оклятую лихорадку, - ни на один день, ни на одну минуту я не мог вылечиться от ужасного яда, введенного в мое тело этой женщиной, которая притягивала меня к себе, заставляла грезить о ней ужасной гнилью своей души и своими любопытными преступлениями, которая была чудовищем и которую я любил за то, что она чудовище! Я думал - правда ли я это думал? - подняться с любовью. И вот я спустился еще ниже, на дно ядовитой пропасти, из которой никогда уже более не выйдешь, раз подышишь ее запахом. Часто в глубине лесов, терзаемый лихорадкой, после переходов, в палатке, я думал опиумом убить чудовищный и постоянный образ. А опиум вызвал его передо мной еще более явственным, более живым, более повелительным, чем когда-либо. Тогда я писал ей безумные, оскорбительные, проклинающие письма - письма, в которых самое жгучее презрение перемешивалось с самым преданным обожанием. Она отвечала мне очаровательными, наивными и печальными письмами, получаемыми мною иногда в городах и на проходимых нами постах. Она сама называла себя несчастной в отсутствии меня, плакала, умоляла, звала меня. Она находила только одно следующие оправдание: 'Пойми же, мой дорогой, - писала она мне, - что моя душа ни похожа на твою ужасную Европу. Внутри себя я ношу душу старого Китая, которая намного прекраснее. Не грустно ли, что ты не можешь понять этого?' Из одного ее письма я узнал, что она бросила Кантон, где она не могла дольше жить без меня, и поселилась с Анни в одном 'чудесном' городе в более Южном Китае. Ах! Как я мог так долго противиться дурному желанию бросить своих компаньонов и пробраться в этот проклятый и прекрасный город, этот очаровательный и мучительный ад, где Клара дышала воздухом, жила в неизвестном и отчаянном сладострастии, и я теперь умирал, что не принимаю в нем участия. И я вернулся к ней, как убийца возвращается на место своего преступления.
Смех в кустах, восклицания, скакание собаки. Это - Клара. Она была одета наполовину по-европейски... Блуза из серо-голубого бледного шелка, усеянная едва позолоченными цветами, покрывала ее тысячами складок, обрисовывая ее стройный стан и роскошные формы. На ней была большая шляпа из светлой соломы, из глубины которой ее лицо выглядывало, как цветок розы в светлом сумраке. А маленькие ее ножки были обуты в желтую кожу.
Когда она вошла в беседку, как будто бы ворвались всевозможные запахи.
- Не правда ли, вы находите, что я смешно вырядилась? О, печальный европейский человек, ни одного раза не рассмеявшийся после своего возвращения. Разве я не прекрасна?
Так как я не поднимался с дивана, на котором лежал, она продолжала:
- Скорей! Скорей! Мой дорогой. Потому что нам надо далеко идти. Я надену перчатки на дорогу. Ну, идем. Нет, нет, не ты, - добавила она, тихонько отталкивая лаявшую, прыгавшую, махавшую хвостом собаку.
Она позвала боя и велела следовать за нами с корзиной мяса и маленькими вилами.
- Ах! - объяснила она мне, - очень забавно! Чудная корзина, сплетенная лучшим корзиночником Китая! А вилы? Ты посмотри, что за вилы, зубцы у которых платиновые, украшенные золотом, а рукоятка из зеленого нефрита. Зеленого, как небо при первых проблесках утра, зеленого, как глаза бедной Анни. Но не делайте такой грустной похоронной мины и идите, скорее, скорее!
И мы: отправились в путь под солнцем, ужасным солнцем, сжигавшим траву, заставившим блеснуть все пионы в саду и давившим мой череп, как тяжелая свинцовая кираса.
Тюрьма расположена на другой стороне реки, которая по выходе из города медленно, зловеще катила посреди плоских берегов зараженные и совсем черные свои воды. Чтобы попасть туда, надо сделать длинный путь, добраться до моста, на котором каждую среду, посреди замечательного стечения изящных лиц, происходит рынок мяса для каторжников.
Клара отказалась от паланкина. Мы пешком вышли из сада, расположенного вне ограды города, и по тропинке, украшенной то темными камнями, то густыми стенами белых роз и подстриженной бирючины, мы добрались до предместьев в том месте, где исчезнувший город превращается почти в деревню, где дома, превратившиеся в шалаши, стоят все далее и далее друг от друга в маленьких оградах, сплетенных из бамбука. Далее следовали фруктовые сады в цвету, огороды или пустые пространства. Голые до пояса люди, в шляпах в виде колокола, тяжело работали под солнцем и сажали лилии - те прекрасные лилии, лепестки которых похожи на лапы морского паука, а вкусные луковицы идут в пищу богачам. Мы также прошли мимо нескольких несчастных сараев, где горшечники вертели горшки, где тряпичники сидели на корточках среди широких корзин, а над ними летала туча голодных и каркающих птиц. Дальше, под огромным фиговым деревом, мы видели сидевшего на краю колодца какого-то робкого и тихого старика, обмывавшего птиц. Каждую минуту мы встречались с паланкинами, доставлявшими в город уже пьяных европейских матросов. А сзади нас горел на солнце раскаленный и нагроможденный в кучу, спускавшийся по холму город со своими храмами и странными красными, зелеными, желтыми домами.
