные открытия насчет удобрения полей. Вы можете мне помочь в моих агрономических работах: вы можете дать мне какой-нибудь полезный совет.
- Я к вашим услугам, Николай Петрович; но куда нам до Либиха! Сперва надо азбуке выучиться и потом уже взяться за книгу, а мы еще аза в глаза не видали.
"Ну, ты, я вижу, точно нигилист", - подумал Николай Петрович.
- Все-таки позвольте прибегнуть к вам при случае, - прибавил он вслух.
- А теперь нам, я полагаю, брат, пора пойти потолковать с приказчиком.
Павел Петрович поднялся со стула.
- Да, - проговорил он, ни на кого не глядя, - беда пожить этак годков пять в деревне, в отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься не забыть того, чему тебя учили, а там - хвать! - оказывается, что все это вздор, и тебе говорят, что путные люди этакими пустяками больше не занимаются и что ты, мол, отсталый колпак. Что делать! Видно, молодежь точно умнее нас.
Павел Петрович медленно повернулся на каблуках и медленно вышел; Николай Петрович отправился вслед за ним.
- Что, он всегда у вас такой? - хладнокровно спросил Базаров у Аркадия, как только дверь затворилась за обоими братьями.
- Послушай, Евгений, ты уже слишком резко с ним обошелся, - заметил Аркадий. - Ты его оскорбил.
- Да, стану я их баловать, этих уездных аристократов! Ведь это все самолюбивые, львиные привычки, фатство. Ну, продолжал бы свое поприще в Петербурге, коли уж такой у него склад... А впрочем, Бог с ним совсем! Я нашел довольно редкий экземпляр водяного жука, Dytiscus marginatus, знаешь? Я тебе его покажу.
- Я тебе обещался рассказать его историю, - начал Аркадий.
- Историю жука?
- Ну полно, Евгений. Историю моего дяди. Ты увидишь, что он не такой человек, каким ты его воображаешь. Он скорее сожаления достоин, чем насмешки.
- Я не спорю; да что он тебе так дался?
- Надо быть справедливым, Евгений.
- Это из чего следует?
- Нет, слушай...
И Аркадий рассказал ему историю своего дяди. Читатель найдет ее в следующей главе.
Павел Петрович Кирсанов воспитывался сперва дома, так же как и младший брат его Николай, потом в пажеском корпусе. Он с детства отличался замечательною красотой; к тому же он был самоуверен, немного насмешлив и как-то забавно желчен - он не мог не нравиться. Он начал появляться всюду, как только вышел в офицеры. Его носили на руках, и он сам себя баловал, даже дурачился, даже ломался; но и это к нему шло. Женщины от него с ума сходили, мужчины называли его фатом и втайне завидовали ему. Он жил, как уже сказано, на одной квартире с братом, которого любил искренно, хотя нисколько на него не походил. Николай Петрович прихрамывал, черты имел маленькие, приятные, но несколько грустные, небольшие черные глаза и мягкие жидкие волосы; он охотно ленился, но и читал охотно, и боялся общества. Павел Петрович ни одного вечера не проводил дома, славился смелостию и ловкостию (он ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью) и прочел всего пять, шесть французских книг. На двадцать восьмом году от роду он уже был капитаном; блестящая карьера ожидала его. Вдруг все изменилось.
