ы собора, но и все прочие гости подходили к его святейшеству по очереди, кланялись ему в ноги, принимали, вместо благословения, удар по голове свиным пузырем, обмоченным в водке, и причащались из огромной деревянной ложки перцовкою.
Жрецы пели хором:
- О, честнейший отче Бахус, от сожженной Семелы рожденный, в Юпитеровом недре взрощенный, изжатель зиноградного веселия! Просим тя со всем сим пьянейшим собором: умножи и настави стопы князя - папы вселенского, во еже тещи вслед тебе. И ты, всеславнейшая Венус...
Следовали непристойные слова.
Наконец, сели за стол. Против князя-папы Феофан Прокопович, рядом с ним Петр, тут же Федоска, против Петра царевич.
Царь заговорил с Феофаном про только что полученные вести о многотысячных самосожжениях раскольников в лесах Керженских и Чернораменских за Волгою. Пьяные песни и крики шутов мешали беседе.
Тогда, по знаку царя, жрецы прервали песнь Бахусу, все притихли и в этой внезапно наступившей тишине раздался голос Феофана:
- О, окаянные сумасброды, неистовые страдальцы!
Ненасытною похотью жаждут мучения, волей себя передают сожжению, мужественно в пропасть адскую летят и другим путь показуют. Мало таких называть бешеными: есть некое зло, равного себе не имеющее имени! Да отвержет их всяк и поплюет на них...
- Что же делать? -спросил Петр.
- Объяснить надлежит увещанием, ваше величество, что не всякое страдание, но только законно бываемое богоугодно есть. Ибо не просто глаголет Господь: блаженны изгнанные, но: блаженны изгнанные правды ради.
Такового же, правды ради, гонения никогда в Российском, яко православном, государстве опасаться не подобает, понеже то и быть не может...
- Увещания! - злобно ухмыльнулся опальный Федоска. - Проймешь их, небось, увещаниями! Сокрушить бы челюсти отступникам! Ибо, ежели в церкви ветхозаветной повелено убивать непокорных, тем паче в новой благодати - понеже там образы, здесь же истина. Самим еретикам полезно умереть, и благодеянье им есть, когда их убивают: чем более живут, тем более согрешают, множайшие прелести изобретают, множайших развращают.
А руками убить грешника, или молитвою - едино есть.
- Не подобает сего, - возразил Феофан спокойно, не глядя на Федоску. - Таковыми лютостями более раздражается, нежели преклоняется сердце мучимых. Обращать должно к церкви святой не страхом и принуждением, но прямой евангельской любви проповеданием.
- Истинно так, - согласился Петр. - Совести человеческой приневоливать не желаем и охотно оставляем каждому пещись о блаженстве души своей. По мне, пусть веруют, чему хотят, и если уж нельзя обратить их рассудком, то, конечно, не пособят ни меч, ни огонь. А за глупость мучениками быть - ни они той чести, ни государство пользы не будет иметь.
- Потихоньку да полегоньку - глядишь, все и уладится, - подхватил Феофан.
- Однако же, - прибавил он вполголоса, наклонившись к царю, - постановить бы двойной оклад с раскольщиков, дабы под тесноту штрафов удобнее к церкви святой присоединить заблудших. Также и при наказании оных, буде возможно, явную вину сыскать, кроме раскола, - таковых, бив кнутом и ноздри рвав, ссылать на галеры, по закону, а буде нет причины явной, поступать по указу словесному...
Петр молча кивнул головой. Царь и архиерей понимали друг друга.
Федоска хотел что-то сказать, но промолчал, только ехидная усмешка скривила его маленькое личико - мордочку летучей мыши - и весь он съежился, пришипился, позеленел, точно ядом налился, от злости. Он понимал, что значит "поступать по указу словесному". Питирим епископ, посланный на Керженец для увещания раскольников, доносил недавно царю: "зело жестоко пытаны и рваны, даже внутренностям их являтися". И царь в указах своих запрещал возбранять о. Питириму "в сем его равноапостольном подвиге". Любовь - на словах, а на деле, как жаловались раскольники, "немые учителя в застенках у дыб стоят; вместо Евангелия, кнутом просвещают; вместо апостола, огнем учат". Это, впрочем, и была та "духовная политика - диссимуляция", которую проповедовал сам Федоска. Но Феофан перехитрил его, и он чувствовал, что песенка его спета.