Клара шла быстро, без жалости к моей усталости, не обращая внимания на солнце, раскалившее воздух и, несмотря на наши зонтики, жегшие нам кожу. Она шла, свободная, гибкая, гордая и счастливая. Иногда она говорила мне с тоном шутливого упрека:
- Как вы медленны, дорогой! Боже, как вы медленны! Вы не подвигаетесь. Только бы ворота тюрьмы не были открыты до нашего прихода и каторжники не были бы накормлены! Это было бы ужасно! О, как я возненавидела бы вас!
От времени до времени она давала мне пастилу чамамели, которая может возобновить правильность дыхания, и, насмешливо смотря на меня, говорила:
- О, баба! ...баба! ...баба, и ничего больше!..
Потом, полусмеясь, полусердясь, она бросалась бежать. Мне было очень тяжело догонять ее. Несколько раз я должен был останавливаться и переводить дыхание. Мне казалось, что жилы мои лопаются, что сердце разрывается у меня в груди.
А Клара повторяла своим щебечущим голосом:
- Баба!.. Баба и ничего больше!..
Тропинка оканчивалась на набережной реки. Два больших парохода выгружали уголь и европейские товары; несколько джонок снаряжалось на рыбную ловлю; многочисленная флотилия сампанг со своими пестрыми навесами спала на якоре, укачиваемая легким плеском воды. В воздухе незаметно было никакого дуновения.
Эта набережная раздражала меня. Она была грязная и изрытая, покрытая черной пылью, усыпанная рыбьей чешуей. Смрадный запах, громкая ссора, игра на флейте, собачий лай доносились до нас из глубины окаймляющих набережную лачуг: чайных домиков, разбойничьих вертепов, подозрительных контор. Клара со смехом показала мне на какую-то лавочку, в которой продавались расположенные на листьях порции крыс и части собак, гнилой рыбы, чахлые цыплята, обмазанные камедью, содержимое бананов и летучие мыши, нанизанные на те же вертелы.
По мере того как мы подвигались вперед запахи становились все невыносимее, нечистоты все толще. На реке барки теснились, сбивались в кучу, перемешиваясь зловещими клювами своих носов и разорванными лохмотьями своих жалких парусов. На них жило плотное население - рыбаки и пираты, - ужасные демоны моря, с закопченными лицами, с красными от бетеля губами, с глазами, взгляд которых нагонял на нас дрожь. Они играли в кости, орали, дрались; другие, более мирные, чистили рыбу, которую потом сушили на солнце гирляндами на бечевках. Некоторые обучали обезьян проделывать разнообразные забавные и гнусные вещи.
- Забавно, нет? - спросила меня Клара. - А таких, у которых нет более жилища как их плоты, более тридцати тысяч. Один черт знает, что они делают.
Она подняла юбку, открыла низ своей ловкой и нервной ноги, и мы долго шли по этой ужасной дороге, до самого моста, странная постройка и пять массивных арок которого, разукрашенные в кричащие цвета, перекидывались через реку, на которой, благодаря водоворотам и течению, кружатся, кружатся и спускаются вниз большие масляные круги.
На посту зрелище меняется, но запах усиливается, тот свойственный всему Китаю запах, который, в городах ли, в лесах ли, или на лугах, постоянно заставляет вас думать о гниении и о смерти.
Маленькие лавочки, напоминающие пагоды, навесы в форме киосков, завешанные светлыми шелковыми тканями, огромные зонтики, прикрепленные к тележкам в передвижным лоткам, теснятся друг к другу. В этих лавочках, под этими навесами и зонтиками толстые торговцы, с брюхом гиппопотама, одетые в желтые, голубые, зеленые платья, кричащие и бьющие в гонг, чтобы привлечь покупателей, продают всевозможную падаль: Мертвых крыс, утопших собак, части оленей и лошадей, гниющую дичь, и все это свалено, перемешано в широких бронзовых корытах.
- Здесь... здесь... сюда! Идите сюда!.. И глядите... и выбирайте! Нигде вы лучше не найдете! Более испорченного нигде нет!
И, порывшись в корытах, они на длинных железных вилах размахивают, как знаменами, противными кусками гниющего мяса и со свирепыми гримасами, усиленными красными рубцами на их разукрашенных, как маски, лицах, посреди бешеного грома гонгов и криков конкурентов, повторяют:
- Здесь... здесь... сюда! Идите сюда... и смотрите... и выбирайте... Нигде вы лучше не найдете... Более испорченного нигде нет!..
Когда мы взошли на мост, Клара сказала мне:
- Ах! Видишь, мы опоздали! Это - твоя вина. Поспешим.
На самом деле, многочисленная толпа китаянок и, посреди их, несколько англичанок и несколько русских - здесь, не считая комиссионеров, было очень мало мужчин - кишели на мосту. Платья, вышитые цветами, разноцветные зонтики, подвижные, как птицы, веера и смех, и крики, и веселье, и борьба, - все это волновалось, ласкало, пело, летало под солнцем, как праздник жизни и любви.
- Здесь... здесь... сюда!.. Идите сюда!..
Ошеломленный свалкой, оглушенный визгом торговцев и звонким громом гонгов, я должен был почти драться, чтобы пробраться в толпе и чтобы оградить Клару от оскорблений одних, от ударов других. Действительно, смешная борьба, потому что я не мог сопротивляться и был бессилен, и я чувствовал, как меня несет это человеческое смятение так же легко, как мертвое дерево несется бешеными водами потока. Клара же лезла в самый центр толпы. Она со страстным удовольствием выносила грубое прикосновение и, так сказать, насилие этой толпы. Раз она с гордостью воскликнула:
- Смотри, дорогой: мое платье совсем разорвано! Это - мило.