В то время в петербургском свете изредка появлялась женщина, которую не забыли до сих пор, княгиня Р. У ней был благовоспитанный и приличный, но глуповатый муж и не было детей. Она внезапно уезжала за границу, внезапно возвращалась в Россию, вообще вела странную жизнь. Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми людьми, которых принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над псалтырем. День наставал, и она снова превращалась в светскую даму, снова выезжала, смеялась, болтала и точно бросалась навстречу всему, что могло доставить ей малейшее развлечение. Она была удивительно сложена; ее коса золотого цвета и тяжелая, как золото, падала ниже колен, но красавицей ее никто бы не назвал; во всем ее лице только и было хорошего, что глаза, и даже не самые глаза - они были невелики и серы, - но взгляд их, быстрый, глубокий, беспечный до удали и задумчивый до уныния, - загадочный взгляд. Что-то необычайное светилось в нем даже тогда, когда язык ее лепетал самые пустые речи. Одевалась она изысканно. Павел Петрович встретил ее на одном бале, протанцевал с ней мазурку, в течение которой она не сказала ни одного путного слова, и влюбился в нее страстно. Привыкший к победам, он и тут скоро достиг своей цели; но легкость торжества не охладила его. Напротив: он еще мучительнее, еще крепче привязался к этой женщине, в которой даже тогда, когда она отдавалась безвозвратно, все еще как будто оставалось что-то заветное и недоступное, куда никто не мог проникнуть. Что гнездилось в этой душе - Бог весть! Казалось, она находилась во власти каких-то тайных, для нее самой неведомых сил; они играли ею, как хотели; ее небольшой ум не мог сладить с их прихотью. Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее мужа, она написала к человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью; она уже не смеялась и не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и глядела на него с недоумением. Иногда, большею частью внезапно, это недоумение переходило в холодный ужас; лицо ее принимало выражение мертвенное и дикое; она запиралась у себя в спальне, и горничная ее могла слышать, припав ухом к замку, ее глухие рыдания. Не раз, возвращаясь к себе домой после нежного свидания, Кирсанов чувствовал на сердце ту разрывающую и горькую досаду, которая поднимается в сердце после окончательной неудачи. "Чего же хочу я еще?" - спрашивал он себя, а сердце все ныло. Он однажды подарил ей кольцо с вырезанным на камне сфинксом.
- Что это? - спросила она, - сфинкс?
- Да, - ответил он, - и этот сфинкс - вы.
- Я? - спросила она и медленно подняла на него свой загадочный взгляд.
- Знаете ли, что это очень лестно? - прибавила она с незначительною усмешкой, а глаза глядели все так же странно.
Тяжело было Павлу Петровичу даже тогда, когда княгиня Р. его любила; но когда она охладела к нему, а это случилось довольно скоро, он чуть с ума не сошел. Он терзался и ревновал, не давал ей покою, таскался за ней повсюду; ей надоело его неотвязное преследование, и она уехала за границу. Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей, на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней; года четыре провел он в чужих краях, то гоняясь за нею, то с намерением теряя ее из виду; он стыдился самого себя, он негодовал на свое малодушие... но ничто не помогало. Ее образ, этот непонятный, почти бессмысленный, но обаятельный образ слишком глубоко внедрился в его душу. В Бадене он как-то опять сошелся с нею по-прежнему; казалось, никогда еще она так страстно его не любила... но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул в последний раз и угас навсегда. Предчувствуя неизбежную разлуку, он хотел, по крайней мере, остаться ее другом, как будто дружба с такою женщиной была возможна... Она тихонько выехала из Бадена и с тех пор постоянно избегала Кирсанова. Он вернулся в Россию, попытался зажить старою жизнью, но уже не мог попасть в прежнюю колею. Как отравленный, бродил он с места на место; он еще выезжал, он сохранил все привычки светского человека; он мог похвастаться двумя, тремя новыми победами; но он уже не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других и ничего не предпринимал. Он состарился, поседел; сидеть по вечерам в клубе, желчно скучать, равнодушно поспорить в холостом обществе стало для него потребностию, - знак, как известно, плохой. О женитьбе он, разумеется, и не думал. Десять лет прошло таким образом, бесцветно, бесплодно и быстро, страшно быстро. Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит еще скорей. Однажды, за обедом, в клубе, Павел Петрович узнал о смерти княгини Р. Она скончалась в Париже, в состоянии близком к помешательству. Он встал из-за стола и долго ходил по комнатам клуба, останавливаясь как вкопанный близ карточных игроков, но не вернулся домой раньше обыкновенного. Через несколько времени он получил пакет, адресованный на его имя: в нем находилось данное им княгине кольцо. Она провела по сфинксу крестообразную черту и велела ему сказать, что крест - вот разгадка.