- Да не диво то, - продолжал архиерей опять громко, во всеуслышание, - что мужики грубые, невежды крайние, так заблуждая, беснуются. Воистину же диво есть, что и в высоком звании шляхетском, среди самих слуг царских, мудрецы обретаются некие, смиренники мрачные, что злее раскольщиков. До того пришло, что уже самые бездельные в дело, да в дело мерзкое и дерзкое! Уже и дрожжи народа, души дешевые, люди, ни к чему иному, токмо к поядению чужих трудов рожденные -и те на царя своего, и те на Христа Господня! Да вам, когда хлеб ядите, подобало бы удивляться и говорить: откуда нам сие?
Возобновилась повесть о царе Давиде, на кого слепые и хромые бунт подняли. Монарх наш благоверный, сколько Россию пользовавший, коего промыслом славу и беспечалие все получили, сам имя хульное и житие многобедное имеет. И когда трудами тяжкими сам себе безвременную старость привлекает, когда за целость отечества, вознерадев о здравии своем, как бы скороходным бегом, сам спешит к смерти, - тогда возмнилося неким - долго живет!
О, скорбь, о, стыд России! Остережемся, дабы не выросла в мире сия притча о нас: достоин-де царь такого царства, да не стоит народ такого царя.
Когда Феофан умолк, заговорил Петр:
- Богу известны сердце и совесть моя, сколько блага желаю отечеству. Но враги демонские пакости деют.
Едва ли кто из государей сносил столько бед и напастей, как я. Говорят чужестранцы, что я управляю рабами.
Но английская вольность здесь не у места - что к стене горох. Надлежит знать народ, как оным управлять. Труден разбор невинности моей тому, кто всего дела не знает. Един Бог зрит правду. Он мой Судия...
Никто не слушал царя. - Все были пьяны.
Он умолк, не кончив, сделал знак - и жрецы снова затянули песнь Бахусову; шуты загалдели; хор - весна - засвистел разными птичьими высвистами, от соловья до малиновки, так пронзительно, что стены отражали звук.
Все было, как всегда. Также опивались, обжирались до бесчувствия. Почтенные сановники дрались, таскали друг друга за волосы и потом, помирившись, сваливались вместе под стол. Князь, Шаховской, кавалер потешного ордена Иуды, принимал за деньги пощечины. Старому боярину, который отказался пить, вливали водку в рот воронкою.
Князя-папу рвало с высоты престола на парики и кафтаны сидевших внизу. Пьяная баба-шутиха, князь-игуменья Ржевская плясала, бесстыдно задравши подол, и пела хриплым голосом:
ШInь-пень, шиваргань!
Эх, раз, по два-раз,
Расподмахивать горазд!
Ей присвистывали, притопывали так, что пыль стояла столбом:
Ой, жги! Ой, жги!
Все было, как всегда. Но Петр чувствовал скуку.
Нарочно пил как можно больше самой крепкой английской водки - pepper and brandy, чтобы поскорей опьянеть, но хмель не брал его. Чем больше пил, тем становилось скучнее. Вставал, садился, опять вставал, бродил между телами пьяных, лежавших на полу, как тела убитых на поле сражения, и не находил себе места. Что-то подступало к сердцу тошнотою смертною. Убежать бы или разогнать всю эту сволочь!
Когда же со смрадною мглою и тусклым светом догоревших свечей смешался холодный свет зимнего утра, человеческие лица сделались еще страшнее, еще более похожи на звериные морды или чудовищные призраки.
Взор Петра остановился на лице сына.
Царевич был пьян. Лицо мертвенно бледно; длинные жидкие пряди волос прилипли к потному лбу; глаза осоловели; нижняя губа отвисла; пальцы, которыми держал он полную рюмку, стараясь не расплескать вина, тряслись, как у пропойцы.
- Винцо не пшеничка - прольешь, не подклюешь! - бормотал он, поднося рюмку ко рту.