Мы должны были приложить много усилий, чтобы проложить себе дорогу к лавкам, окруженным бравшимся приступом толпой, как бы для погрома.
- Смотрите и выбирайте... Нигде вы лучше не найдете...
- Здесь... здесь... сюда!.. Идите сюда!..
Клара взяла 'прелесть'-на вилы из рук боя, следовавшего за нами с 'прелестью'-корзиной, и вонзила ее в корыта.
- Таскай и ты!.. Таскай, мой дорогой!..
Мне казалось, что сердце у меня вот-вот разорвется от ужасного запаха солонины, наполнявшего эти лавочки, от этих развороченных тазов, ото всей этой толпы, набросившейся на падаль, как будто это были цветы.
- Клара, милая Клара!.. - взмолился я. - Уйдем отсюда, прошу нас!
- О, как вы бледны!.. А почему?.. Разве это не очень занятно?..
- Клара!.. милая Клара!.. - настаивал я. - Уйдем отсюда, умоляю нас!.. Я не могу дольше выносить этот запах!
- Но все это не дурно пахнет, моя прелесть... Это - запах смерти, и только!
Она не чувствовала себя неловко. Ни одна гримаска отвращения не появилась на ее белой коже, такой же свежей, как вишневый цвет. По страсти, затуманившей ее глаза, по вздрагиванию ее ноздрей можно было сказать, что она испытывает любовное наслаждение... Она вдыхала гниль с удовольствием, как какое-нибудь благоухание.
- О! прекрасный... прекрасный кусок!..
С грациозными движениями она наполняла корзинку отвратительными остатками.
И с трудом, сквозь возбужденную толпу, посреди ужасающих запахов, мы продолжали свой путь.
- Скорей!.. скорей!..
Тюрьма построена на берегу реки. Ее четырехугольные стены обхватывают пространство более чем в сто тысяч квадратных метров. Ни одного окна, никакого другого отверстия, кроме огромных ворот, увенчанных красными драконами и снабженными тяжелыми железными запорами. Сторожевые башни - четырехугольные башни, оканчивающиеся навесом крыши с изогнутыми клювами, обозначают четыре угла зловещей стены. Другие, поменьше, расположены на равном расстоянии. Ночью все эти башни освещаются, как маяки, и отбрасывают вокруг тюрьмы, на луг и на реку, предательский свет. Одна из этих стен погружает в черную, зловонную и глубокую воду свое прочное основание, испещренное слизистыми водорослями. Низкая дверь соединяется подъемным мостом с эстакадой, простирающейся до середины реки; к стойкам ее прикреплены многочисленные служебные барки и сампанги. Два солдата, с пиками в руках, охраняют ворота. Направо от эстакады маленький крейсер, вроде наших сторожевых рыболовных судов, стоит неподвижно, направив на тюрьму дула своих трех пушек. Налево, так далеко, как только может видеть глаз реку, двадцать пять или тридцать расставленных в ряд судов закрывают другой берег смесью разноцветных досок, пестрых мачт, снастей, старых парусов. И по временам видно, как двигаются эти массивные суда на колесах, которые с трудом приводят в движение сухими и нервными руками несчастные, запертые в клетке.
Сзади тюрьмы, далеко, очень далеко, до горного хребта, охватывающего горизонты темной линией, расстилается каменистая равнина с небольшими возвышениями, равнина то цвета сажи, то цвета запекшейся крови, равнина, на которой растут только тощий терновник, голубоватый волчец и захиревшие вишневые деревья, которые никогда не цветут. Бесконечная скорбь! Подавляющая грусть!.. В течение восьми месяцев в году небо остается голубым, с красноватым оттенком, на котором отражаются отблески вечного пожара, неизменно голубым, по которому никогда не осмелится ни одно облачко выкинуть какой-нибудь шутки. Солнце жжет землю, жарит скалы, превращает в стекло камешки, которые под ногами рассыпаются с дребезгом стекла и с искорками пламени. Ни одна птица не осмеливается влететь в этот воздушный горн. Здесь живут только невидимые организмы, толпы бацилл, которые к вечеру, когда мрачные туманы поднимаются с пением матросов от истопленной реки, явственно принимают форму лихорадки, чумы, смерти!
Какой контраст с другим берегом, на котором почва жирная и богатая, покрытая садами и огородами, питает гигантские деревья и чудесные цветы!