Это случилось в начале 48-го года, в то самое время, когда Николай Петрович, лишившись жены, приезжал в Петербург. Павел Петрович почти не видался с братом с тех пор, как тот поселился в деревне: свадьба Николая Петровича совпала с самыми первыми днями знакомства Павла Петровича с княгиней. Вернувшись из-за границы, он отправился к нему с намерением погостить у него месяца два, полюбоваться его счастием, но выжил у него одну только неделю. Различие в положении обоих братьев было слишком велико. В 48-м году это различие уменьшилось: Николай Петрович потерял жену, Павел Петрович потерял свои воспоминания; после смерти княгини он старался не думать о ней. Но у Николая оставалось чувство правильно проведенной жизни, сын вырастал на его глазах; Павел, напротив, одинокий холостяк, вступал в то смутное, сумеречное время, время сожалений, похожих на надежды, надежд, похожих на сожаления, когда молодость прошла, а старость еще не настала.
Это время было труднее для Павла Петровича, чем для всякого другого: потеряв свое прошедшее, он все потерял.
- Я не зову теперь тебя в Марьино, - сказал ему однажды Николай Петрович (он назвал свою деревню этим именем в честь жены), - ты и при покойнице там соскучился, а теперь ты, я думаю, там с тоски пропадешь.
- Я был еще глуп и суетлив тогда, - отвечал Павел Петрович, - с тех пор я угомонился, если не поумнел. Теперь, напротив, если ты позволишь, я готов навсегда у тебя поселиться.
Вместо ответа Николай Петрович обнял его; но полтора года прошло после этого разговора, прежде чем Павел Петрович решился осуществить свое намерение. Зато, поселившись однажды в деревне, он уже не покидал ее даже и в те три зимы, которые Николай Петрович провел в Петербурге с сыном. Он стал читать, все больше по-английски; он вообще всю жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков старого покроя либеральными выходками и не сближаясь с представителями нового поколения. И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном у Людовика-Филиппа; за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно "благородными" духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность. Дамы находили его очаровательным меланхоликом, но он не знался с дамами...
- Вот видишь ли, Евгений, - промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, - как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, - имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, - но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон...
- Известное дело: нервы, - перебил Базаров.
- Может быть, только у него сердце предоброе. И он далеко не глуп. Какие он мне давал полезные советы... особенно... особенно насчет отношений к женщинам.
- Ага! На своем молоке обжегся, на чужую воду дует. Знаем мы это!
- Ну, словом, - продолжал Аркадий, - он глубоко несчастлив, поверь мне; презирать его - грешно.
- Да кто его презирает? - возразил Базаров. - А я все-таки скажу, что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и когда ему эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек - не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика от экзекуции.
- Да вспомни его воспитание, время, в которое он жил, - заметил Аркадий.
- Воспитание? - подхватил Базаров. - Всякий человек сам себя воспитать должен - ну хоть как я, например... А что касается до времени - отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
И оба приятеля отправились в комнату Базарова, в которой уже успел установиться какой-то медицинско-хирургический запах, смешанный с запахом дешевого табаку.
Павел Петрович недолго присутствовал при беседе брата с управляющим, высоким и худым человеком с сладким чахоточным голосом и плутовскими глазами, который на все замечания Николая Петровича отвечал: "Помилуйте-с, известное дело-с" - и старался представить мужиков пьяницами и ворами. Недавно заведенное на новый лад хозяйство скрипело, как немазаное колесо, трещало, как домоделанная мебель из сырого дерева. Николай Петрович не унывал, но частенько вздыхал и задумывался: он чувствовал, что без денег дело не пойдет, а деньги у него почти все перевелись. Аркадий сказал правду: Павел Петрович не раз помогал своему брату; не раз, видя, как он бился и ломал себе голову, придумывая, как бы извернуться, Павел Петрович медленно подходил к окну и, засунув руки в карманы, бормотал сквозь зубы: "Mais je puis vous donner de l'argent" {Но я могу дать вам денег (франц.).} - и давал ему денег; но в этот день у него самого ничего не было, и он предпочел удалиться. Хозяйственные дрязги наводили на него тоску; притом ему постоянно казалось, что Николай Петрович, несмотря на все свое рвение и трудолюбие, не так принимается за дело, как бы следовало; хотя указать, в чем собственно ошибается Николай Петрович, он не сумел бы. "Брат не довольно практичен, - рассуждал он сам с собою, - его обманывают". Николай Петрович, напротив, был высокого мнения о практичности Павла Петровича и всегда спрашивал его совета. "Я человек мягкий, слабый, век свой провел в глуши, - говаривал он, - а ты недаром так много жил с людьми, ты их хорошо знаешь: у тебя орлиный взгляд". Павел Петрович в ответ на эти слова только отворачивался, но не разуверял брата.