Проглотил, поморщился, крякнул и, желая закусить моченым рыжиком, долго и тщетно тыкал вилкою в скользкий гриб - так и не поймал его, бросил, сунул в рот мякиш черного хлеба и начал жевать медленно.
- Друг ты мой сердешный, пьян я? Скажи мне правду, пьян я? - приставал он к сидевшему рядом Толстому.
- Пьян, пьян! - согласился Толстой.
- Ну, вот то-то и есть,-заплетающимся языком продолжал царевич. - Мне ведь что? Покуда чарки не выпил, так его и хоть бы и век не было. А как выпил одну, то и пропал. Сколько ни подноси, не откажусь. Хорошо еще, что я во хмелю-то угож...
Он захихикал пьяным смешком и вдруг посмотрел на отца.
- Батя, а, батя!. Что ты такой скучный? Поди-ка сюда, выпьем вместе. Я тебе спою песенку. Веселее будет, право!
Улыбнулся отцу, и в этой улыбке было прежнее, милое, детское.
"Совсем дурачок, блаженненький! Ну, как такого казнить?" - подумал Петр, и вдруг дикая, страшная, лютая жалость вгрызлась ему в сердце, как зверь.
Он отвернулся и сделал вид, что слушает Феофана, который говорил ему об учреждении Св. Синода. Но ничего не слышал. Наконец, подозвал денщика, велел подавать лошадей, чтобы тотчас ехать в Петербург, и в ожидании опять пошел бродить, скучный, трезвый между пьяными. Сам того не замечая - словно какая-то сила влекла их друг к другу - подошел к царевичу, присел рядом за стол и снова отвернулся от него, притворился, что занят беседою с князем Яковом Долгоруким.
- Батя, а, батя! - тихонько до ронулся царевич до руки отца. - Да что ты такой скучный? Аль он тебя обижает? Осиновый кол ему в горло - и делу конец!..
- Кто он? - обернулся Петр к сыну.
- А я почем знаю, кто? - усмехнулся царевич такою странною усмешкою, что Петру стало жутко. - Знаю только, что вот теперь ты настоящий, а тот, черт его знает кто, самозванец, что ли, зверь проклятый, оборотень?..
- Что ты?-посмотрел на него отец пристально.Ты бы, Алексей, поменьше пил...
- И пить - помрешь, и не пить - помрешь; уж лучше же умереть да пить! И тебе лучше: помру, казнить не надо!.. - захихикал он опять, совсем как дурачок, и вдруг запел тихим-тихим, чуть слышным голосом, доносившимся будто издали:
Пойду, млада, тишком-лужком,
Тишком-лужком, бережочком,
Нарву, млада, синь цветочек,
Синь цветочек василечек.
Совью, млада, я веночек,
Пойду, млада, я на речку,
Брошу веночек вдоль по речке,
Задумаю про милого...
- Снилось мне, батя, намедни: сидит, будто бы, ночью в поле на снегу Афрося, голая да страшная, точно мертвая, качает, баюкает ребеночка, тоже, будто бы, мертвого, и поет, словно плачет, эту самую песенку.
Мой веночек тонет-тонет,
Мое сердце ноет-ноет.
Мой веночек потонет,
Меня милый покидает.
Петр слушал - и жалость, дикая, страшная, лютая грызла ему сердце, как зверь.
А царевич пел и плакал. Потом склонил голову на стол, опрокинув стакан с вином, - по скатерти разлилась красная, точно кровавая, лужа, - подложил руку под голову, закрыл глаза и заснул.
Петр долго смотрел на это бледное, как будто мертвое, лицо рядом с красною, словно кровавою, лужею.
Денщик подошел к царю и доложил, что лошади поданы.
Петр встал, последний раз взглянул на сына, наклонился к нему и поцеловал его в лоб.
Царевич, не открывая глаз, улыбнулся отцу во сне такою нежною улыбкою, как бывало в детстве, когда он брал его к себе на руки, сонного.
Царь вышел из палаты, где продолжалась попойка, никем не замеченный, сел в кибитку и поехал в Петербург.
В лесах Ветлужских был скит раскольничий Долгие Мхи. Непроходимые топи залили все дороги в тот скит.