Сойдя с моста, мы, к счастью, могли найти паланкин, который доставил нас через жгучую равнину до тюрьмы, ворота которой были еще закрыты. Отряд полицейских агентов, вооруженных копьями с желтыми перевязями и огромными щитами, за которыми они почти не были видимыми, сдерживали нетерпеливую и очень многочисленную толпу. С каждой минутой толпа росла. Были раскинуты палатки, где пили чай, где вкусные конфеты - лепестки роз и акаций, завернутые в тонкое пахучее тесто, усыпанное сахаром. В других музыканты играли на флейтах, а поэты говорили стихи, а-странствующие торговцы продавали картины, старинные легенды о преступлениях, изображения пыток и мучений, эстампы и слоновую кость, странно бесстыдные. Клара купила несколько последних и сказала мне:
- Посмотри, насколько китайцы, которых обвиняют в том, что они варвары, насколько они, напротив, цивилизованнее нас, насколько они стоят выше нас в логике жизни и в гармонии природы! Они не смотрят на любовный акт, как на позор, который должно скрывать. Напротив, они восхваляют его, воспевая все его движения и ласки. Так же, как древние, для которых пол был не только не символом бесчестия, изображением распутства, а божеством! Ты сам видишь, насколько теряет все западное искусство от тога, что в нем воспрещены чудные проявления любви. У нас эротизм беден, глуп и холоден... Он постоянно изображается с извилистыми путями греха, тогда как здесь он сохраняет всю жизненную полноту, всю захватывающую поэзию, весь величественный трепет природы. Но ты ведь только европейский любовник, бедная рабская и зябкая душонка, в которой католическая религия глупо включила страх перед природой и ненависть к любви... Она изменила, извратила в тебе смысл жизни...
- Дорогая Клара, - возразил я. - Неужели естественно, что вы ищете сладострастие в гнили и стараетесь кучу ваших желаний возбудить ужасным зрелищем печали и смерти? Напротив, не есть ли это извращение той природы, на культ которой вы ссылаетесь, чтобы оправдать, может быть, то, что есть преступного и чудовищного в вашей чувствительности?
- Нет! - живо запротестовала Клара, - потому что Любовь и Смерть, это - одно и то же!.. и потому, что - гниение, это - вечное воскресение Жизни... Да!..
Вдруг она оборвала себя и спросила:
- Но зачем ты говоришь мне это? Ты - смешной!
И с милой гримасой она добавила;
- Как скучно, что ты ничего не понимаешь! Как ты не чувствуешь? Как ты еще не почувствовал, что - я не говорю даже в любви, - но в сладострастии, которое является высшей степенью любви и от которого возвышаются и обостряются все умственные способности человека... что только в одном сладострастии ты достигнешь полного развития личности?.. Неужели ты никогда, например, не думал, что в любовном акте совершаешь красивое преступление?.. То есть возвышаешь свой индивидуум надо всеми социальными предрассудками и надо всеми законами, надо всеми, наконец? И если ты о6 этом не думал, тогда зачем же совершаешь любовь?
- У меня нет силы спорить, - бормотал я. - И мне кажется, что я нахожусь в каком-то кошмаре. Это солнце, эта толпа, эти запахи. И твои глаза. Ах, твои мучающие и страстные глаза! И твой голос, и твое преступление, все это ужасает меня, все это сводит меня с ума!
Клара слегка насмешливо рассмеялась.
- Бедный малютка! - с насмешкой вздохнула она. - Ты не будешь говорить этого сегодня вечером, когда будешь в моих объятиях и как я буду любить тебя!
Толпа все более и более оживлялась. Бонзы, сидя под зонтиками, разостлали вокруг себя длинные красные одежды, словно лужи крови, торопливо ударяли в гонги и грубо ругали прохожих, а эти, чтобы утишить их проклятия, набожно бросали в металлические тарелки большие монеты.
Клара увлекла меня под навес, весь украшенный персиковыми цветами, усадила около себя на груде подушек и, лаская мой лоб своей электрической рукой, дающей забвение и опьянение, сказала:
- Боже!.. Как все это долго, милый!.. Каждую неделю одно и то же. Никогда не дождешься открытия ворот. Почему ты не говоришь? Разве я пугаю тебя? Ты доволен, что пришел? Ты доволен, что я ласкаю тебя, дорогой обожаемый каналья? О, твои прекрасные усталое глаза! Это лихорадка и из-за меня тоже, а? Скажи, что из-за меня. Хочешь пить чай? Хочешь еще пастилку гамаммелиса?
- Я хотел бы не быть здесь больше! Я хотел бы заснуть!
- Заснуть! Какой ты странный! О, ты сейчас увидишь, как это превосходно! Как это ужасно! И какие необыкновенные, какие незнакомые, какие чудесные желания от этого проникнут в наше тело! Мы вернемся по реке, в моем сампанге... И мы проведем ночь в цветочной барке. Хочешь ведь?
Она несколько раз слегка ударила меня по руке веером.
- Но ты не слушаешь меня? Почему ты меня не слушаешь? Ты бледен и печален. И на самом деле ты совсем не слушаешь меня.
Она прижалась ко мне, прижалась вся, гибкая и ласкающая.
- Ты не слушаешь меня, грубиян, - заговорила она. - Ты даже не ласкаешь меня! Приласкай же меня, дорогой! Пощупай, как холодны и тверды мои груди...