Оставив Николая Петровича в кабинете, он отправился по коридору, отделявшему переднюю часть дома от задней, и, поравнявшись с низенькою дверью, остановился в раздумье, подергал себе усы и постучался в нее.
- Кто там? Войдите, - раздался голос Фенечки.
- Это я, - проговорил Павел Петрович и отворил дверь.
Фенечка вскочила со стула, на котором она уселась с своим ребенком, и, передав его на руки девушки, которая тотчас же вынесла его вон из комнаты, торопливо поправила свою косынку.
- Извините, если я помешал, - начал Павел Петрович, не глядя на нее, - мне хотелось только попросить вас... сегодня, кажется, в город посылают... велите купить для меня зеленого чаю.
- Слушаю-с, - отвечала Фенечка, - сколько прикажете купить?
- Да полфунта довольно будет, я полагаю. А у вас здесь, я вижу, перемена, - прибавил он, бросив вокруг быстрый взгляд, который скользнул и по лицу Фенечки. - Занавески вот, - промолвил он, видя, что она его не понимает.
- Да-с, занавески; Николай Петрович нам их пожаловал; да уж они давно повешены.
- Да и я у вас давно не был. Теперь у вас здесь очень хорошо.
- По милости Николая Петровича, - шепнула Фенечка.
- Вам здесь лучше, чем в прежнем флигельке? - спросил Павел Петрович вежливо, но без малейшей улыбки.
- Конечно, лучше-с.
- Кого теперь на ваше место поместили?
- Теперь там прачки.
- А!
Павел Петрович умолк. "Теперь уйдет", - думала Фенечка, но он не уходил, и она стояла перед ним как вкопанная; слабо перебирая пальцами.
- Отчего вы велели вашего маленького вынести? - заговорил, наконец, Павел Петрович. - Я люблю детей: покажите-ка мне его.
Фенечка вся покраснела от смущения и от радости. Она боялась Павла Петровича: он почти никогда не говорил с ней.
- Дуняша, - кликнула она, - принесите Митю (Фенечка всем в доме говорила вы). А не то погодите; надо ему платьице надеть.
Фенечка направилась к двери.
- Да все равно, - заметил Павел Петрович.
- Я сейчас, - ответила Фенечка и проворно вышла.
Павел Петрович остался один и на этот раз с особенным вниманием оглянулся кругом. Небольшая, низенькая комнатка, в которой он находился, была очень чиста и уютна. В ней пахло недавно выкрашенным полом, ромашкой и мелиссой. Вдоль стен стояли стулья с задками в виде лир; они были куплены еще покойником генералом в Польше, во время похода; в одном углу возвышалась кроватка под кисейным пологом, рядом с кованым сундуком с круглою крышкой. В противоположном углу горела лампадка перед большим темным образом Николая-чудотворца; крошечное фарфоровое яичко на красной ленте висело на груди святого, прицепленное к сиянию; на окнах банки с прошлогодним вареньем, тщательно завязанные, сквозили зеленым светом; на бумажных их крышках сама Фенечка написала крупными буквами: "кружовник"; Николай Петрович любил особенно это варенье. Под потолком, на длинном шнурке, висела клетка с короткохвостым чижом; он беспрестанно чирикал и прыгал, и клетка беспрестанно качалась и дрожала: конопляные зерна с легким стуком падали на пол. В простенке, над небольшим комодом, висели довольно плохие фотографические портреты Николая Петровича в разных положениях, сделанные заезжим художником; тут же висела фотография самой Фенечки, совершенно не удавшаяся: какое-то безглазое лицо напряженно улыбалось в темной рамочке, - больше ничего нельзя было разобрать; а над Фенечкой - Ермолов, в бурке, грозно хмурился на отдаленные Кавказские горы, из-под шелкового башмачка для булавок, падавшего ему на самый лоб.