Летом едва пробирались в него по узеньким кладкам сквозь такие чащи, что и днем в них было почти так же темно, как ночью; зимой - на лыжах.
Предание гласило, будто бы трое старцев из лесов Олонецких, с озера Толвуя, по разорении тамошних скитов никонианами, следуя за чудотворной иконой Божией Матери, шедшей по воздуху, пришли в те места, поставили малую хижину там, где икона опустилась на землю, и начали жить пустынным житием, пахать пашню копорюгою и, сожигая лес по кряжам, сеять под гарью. Братия сходилась к ним. Старцы завещали ей, умирая, все трое в тот же день и в тот же час: "Живите тут, где мы благословили, детушки, хотя и много ходите да ищете, такого места не найдете - тут сорока-ворона кашу варила, и быть скиту большому".
Пророчество исполнилось: выросла в дебрях лесных обитель и расцвела, как лилия райская, под святым покровом Богородицы.
"Чудо великое! - говорилось в скитском житии.Светлая Россия потемнела, а мрачная Ветлуга воссияла, преподобными пустыня наполнилась - налетели, яко шестокрылые".
Здесь, после долгих странствий по лесам Керженским и Чернораменским, поселился проповедник самосожжения, старец Корнилий с учеником своим, беглым школяром, стрелецким сыном, Тихоном Запольским.
Однажды июньскою ночью, вблизи Долгомшинской обители, на крутом обрыве над Ветлугою, пылал костер.
Пламя освещало снизу ветви старой сосны с прибитой к стволу меднолитой поморской иконою. У огня сидели двое - молодая скитница Софья и послушник Тихон.
Она ходила в лес за пропавшею телкою. Он возвращался от схимника из дальней пустыни, куда носил от старца грамоту. Встретились на перекрестке двух тропинок, ночью поздно, когда ворота обители были уже заперты, и решили вместе у огня дождаться утра.
Софья, глядя на огонь, пела вполголоса:
Как возговорит сам Христос, Царь Небесный:
Не сдавайтесь вы. Мои светы,
Тому Змию седмиглаву.
Вы бегите в горы, вертепы,
Вы поставьте там костры большие,
Положите в них серы горючей,
Свои телеса вы сожгите.
Пострадайте за Меня, Мои светы,
За Мою веру Христову,
Я за то вам, Мои светы,
Отворю райские светлицы
И введу вас в царство небесно,
И Сам буду с вами жить вековечно.
- Так-то, братец, - заключила девушка, посмотрев на Тихона долгим взором. - Кто сожжется, тот и спасется. Добро всем погореть за любовь Сына Божьего!
Он молчал и, глядя на ночных мотыльков, кружившихся над пламенем, падавших в него и сгоравших, вспоминал слова старца Корнилия: "яко комары или мошки, чем больше их давят, тем больше пищат и в глаза лезут, так и русачки миленькие рады мучиться - полками дерзают в огонь!" - Что думаешь, братец? - опять заговорила девушка. - Аль боишься печи той? Дерзай, плюнь на нее, небось! В огне здесь мало потерпеть - аки оком мигнуть - так душа из тела и выступит! До печи страх-от, а как в нее вошел, то и забыл все. Загорится, а ты и видишь Христа и ангельские лики с Ним - вынимают душу из тела, а Христос-надежда Сам благословляет и силу ей дает божественную. И не тяжка тогда уже бывает, но яко восперенна, туда же летает со ангелами, ровно птичка попархивает - рада, из темницы той, из тела вылетела.
Вот пела до того, плакала: изведи из темницы душу мою изведатися имени Твоему. Ну, а то выплакала. Темница та горит в печи, а душа, яко бисер и яко злато чисто, возносится к Господу!..
В глазах ее была такая радость, как будто она уже видела то, о чем говорила.
- Тиша, Тишенька миленький, аль тебе красной смерти не хочется? Аль боишься? - повторила вкрадчивым шепотом.
- Боюсь греха, Софьюшка! Есть ли воля Господня, чтоб жечься? Божье ли то в нас, полно, не вражье ли?
- Где же деться? Нужда стала! - заломила она свои бледные, худенькие, совсем еще детские, руки.