И более глухим голосом, устремив на меня зеленое пламя сладострастного и жестокого своего взгляда, она заговорила:
- Да! Неделю тому назад я видела необыкновенную вещь. О, моя прелесть, я видела, как бичевали человека за то, что он украл рыбу. Судья коротко заявил: 'Не всегда надо говорить о человеке, несущем в руке рыбу: это - рыболов!' И он приговорил человека к смерти под железными палками. 3а одну рыбу, дорогой! Это произошло в Саду Мучений! Представь себе: человек стоял на коленях на земле, а его голова лежала на какой-то плахе, совершенно черной от старой крови. У человека плечи и поясница были голые, плечи и поясница цвета старого золота! Я пришла как раз в ту минуту, когда солдат, схватив его косу, которая у него была очень длинна, привязал ее к кольцу, прикрепленному к каменной колоде на земле... Около осужденного другой солдат раскалял на огне маленькую, совсем маленькую железную палочку. И вот, хорошенько слушай! Ты слушаешь? Когда палочка покраснела, солдат со всего размаха начал стегать человека по спине. Палочка в воздухе издавала: шюить! и тотчас же впивалась в мускулы, которые корчились и от которых поднимался красноватый пар, ты понимаешь! Тогда солдат студил палочку в теле, которое вздымалось и съеживалось на месте раны, потом, когда она остывала, он сразу, одним ударом, вырывал ее с кровавыми кусками тела. Человек издавал ужасные крики. Потом солдат снова начинал свое дело. И повторял свой маневр пятнадцать раз! Мне, дорогой мой, всегда казалось, что при каждом ударе палочка проникала мне в тело. Это было мучительно и очень приятно!
Так как я молчал, она повторила:
- Это было мучительно и очень приятно. И если бы ты знал, как был прекрасен этот человек, как он был силен! Мускулы были как у статуи. Обними меня, мой милый, обними же меня!
Глаза у Клары закатились. Сквозь полуприщуренные веки я видел только белки ее глаз. Она сказала:
- Он не шевелился. На спине у него были как бы мелкие волны. О, твои губы!
После нескольких секунд молчания она заговорила снова:
- В прошлом году вместе с Анни я видела нечто еще более поразительное. Я видела человека, который изнасиловал свою мать и потом ножом распорол е живот. Впрочем, кажется, он был сумасшедший. Он был осужден к смерти от ласки. Да, мой милый. Великолепно? Иностранцам не позволяют присутствовать при этом наказании, которое, к тому же, редко употребляется. Но мы дали денег стражнику, и он спрятал нас за ширмой. Я и Анни все видели. Сумасшедший - с виду он не похож на сумасшедшего - был положен на очень низенький стол, все тело его было привязано веревками, рот заткнут, так что он не мог сделать ни одного движения, ни испустить крика. Женщина, не молодая, не красивая, с серьезным лицом, одетая во все черное, с голой рукой, украшенной широким золотым браслетом, опустилась около сумасшедшего на колени. Она начала исполнять свои обязанности. О, дорогой, милый! Если бы ты видел! Это продолжалось четыре часа, четыре часа, подумай!.. Четыре часа ужасных и умелых ласк, во время которых рука женщины ни на минуту не замедлила движения, во время которых лицо ее оставалось холодным и угрюмым. Осужденный испустил дух в потоке крови, которым он забрызгал все лицо своей мучительницы. Никогда я не видела ничего такого ужасного, и это было так ужасно, мой милый, что мы с Анни лишились чувств. Я всегда думаю об этом.
С сожалением она добавила:
- У этой женщины на одном из пальцев был большой рубин, который во время мучения играл на солнце, как маленький, красный, танцующий огонек. Анни купила его. Я не знала, что с ним сделалось. Мне очень хотелось бы иметь его.
Клара умолкла, несомненно, унесшись мыслью к нечистым и кровавым образам этого гнусного воспоминания.
Несколько минут спустя над палатками и в толпе произошло движение. Сквозь отягощенные веки, которые у меня невольно почти закрывались, я видел, как затанцевали, закружились, заспешили платья и снова платья, зонтики, веера, счастливые лица, проклятые лица... получилось то впечатление, словно кто забросал по воздуху бесчисленное множество цветов, Слово кто выпустил феерических птиц.
- Ворота, мой дорогой, - воскликнула Клара, - ворота отворяют! Идем. Идем скорее! И не будь больше печален, умоляю тебя! Думай о том прекрасном, что ты сейчас увидишь и о чем я буду тебе рассказывать.
Я встал. И, схватив меня за руку, она поволокла меня за собою, а куда, я не знаю.
Ворота тюрьмы открывались в широкий мрачный коридор. Из глубины этого коридора до нас долетели глухие, смягченные расстоянием колокольные звуки, раздававшиеся дальше коридора. И, слыша их, счастливая Клара хлопала в ладоши.
- О, милый мой! Колокол, колокол! Нам везет. Не будь же печален, не будь больным, умоляю тебя!
Все так бешено устремились в тюрьму, что полицейским агентам было трудновато восстановить в суматохе хоть какой-нибудь порядок. Клара решительно бросилась в эту смесь болтовни, криков, задыхающихся голосов, треска тканей, стука зонтиков и вееров, - бросилась, придя в еще больший экстаз, услыхав этот колокол, о котором я не подумал спросить у нее, зачем он так звонит и что означают его глухие, короткие звуки, его отдаленные звуки, причинявшие ей такое удовольствие!
- Колокол!.. колокол!.. колокол!.. Идем!..
Но мы вперед не продвигались, несмотря на усилия боев, носильщиков корзин, которые сильными движениями локтей старались образовать проход для своих хозяев. Высокие носильщики с гримасничающими, ужасно худыми лицами, с грудью, голой и покрытой под лохмотьями рубцами, несли на головах корзины, наполненные мясом, из которых от солнца усиливалось разложение и пышным цветом распускалась личиночная жизнь. Здесь, рядом с собою, я видел призраки преступления и голода, образы кошмаров и убийств, воскресших демонов старых древних, самых ужасных легенд Китая, улыбка которых, как пилою, распиливала рот с зубами, лакированными бетелем, и продолжалась ужасными извивами до волос. Одни ругались и свирепо тянули друг друга за косы; другие, с движениями хищных животных, пробирались по человеческому лесу, рылись в карманах, срезали кошельки, хватали драгоценности и исчезали, унося свою добычу.