Прошло минут пять; в соседней комнате слышался шелест и шепот. Павел Петрович взял с комода замасленную книгу, разрозненный том Стрельцов Масальского, перевернул несколько страниц... Дверь отворилась, и вошла Фенечка с Митей на руках. Она надела на него красную рубашечку с галуном на вороте, причесала его волосики и утерла лицо: он дышал тяжело, порывался всем телом и подергивал ручонками, как это делают все здоровые дети; но щегольская рубашечка видимо на него подействовала: выражение удовольствия отражалось на всей его пухлой фигурке. Фенечка и свои волосы привела в порядок, и косынку надела получше, но она могла бы остаться, как была. И в самом деле, есть ли на свете что-нибудь пленительнее молодой красивой матери с здоровым ребенком на руках?
- Экой бутуз, - снисходительно проговорил Павел Петрович и пощекотал двойной подбородок Мити концом длинного ногтя на указательном пальце; ребенок уставился на чижа и засмеялся.
- Это дядя, - промолвила Фенечка, склоняя к нему свое лицо и слегка его встряхивая, между тем как Дуняша тихонько ставила на окно зажженную курительную свечку, подложивши под нее грош.
- Сколько бишь ему месяцев? - спросил Павел Петрович.
- Шесть месяцев; скоро вот седьмой пойдет, одиннадцатого числа.
- Не восьмой ли, Федосья Николаевна? - не без робости вмешалась Дуняша.
- Нет, седьмой; как можно! - Ребенок опять засмеялся, уставился на сундук и вдруг схватил свою мать всею пятерней за нос и за губы. - Баловник, - проговорила Фенечка, не отодвигая лица от его пальцев.
- Он похож на брата, - заметил Павел Петрович.
"На кого ж ему и походить?" - подумала Фенечка.
- Да, - продолжал, как бы говоря с самим собой, Павел Петрович, - несомненное сходство. - Он внимательно, почти печально посмотрел на Фенечку.
- Это дядя, - повторила она, уже шепотом.
- А! Павел! вот где ты! - раздался вдруг голос Николая Петровича.
Павел Петрович торопливо обернулся и нахмурился; но брат его так радостно, с такою благодарностью глядел на него, что он не мог не ответить ему улыбкой.
- Славный у тебя мальчуган, - промолвил он и посмотрел на часы, - а я завернул сюда насчет чаю...
И, приняв равнодушное выражение, Павел Петрович тотчас же вышел вон из комнаты.
- Сам собою зашел? - спросил Фенечку Николай Петрович.
- Сами-с; постучались и вошли.
- Ну, а Аркаша больше у тебя не был?
- Не был. Не перейти ли мне во флигель, Николай Петрович?
- Это зачем?
- Я думаю, не лучше ли будет на первое время.
- Н... нет, - произнес с запинкой Николай Петрович и потер себе лоб. - Надо было прежде... Здравствуй, пузырь, - проговорил он с внезапным оживлением и, приблизившись к ребенку, поцеловал его в щеку; потом он нагнулся немного и приложил губы к Фенечкиной руке, белевшей, как молоко, на красной рубашечке Мити.
- Николай Петрович! что вы это? - пролепетала она и опустила глаза, потом тихонько подняла их... Прелестно было выражение ее глаз, когда она глядела как бы исподлобья да посмеивалась ласково и немножко глупо.
Николай Петрович познакомился с Фенечкой следующим образом. Однажды, года три тому назад, ему пришлось ночевать на постоялом дворе в отдаленном уездном городе. Его приятно поразила чистота отведенной ему комнаты, свежесть постельного белья. "Уж не немка ли здесь хозяйка?" - пришло ему на мысль; но хозяйкой оказалась русская, женщина лет пятидесяти, опрятно одетая, с благообразным умным лицом и степенною речью. Он разговорился с ней за чаем; очень она ему понравилась. Николай Петрович в то время только что переселился в новую свою усадьбу и, не желая держать при себе крепостных людей, искал наемных; хозяйка, с своей стороны, жаловалась на малое число проезжающих в городе, на тяжелые времена; он предложил ей поступить к нему в дом в качестве экономки; она согласилась. Муж у ней давно умер, оставив ей одну только дочь, Фенечку. Недели через две Арина Савишна (так звали новую экономку) прибыла вместе с дочерью в Марьино и поселилась во флигельке. Выбор Николая Петровича оказался удачным, Арина завела порядок в доме. О Фенечке, которой тогда минул уже семнадцатый год, никто не говорил, и редкий ее видел: она жила тихонько, скромненько, и только по воскресеньям Николай Петрович замечал в приходской церкви, где-нибудь в сторонке, тонкий профиль ее беленького лица. Так прошло более года.