- Не уйти, не укрыться от Змия ни в горах, ни в вертепах, ни в пропастях земных. Отравил он своим богоборным ядом и землю, и воду, и воздух. Все скверно, все проклято!
Ночь была тиха. Звезды невинны, как детские очи.
Опрокинутый ущербный месяц лежал на черных верхушках елового леса. Внизу, в болотном тумане, коростели скрипели усыпительно. Сосновый бор дышал сухим теплом смолистой хвои. У самого костра лиловый колокольчик, освещенный красным пламенем, склонялся на стебель, как будто кивал своей нежной и сонной головкою.
А мотыльки все летели, летели на огонь и падали, и сгорали.
Тихон смежил глаза, утомленные пламенем. Вспомнился ему летний полдень, запах елей, в котором свежесть яблок смешана с ладаном, лесная прогалина, солнце, пчелы над кашкой, медуницей и розовой липкой дремой; среди поляны ветхий полусгнивший голубец-крест, должно быть, над могилою святого отшельника. "Прекрасная мати пустыня!"- повторял он свой любимый стих.
Исполнил, наконец. Господь его желание давнее - привел в "благоутишное пристанище". Он стал на колени, раздвинул высокие травы, припал к земле и целовал, и плакал, и молился:
Чудная Царица Богородица,
Земля, земля, Мати сырая!
И глядя на небо, твердил:
С небес сойдет Мати Всепетая,
Госпожа Владычица Богородица!
И земля, и небо были одно. В лике небесном, подобном солнцу. Лик Жены огнезрачной, огнекрылой. Святой Софии Премудрости Божией он видел лик земной, который хотел и боялся узнать. Потом встал, пошел дальше в лес. Куда и сколько времени шел, не помнит. Наконец, увидел озеро, малое, круглое, как чаша, в крутых берегах, поросших ельником и отражавшихся в воде, как в зеркале сплошными зелеными стенами. Вода, густая, как смола, зеленая, как хвоя, была так тиха, что ее почти не видно было, и она казалась провалом в подземное небо.
На камне у самой воды сидела скитница Софья. Он узнал и не узнал ее. Венок из белых купав на распущенных косах, черная скитская ряска приподнята, голые белые ноги в воде, глаза, как у пьяной. И покачиваясь мерно, глядя на подземное небо, пела она тихую песню, подобную тем, что певали в хороводах среди купальных огней. в Иванову ночь, на древних игрищах:
Солнышко, солнышко красное!
Ой, дид Ладо, ой, дид Ладо!
Цветки, цветики, милые!
Ой, дид Ладо, ой, дид Ладо!
Земля, земля, мати сырая!
И древнее, дикое было в этой песне, похожей на грустную жалобу иволги в мертвом затишье полдня перед грозой. "Точно русалка!"- подумал он, не смея шевельнуться, притаив дыхание. Под ногой его хрустнул сучок.
Девушка обернулась, вскрикнула, спрыгнула с камня и убежала в лес. Только от венка, упавшего в озеро, медленные круги расходились по воде. И жутко ему стало, как будто в самом деле увидел он чудо лесное, наваждение бесовское. И вспомнив лик земной в Лике Небесном, он узнал сестру Софью - и кощунственной показалась молитва сырой Земле Матери.
Никогда ни с кем не говорил он о том, что видел там, на Круглом озере, но часто думал об этом и, сколько ни боролся с искушением, не мог победить его. Порой, в самых чистых молитвах, узнавал земной лик в Лике Небесном.
Софья, по-прежнему глядя на пламя костра неотступно-жадным взором, пела стих о св. Кирике, младенцемученике, которого неверный царь Максимиан бросил в печь раскаленную:
Кирик-свет в печи стоит,
Стихи поет херувимские.
В печи растет трава-мурава,
Цветут цветочки лазоревы.
Во цветах младенец играет.
На нем риза солнцем сияет.
Тихон тоже глядел на огонь, и ему казалось, что в прозрачно-синем сердце огня видит он райские цветы, о которых говорилось в песне. Синева их, подобная чистому небу, сулила блаженство нездешнее; но надо было пройти через красное пламя - красную смерть, чтобы достигнуть этого неба.