- Колокол!.. колокол!.. - повторила Клара.
- А что за колокол!
- Увидишь. Это - сюрприз.
А запахи, поднимавшиеся от толпы, - запахи уборной смешавшиеся с запахом бойни, вновь падали и благоухание живого тела, - вызывали у меня тошноту и леденили мозг в костях. Я чувствовал то же самое ощущение летаргического оцепенения, какое столько раз испытывал в лесах Аннама, когда по вечерам миазмы являли глубины земли и угрожали смертью из-за каждого цветка, из-за каждого листка, из-за каждой былинки травы. И в то же время меня давили, толкали со всех сторон, дышать было почти нечем, и я готов был лишиться чувств.
- Клара!.. Клара!.. - звал я.
Она дала мне понюхать соли, укрепляющее могущество которой немного привело меня в себя. Она чувствовала себя свободной, очень веселой посреди этой толпы, запахи которой она вдыхала, самые омерзительные прикосновения которой она принимала с каким-то страстным спокойствием. Она телом - всем своим гибким и трепещущим телом - отдалась грубым ударам, обрыванию ее одежд. Ее такая белая кожа осветилась Жгучим розовым блеском; ее глаза приняли отблеск чувственной радости; ее губы вздувались, словно твердые бутоны, готовые расцвесть... Она сказала мне с каким-то насмешливым состраданием:
- Ах, баба... баба... баба!.. Вы всегда будете только баба и больше ничего!..
Когда мы вышли из сверкающего, ослепительного сияния солнца в коридор, он сначала показался мне погруженным в сумерки. Потом, понемногу привыкая к мраку, я смог отдать себе отчет, где я.
Коридор был широк и освещен сверху стеклянным потолком, пропускавшим через полупрозрачные стекла только смягченный свет. Меня, словно ласка источника, всего охватило ощущение влажной прохлады, почти холода. Стены были покрыты слезами, как перегородки подземных гротов. Для моих ног, обожженных камнями равнины, песок, которым были посыпаны плиты коридора, показался мягким, как дюны на берегу моря. Я полными легкими вдыхал воздух. Клара сказала:
- Ты видишь, как здесь хорошо для каторжников...
По крайней мере, им прохладно.
- Но где же они? - спросил я. - Направо и налево я вижу только одни стены!
Клара улыбнулась.
- Как ты любопытен! Ты сейчас даже более нетерпелив, чем я! Подожди, подожди немного. Сейчас, мой дорогой, ну!
Она остановилась, глаза у меня засверкали еще больше, ноздри раздулись, уши прислушивались к звукам, как косуля на стороже в лесу, - и она указала мне пальцем в глубь коридора.
- Слышишь?.. Это - они! Слышишь?
Тогда, из-за шума толпы, наполнявшей коридор, из-за жужжащих голосов, я различил крики, глухие жалобы, звон цепей, прерывистые вздохи, как кузнечные меха, странный и протяжный рев диких зверей. Казалось, все это несется из толщи стены, из-под земли... из самой бездны смерти... неизвестно откуда...
- Слышишь? - продолжала Клара. - Это они... ты сейчас их увидишь. Идем! Возьми меня за руку. Смотри же. Это они! Это они!
Мы продолжали идти в сопровождении боя, внимательно следившего за движениями своей госпожи. Нас сопровождал также и ужасный запах трупа; он не покидал нас больше, подкрепленный другими запахами, аммиачная едкость которых резала глаза и горло.
Колокол все глухо звонил... глухо, медленно и скорбно, словно жалоба умирающего. Клара в третий раз повторила:
- О, этот колокол! Он умер, он умер, мой дорогой. Мы, может быть, увидим его.
Вдруг я почувствовал, что ее ногти нервно вонзились в мою кожу.
- Милый, милый, направо! Какой ужас!
Я быстро повернул голову... Начиналось адское зрелище.
Направо, в стене, были широкие кельи или, скорее, широкие клетки, загороженные решетками и отделенные друг от друга толстыми каменными перегородками. Первые десять были заняты, в каждой по десяти осужденных, и все десять представляли одинаковое зрелище. Шея, заключенная в такой широкий ошейник, что тел нельзя было видеть, можно было сказать,, что это - ужасные, живые, отрубленные головы, положенные на столы. Сидя на корточках посреди своих нечистот, с закованными руками и ногами, они не могли ни вытянуться, ни лечь, ни отдохнуть никогда. Малейшее движение, передвигая ошейник на их содранном горле и на окровавленном затылке, заставляло их издавать вой от боли, к которому они присоединяли ужасные проклятия нам и жалобы богам.
Я онемел от ужаса.
Легкая, с красивым трепетом и изящными движениями, Клара защепила из корзины боя несколько небольших кусков мяса и грациозно бросила их сквозь решетку в клетку. Десять голов одновременно повернулись на закачавшихся ошейниках; одновременно двадцать больших глаз бросили на мяса кровавые взгляды, ужасные голодные взгляды. Потом один общий крик вырвался из десяти скривленных ртов. И, поняв свою беспомощность, заключенные больше не шевелились. Они замерли, слегка наклонив головы, словно готовые - покатиться по наклону ошейников: черты их исхудалых и бледных лиц были сведены суровой гримасой, какой-то насмешливой неподвижностью.