В одно утро Арина явилась к нему в кабинет и, по обыкновению, низко поклонившись, спросила его, не может ли он помочь ее дочке, которой искра из печки попала в глаз. Николай Петрович, как все домоседы, занимался лечением и даже выписал гомеопатическую аптечку. Он тотчас велел Арине привести больную. Узнав, что барин ее зовет, Фенечка очень перетрусилась, однако пошла за матерью. Николай Петрович подвел ее к окну и взял ее обеими руками за голову. Рассмотрев хорошенько ее покрасневший и воспаленный глаз, он прописал ей примочку, которую тут же сам составил, и, разорвав на части свой платок, показал ей, как надо примачивать. Фенечка выслушала его и хотела выйти. "Поцелуй же ручку у барина, глупенькая", - сказала ей Арина. Николай Петрович не дал ей своей руки и, сконфузившись, сам поцеловал ее в наклоненную голову, в пробор. Фенечкин глаз скоро выздоровел, но впечатление, произведенное ею на Николая Петровича, прошло не скоро. Ему все мерещилось это чистое, нежное, боязливо приподнятое лицо; он чувствовал под ладонями рук своих эти мягкие волосы, видел эти невинные, слегка раскрытые губы, из-за которых влажно блистали на солнце жемчужные зубки. Он начал с большим вниманием глядеть на нее в церкви, старался заговаривать с нею. Сначала она его дичилась и однажды, перед вечером, встретив его на узкой тропинке, проложенной пешеходами через ржаное поле, зашла в высокую, густую рожь, поросшую полынью и васильками, чтобы только не попасться ему на глаза. Он увидал ее головку сквозь золотую сетку колосьев, откуда она высматривала, как зверок, и ласково крикнул ей:
- Здравствуй, Фенечка! Я не кусаюсь.
- Здравствуйте, - прошептала она, не выходя из своей засады.
Понемногу она стала привыкать к нему, но все еще робела в его присутствии, как вдруг ее мать Арина умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей матери любовь к порядку, рассудительность и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой добрый и скромный... Остальное досказывать нечего...
- Так-таки брат к тебе и вошел? - спрашивал ее Николай Петрович. - Постучался и вошел?
- Да-с.
- Ну, это хорошо. Дай-ка мне покачать Митю.
И Николай Петрович начал его подбрасывать почти под самый потолок, к великому удовольствию малютки и к немалому беспокойству матери, которая при всяком его взлете протягивала руки к обнажавшимся его ножкам.
А Павел Петрович вернулся в свой изящный кабинет, оклеенный по стенам красивыми обоями дикого цвета, с развешанным оружием на пестром персидском ковре, с ореховою мебелью, обитой темно-зеленым трипом, с библиотекой renaissance {в стиле эпохи Возрождения (франц.).} из старого черного дуба, с бронзовыми статуэтками на великолепном письменном столе, с камином... Он бросился на диван, заложил руки за голову и остался неподвижен, почти с отчаяньем глядя в потолок. Захотел ли он скрыть от самых стен, что у него происходило на лице, по другой ли какой причине, только он встал, отстегнул тяжелые занавески окон и опять бросился на диван.
В тот же день и Базаров познакомился с Фенечкой. Он вместе с Аркадием ходил по саду и толковал ему, почему иные деревца, особенно дубки, не принялись.
- Надо серебристых тополей побольше здесь сажать, да елок, да, пожалуй, липок, подбавивши чернозему. Вон беседка принялась хорошо, - прибавил он, - потому что акация да сирень - ребята добрые, ухода не требуют. Ба, да тут кто-то есть.
В беседке сидела Фенечка с Дуняшей и Митей. Базаров остановился, а Аркадий кивнул головою Фенечке, как старый знакомый.