Вдруг Софья обернулась к нему, положила руку на руку его, приблизила лицо к лицу его, так что он почувствовал ее дыхание, жаркое, страстное, как поцелуй, и зашептала вкрадчивым шепотом:
- Вместе, вместе сгорим, братец мой, светик мой, родненький! Одной страшно, сладко с тобой! Вместе пойдем ко Христу на вечерю брачную!..
И она повторяла, как бесконечную ласку:
- Сгорим! Сгорим!..
В бледном лице ее, в черных глазах, отражавших блеск пламени, опять промелькнуло то древнее, дикое, что и там, на Круглом озере - в песне купальных огней.
- Сгорим, сгорим, Софьюшка! - прошептал он с ужасом, который тянул его к ней, как мотыльков тянет к огонь.
Внизу на тропинке, которая шла по обрыву, послышались шаги.
- Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных! - произнес чей-то голос.
- Аминь! - ответили Тихон и Софья.
То были странники. Они заблудились в лесу, едва не увязли в болоте; наконец увидели пламя костра и коекак выбрались.
Все уселись кругом, у огня.
- До скита, родимые, далече ли?
- Тут под горою сейчас, - молвил Тихон и, вглядевшись в лицо говорившей, узнал Виталию, ту самую, которая "птичье житие имела", всюду "привитала", странствовала, и которую видел он два года назад на плотах царевича Алексея в Петербурге, на Неве, в ночь праздника Венус. Она также узнала Тихона и обрадовалась.
С нею была ее неразлучная спутница Киликея-кликуша, беглый рекрут Петька Жизла с высохшею рукою, клейменой казенным клеймом, печатью Антихриста, и старый лодочник Иванушка-дурачок, который каждую ночь, встречая Христа, пел песню гробополагателей.
- Откуда, православные? - спросила Софья.
- Мы люди странные, - ответила Виталия, - странствуем по миру, скитаемся, гонимы от веры еретической, настоящего града не имеем, грядущего взыскуем.
А ныне с Керженца идем. Там гонение лютое. Питирим, велк хищный, церковный кровоядец, семьдесят семь скитов разорил и спасительное житие в киновиях все испроверг.
Начались рассказы о гонениях.
Одного святого старца в трех застенках били, клещами ломали ребра, пуп тянули; потом в "зимнее время, в жестокий мороз, обнажили и студеную воду со льдом на голову лили, пока от бороды до земли соски не смерзли, аки поросшие; наконец, огнем сожгли, и так скончался".
Иных томили в хомутах железных; "хомуты те стягивают голову, руки и ноги в одно место, от коего злейшего мучительства кости хребта по суставам сокрушают, и кровь изо рта, из ноздрей, из глаз, из ушей брызжет".
Иных насильно причащали, вкладывая в рот кляп.
Одного отрока приволокли солдаты в церковь, положили на лавку, поп да диакон пришли с чашею, а дьячки растянули его, раскрыли рот и насильо влили причастие. Он выплюнул. Тогда диакон ударил его кулаком по скулам так, что отскочила нижняя челюсть. От этой раны страдалец умер.
Одна женщина, чтобы уйти от гонителей, пробила во льду прорубь и сначала семерых малолетных детей своих опустила под лед, а потом сама утопилась.
Некий муж благочестивый перекрестил жену беременную с тремя детьми и в ту же ночь сонных зарезал. А поутру пришел в приказ и объявил: "Я мучитель был своим, а вы будете мне; и так, они - от меня, а я от вас пострадаю; и будем вкупе за старую веру в царстве небесном мученики".
Многие, убегая от Антихриста, сами сжигаются.
- И добро делают. Блажен извол сей о Господе!
Понеже впадшим в руки Антихриста и Бог не помогает, нельзя стерпеть мучения, никто не устаевает. Лучше в огонь здешний, нежели в вечный! - заключила Виталия.
- В огонь да в воду только и уходу! - подтвердила Софья.