- Они не могут есть, - объявила Клара. - Они не могут достать мяса. Черт возьми, при таких машинках это понятно. Но это не ново. Это - муки Тантала, удесятеренные ужасом китайского воображения... А?.. ты все-таки веришь, что есть несчастные люди?
Она бросила еще сквозь решетку небольшой кусочек падали, который, упав на край одного ошейника, привел его в легкое колебание. Глухое ворчание отвечало на ее движение; и в то же время в двадцати зрачках загорелась еще более свирепая ненависть и еще большее отчаяние... Клара инстинктивно отодвинулась.
- Видишь, - продолжала она менее уверенным тоном. - Им приятно, что я даю им мяса. Этим несчастным это доставляет приятное развлечение, доставляет им некоторую иллюзию. Идем, идем!
Мы медленно проходили перед десятью клетками. Останавливавшиеся женщины кричали или звонко смеялись, или же предавались страстной мимике. Я видел, как одна русская, совершенная блондинка, с белыми холодными глазами, протягивала наказываемым, на конце своего зонтика, отвратительные зеленоватые остатки, которые она то придвигала, то отодвигала от них. Со сведенными судорогами губами, скаля зубы, как приведенные в бешенство собаки, они пытались схватить пищу, которая всякий раз ускользала от их ртов, покрытых слюной. Любопытные женщины со вниманием и радостью следили за всеми перипетиями этой жестокой игры.
- Какие дураки! - сказала Клара, серьезно приходя в негодование. - На самом деле, есть женщины, для которых нет ничего святого. Это - позорно!..
Я спросил:
- Какие же преступления совершили эти люди, что их так мучают?
Она рассеянно ответила:
- Не знаю... Может быть, никакого или какую-нибудь мелочь, наверное... Вероятно, мелкие кражи у торговцев. Впрочем, это - простой народ, бродяги из порта, праздношатающиеся бедняки. Они не очень интересуют меня. Но тут есть другие. Ты сейчас увидишь моего поэта. Да, у меня здесь есть один любимец и, действительно, он - поэт! Не правда ли, это смешно? Но, знаешь ли, он - великий поэт! Он написал чудесную сатиру на одного принца, обокравшего казну. И он ненавидит англичан. Раз вечером, два года тому назад, его привели ко мне. Он пел очаровательные вещи. Но особенно великолепен он в сатире. Ты сейчас увидишь его. Он - прекраснее всех. По крайней мере, если он уже не умер! Черт возьми! При таком режиме не было бы ничего удивительного. Что особенно огорчает меня, так это то, что он больше не узнает меня. Я разговариваю с ним, я пою ему поэмы. И тем более он не узнает их. Это ужасно, не так ли? Но это, все-таки, и забавно.
Она старалась быть веселой... Но веселье ее звучало фальшиво, ее лицо было серьезно. Ее ноздри быстро раздувались. Она еще тяжелее оперлась на мою руку, и я чувствовал, как дрожь пробежала по всему ее телу.
Тут я заметил, что в стене налево, против каждой камеры, были сделаны глубокие ниши. В этих нишах находились деревянные точеные и раскрашенные изображения всех видов употреблявшихся в Китае мучений, изображения со всем ужасным реализмом, свойственым искусству Дальнего Востока: сцены обезглавливания, удушения, снятия кожи, отрывания кусков тела, безумные математические изобретения, составляющие науку мучений, по своей утонченности незнакомую нашей западной, довольно, однако, изобретательной кровожадности. Музей ужаса и отчаяния, в котором ничего не пропущено из человеческой жестокости, музей, который постоянно, во всякое время дня напоминает заключенным точным изображением искусную смерть, на которую они обречены своими палачами.
- Не смотри на это! - сказала мне Клара с презрительной гримасой. - Ведь это, мой милый, раскрашенное дерево. Сюда смотри, здесь все настоящее... Вот! Вот как раз мой поэт!
И она сразу остановилась перед клеткой.
Какое-то лицо, бледное, исхудалое, с изъеденной гангреной кожей, с голой челюстью за трясущимися губами, прислонилось к решетке, за которую ухватились его две длинные, костистые руки, похожие на сухие лапы птицы. Это лицо, с которого навсегда исчез всякий человеческий облик, эти кровавые глаза и эти руки, превратившиеся в покрытые чешуей когти, внушали мне ужас. Я инстинктивно откинулся назад, чтобы не чувствовать на своей коже зловонного дыхания этого рта, чтобы не получить ран от этих когтей. Но Клара быстро подтащила меня к клетке. В глубине клетки, в ужасном мраке, ходили, кружились пять живых существ, бывших когда-то людьми, с голыми торсами, с почерневшими от кровоточащих ссадин черепами. Задыхаясь, лая, воя, он понапрасну старались сильными толчками повалить крепкий камень перегородки. Потом они снова начинали ходить и вертеться с гибкостью диких животных и с бесстыдством обезьян. Широкая поперечная загородка скрывала низ их тел, а с невидимого пола камеры поднимался удушливый и убийственный запах.