- Кто это? - спросил его Базаров, как только они прошли мимо. - Какая хорошенькая!
- Да ты о ком говоришь?
- Известно о ком: одна только хорошенькая.
Аркадий, не без замешательства, объяснил ему в коротких словах, кто была Фенечка.
- Ага! - промолвил Базаров, - у твоего отца, видно, губа не дура. А он мне нравится, твой отец, ей-ей! Он молодец. Однако надо познакомиться, - прибавил он и отправился назад к беседке.
- Евгений! - с испугом крикнул ему вослед Аркадий, - осторожней, ради Бога.
- Не волнуйся, - проговорил Базаров, - народ мы тертый, в городах живали.
Приблизясь к Фенечке, он скинул картуз.
- Позвольте представиться, - начал он с вежливым поклоном, - Аркадию Николаевичу приятель и человек смирный.
Фенечка приподнялась со скамейки и глядела на него молча.
- Какой ребенок чудесный! - продолжал Базаров. - Не беспокойтесь, я еще никого не сглазил. Что это у него щеки такие красные? Зубки, что ли, прорезаются?
- Да-с, - промолвила Фенечка, - четверо зубков у него уже прорезались, а теперь вот десны опять припухли.
- Покажите-ка... да вы не бойтесь, я доктор.
Базаров взял на руки ребенка, который, к удивлению и Фенечки и Дуняши, не оказал никакого сопротивления и не испугался.
- Вижу, вижу... Ничего, все в порядке: зубастый будет. Если что случится, скажите мне. А сами вы здоровы?
- Здорова, слава Богу.
- Слава Богу - лучше всего. А вы? - прибавил Базаров, обращаясь к Дуняше.
Дуняша, девушка очень строгая в хоромах и хохотунья за воротами, только фыркнула ему в ответ.
- Ну и прекрасно. Вот вам ваш богатырь. Фенечка приняла ребенка к себе на руки.
- Как он у вас тихо сидел, - промолвила она вполголоса.
- У меня все дети тихо сидят, - отвечал Базаров, - я такую штуку знаю.
- Дети чувствуют, кто их любит, - заметила Дуняша.
- Это точно, - подтвердила Фенечка. - Вот и Митя, к иному ни за что на руки не пойдет.
- А ко мне пойдет? - спросил Аркадий, который, постояв некоторое время в отдалении, приблизился к беседке.
Он поманил к себе Митю, но Митя откинул голову назад и запищал, что очень смутило Фенечку.
- В другой раз, когда привыкнуть успеет, - снисходительно промолвил Аркадий, и оба приятеля удалились.
- Как бишь ее зовут? - спросил Базаров.
- Фенечкой... Федосьей, - ответил Аркадий.
- А по батюшке? Это тоже нужно знать.
- Николаевной.
- Bene {Хорошо (лат.).}. Мне нравится в ней то, что она не слишком конфузится? Иной, пожалуй, это-то и осудил бы в ней. Что за вздор? чего конфузиться? Она мать - ну и права.
- Она-то права, - заметил Аркадий, - но вот отец мой...
- И он прав, - перебил Базаров.
- Ну, нет, я не нахожу.
- Видно, лишний наследничек нам не по нутру?
- Как тебе не стыдно предполагать во мне такие мысли! - с жаром подхватил Аркадий. - Я не с этой точки зрения почитаю отца неправым; я нахожу, что он должен бы жениться на ней.
- Эге-ге! - спокойно проговорил Базаров. - Вот мы какие великодушные! Ты придаешь еще значение браку; я этого от тебя не ожидал.
Приятели сделали несколько шагов в молчанье.
- Видел я все заведения твоего отца, - начал опять Базаров. - Скот плохой, и лошади разбитые. Строения тоже подгуляли, и работники смотрят отъявленными ленивцами; а управляющий либо дурак, либо плут, я еще не разобрал хорошенько.
- Строг же ты сегодня, Евгений Васильевич.
- И добрые мужички надуют твоего отца всенепременно. Знаешь поговорку: "Русский мужик бога слопает".
- Я начинаю соглашаться с дядей, - заметил Аркадий, - ты решительно дурного мнения о русских.