- Здравствуй, поэт! - сказала Клара, обращаясь к лицу. - Ведь я любезна? Я еще раз пришла проведать тебя, мой несчастный! Ты узнаешь меня сегодня? Нет? Почему ты не узнаешь меня?.. Ведь я же прекрасна и целый вечер любила тебя!
Лицо не двигалось. Его глаза не отрывались от корзинки с мясом, которую нес бой. А из его горла вырывалось хрипение животного.
- Ты голоден? - продолжала Клара. - Я дам тебе поесть. Для тебя я выбрала самые лучшие куски на базаре. Но прежде, хочешь, я прочитаю тебе твою поэму. 'Три подруги'? Хочешь? Тебе приятно будет послушать ее?
И она начала декламировать:
У меня три подруги.
Ум первой подвижен, как лист бамбука.
Ее легкий и резвый нрав подобен перистому
цветку евлалии.
Ее глаза похожи на лотос.
А ее грудь так же тверда, как лимон.
Ее волосы, заплетенные в толстую косу,
спадают на золотистые плечи, как черные
змеи.
Ее голос нежен, как горный мед.
Ее голени тонки и гибки.
Ее бедра круглы, как гладкий ствол банана.
Ее походка - походка молодого развеселившегося
слона.
Она любит удовольствие, знает, чем вызвать
его, и умеет его разнообразить.
У меня три подруги.
Клара вдруг прервала себя.
- Не припоминаешь? - спросила она. - Разве тебе больше не нравится мой голос?
Лицо не двигалось. Оно, казалось, не слышало. Его взгляд продолжал пожирать ужасную корзину, его язык щелкал во рту, наполненном слюною...
- Ну! - сказала Клара. - Слушай дальше! И ты будешь есть, потому что ты так голоден!
И она продолжала медленным, ритмическим голосом:
У меня три подруги.
У второй великолепные волосы, которые сверкают
И спадают длинными шелковистыми
гирляндами.
Ее взгляд взволновал бы бога любви
И заставил бы покраснеть пастушек.
Тело этой женщины грациозно, как змея, как золотая лиана.
Ее серьги увешаны драгоценными камнями,
Словно украшенный инеем цветок в морозное
и солнечное утро.
Ее одеяние - летние сады
И храмы в праздничный день.
А ее груди, твердые и подпрыгивающие, сверкают, как две золотые вазы, наполненные
опьяняющими напитками и одуряющими
ароматами.
У меня три подруги.
- У-а! у-а! - лаяло лицо в то время, как в клетке другие пять осужденных, продолжая ходить и метаться, повторяли ужасный лай.
Клара продолжала:
У меня три подруги.
Волосы третьей собраны и скручены на голове.
И никогда они не знали прикосновения пахучего масла.
Ее лицо, выражающее страсть, безобразно.
Ее тело похоже на свиную тушу.
Можно сказать, что она всегда сердится.
Она всегда ругается и ворчит.
Ее груди и живот отдают запахом рыбы.
Она вся нечистоплотна.
Она пьет все и пьет много.
Ее пустые глаза всегда гноятся.
А ее постель омерзительнее, чем гнездо удода.
И вот ее-то я и люблю.
И вот ее-то я и люблю, потому что есть нечто,
более таинственно притягивающее к себе,
чем красота: это - гниение.
Гниение, в котором господствует вечная
теплота жизни,
В котором перерабатывается вечная смена превращений!
У меня три подруги!
Поэма была кончена. Клара умолкла.
Лицо, жадно устремив глаза на корзину, не переставало лаять в продолжение декламации последней строфы.
Тогда Клара печально сказала, обращаясь ко мне:
- Ты видишь... Он ничего не припоминает. Он потерял память о своих стихах, как и о моем лице. И этот рот, который я целовала, не произносит ни одного человеческого слова. На самом деле это что-то неслыханное!
Она выбрала из корзины мяса лучший, самый большой кусок и, грациозно изогнув бюст, протянула его на конце своих вил исхудалому лицу, глаза которого сверкали, как два уголька.
- Ешь, бедный поэт! - сказала она. - Ну, ешь!
С ухватками голодного зверя, поэт схватил своими ногтями ужасный зловонный кусок и поднес его к своему рту, в котором он одно мгновение висел как уличная падаль в зубах собаки. Но тотчас же в потрясенной воем клетке начался рев, прыганье. Видны были только голые торсы, перемешавшиеся друг с другом, охваченные длинными худыми руками, раздираемые челюстями и когтями... и обезображенные лица, рвавшие мясо! Больше я ничего не видел. Я слышал шум, борьбы в глубине клетки, прерывистое и свистящее дыхание, хриплые вздохи, падение тел, топот, хрустение костей... хрипение. По временам из-за перегородки показывалось какое-нибудь лицо, с добычей в зубах, и снова исчезало. Снова лай, все время хрипение и почти безмолвие, и потом ничего!
Клара, вся трепеща, прильнула ко мне.
- Ах! Мой милый, мой милый!
Я крикнул ей:
- Брось же им все мясо. Ты же видишь, что они убьют друг друга.
Она обнимала, обхватывала меня.
- Поцелуй меня! Ласкай меня. Это ужасно! Это слишком ужасно!
И, приподнявшись до моих губ, страстно целуя, она сказала:
- Ничего больше не слышно. Они мертвы. Ты думаешь, что они все мертвы?