- Эка важность! Русский человек только тем и хорош, что он сам о себе прескверного мнения. Важно то, что дважды два четыре, а остальное все пустяки.
- И природа пустяки? - проговорил Аркадий, задумчиво глядя вдаль на пестрые поля, красиво и мягко освещенные уже невысоким солнцем.
- И природа пустяки в том значении, в каком ты ее понимаешь. Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник.
Медлительные звуки виолончели долетели до них из дому в это самое мгновение. Кто-то играл с чувством, хотя и неопытною рукою "Ожидание" Шуберта, и медом разливалась по воздуху сладостная мелодия.
- Это что? - произнес с изумлением Базаров.
- Это отец.
- Твой отец играет на виолончели?
- Да.
- Да сколько твоему отцу лет?
- Сорок четыре.
Базаров вдруг расхохотался.
- Чему же ты смеешься?
- Помилуй! в сорок четыре года человек, pater familias {отец семейства (лат.).}, в ...м уезде - играет на виолончели!
Базаров продолжал хохотать; но Аркадий, как ни благоговел перед своим учителем, на этот раз даже не улыбнулся.
Прошло около двух недель. Жизнь в Марьине текла своим порядком: Аркадий сибаритствовал, Базаров работал. Все в доме привыкли к нему, к его небрежным манерам, к его немногосложным и отрывочным речам. Фенечка, в особенности, до того с ним освоилась, что однажды ночью велела разбудить его: с Митей сделались судороги; и он пришел и, по обыкновению, полушутя, полузевая, просидел у ней часа два и помог ребенку. Зато Павел Петрович всеми силами души своей возненавидел Базарова: он считал его гордецом, нахалом, циником, плебеем; он подозревал, что Базаров не уважает его, что он едва ли не презирает его - его, Павла Кирсанова! Николай Петрович побаивался молодого "нигилиста" и сомневался в пользе его влияния на Аркадия; но он охотно его слушал, охотно присутствовал при его физических и химических опытах. Базаров привез с собой микроскоп и по целым часам с ним возился. Слуги также привязались к нему, хотя он над ними подтрунивал: они чувствовали, что он все-таки свой брат, не барин. Дуняша охотно с ним хихикала и искоса, значительно посматривала на него, пробегая мимо "перепелочкой"; Петр, человек до крайности самолюбивый и глупый, вечно с напряженными морщинами на лбу, человек, которого все достоинство состояло в том, что он глядел учтиво, читал по складам и часто чистил щеточкой свой сюртучок, - и тот ухмылялся и светлел, как только Базаров обращал на него внимание; дворовые мальчишки бегали за "дохтуром", как собачонки. Один старик Прокофьич не любил его, с угрюмым видом подавал ему за столом кушанья, называл его "живодером" и "прощелыгой" и уверял, что он с своими бакенбардами - настоящая свинья в кусте. Прокофьич, по-своему, был аристократ не хуже Павла Петровича.
Наступили лучшие дни в году - первые дни июня. Погода стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители ...й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять - он прогулок без дела терпеть не мог, - а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия. На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Однажды они как-то долго замешкались; Николай Петрович вышел к ним навстречу в сад и, поравнявшись с беседкой, вдруг услышал быстрые шаги и голоса обоих молодых людей. Они шли по ту сторону беседки и не могли его видеть.
- Ты отца недостаточно знаешь, - говорил Аркадий.
Николай Петрович притаился.
- Твой отец добрый малый, - промолвил Базаров, - но он человек отставной, его песенка спета.
Николай Петрович приник ухом... Аркадий ничего не отвечал.
"Отставной человек" постоял минуты две неподвижно и медленно поплелся домой.
- Третьего дня, я смотрю, он Пушкина читает, - продолжал между тем Базаров. - Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду. И охота же быть романтиком в нынешнее время! Дай ему что-нибудь дельное почитать.
- Что бы ему дать? - спросил Аркадий.
- Да, я думаю, Бюхнерово "Stoff und Kraft" {"Материя и сила" (нем.).} на первый случай.
- Я сам так думаю, - заметил одобрительно Аркадий. - "Stoff und Kraft" написано популярным языком...