Звезды меркли. По краю неба меж туч тянулись бледные полосы. Тусклою сталью в тумане блестели извивы реки среди бесконечных лесов. Внизу, под обрывами, у самой Ветлуги, выступала из мрака обитель, огороженная островерхим тыном из бревен, похожая на древнее лесное городище. С реки - большие врата рубленые, над ними образ Деисуса. Внутри ограды -"стая" бревенчатых изб на высоких подклетях, с крыльцами, сенями, переходами, тайниками, светелками, летниками, вышками, смотрильнями с узкими оконцами, наподобие крепостных бойниц, с крутыми тесовыми двускатными кровлями; кроме братских келий - разные хозяйственные службы - кузня, швальня, кожевня, чеботная, больница, громотная, иконная, гостиная; часовня во имя Божьей Матери Толвуйской - тоже простой бревенчатый сруб, но больше всех прочих, с деревянным крестом и тесовой чешуйчатой маковкой, рядом колокольня-звонница, черневшая на бледном небе.
Послышался тонкий, жалобно-певучий звон: то ударили к заутрене в била - служившие колоколами дубовые доски, подвешенные на веревках из крученых воловьих струн; ударяли в них большим гвоздем троетесным; по преданию. Ной таким благовестом созывал животных в ковчег. В чутком безмолвии лесов был сладостно грустен и нежен этот деревянный звон.
Странники крестились, глядя на святую обитель - последнее убежище гонимых.
- Святися, святися. Новый Иерусалиме, слава бо Господня на тебе возсыя! - запела Киликея с умиленною радостью на прозрачно-бледном, точно восковом, лице.
- Все скиты разорили, а этого не тронули!-заметила Виталия. - Покрывает, видно, сама Царица Небесная дом свой покровом святым. В Откровении-де писано: дано Жене два крыла орлия, да парит в пустыню...
- У царя рука долга, а сюда не хватит, - проговорил один из странников.
- Последняя Русь здесь! - заключил другой.
Звон умолк, и все притихли. То был час великого безмолвия, когда, по преданию - воды покоятся, и ангелы служат, и серафимы ударяют крыльями в священном ужасе перед престолом Всевышнего.
Иванушка-дурачок, сидя на корточках, обняв колени руками, глядел недвижным взором на светлеющий восток и пел свою вечную песенку:
Древян гроб сосновен
Ради меня строен:
Буду в нем лежати,
Трубна гласа ждати.
И опять, как тогда, на плотах в Петербурге, в ночь праздника Венус - заговорили о последних временах, об Антихристе.
- Скоро, скоро, при дверях есть! - начала Виталия.-Ныне еще кое-как перебиваемся; а тогда, при Антихристе, и пошевелить губами нельзя будет, разве сердцем держаться Бога...
- Тошно! тошно! - стонала Киликея кликуша.
- Сказывал намедни Авилка, беглый казак с Дону,Продолжала Виталия, - было-де ему в степи видение: подошли к хате три старца, все трое образом равны, а говорят по-русски, только на греческую речь походит.
Откуда, говорит, идете и куда? - Из Иерусалима, говорят, от Гроба Господня в Санкт-Питербурх смотреть Антихриста. - А какой, говорит, там Антихрист? - Которого, говорят, называете царь Петр Алексеевич - тот и Антихрист. Он-де Царьград возьмет и соберет жидов, и пойдет во Иерусалим, и там станет царствовать. И жиды-де познают, что он - Антихрист подлинный. И на нем век сей кончается...
Все опять смолкли, как будто ждали чего-то. Вдруг из леса, еще темного, раздался протяжный крик, похожий на плач ребенка - должно быть, крик ночной птицы. Все вздрогнули,
- Ох, братики, братики!-залепетал Петька Жизла, заикаясь и всхлипывая. - Страшно... Называем его Антихристом, а нет ли его здесь, в лесу?.. Видите, какое смятение и между нами...
- Дураки вы, дураки, бараньи головы! - произнес вдруг чей-то голос, похожий на сердитое, медвежье ворчанье.
Оглянулись и увидели странника, которого не замечали раньше. За разговором, должно быть, вышел он прямо из лесу, сел поодаль, в тени, и все время молчал.
Это был высокий старик, сутулый, сгорбленный, обросший волосами рыжими с проседью. Лица почти не видно было в утренних сумерках.
- Куда ему, царю Петру, в Антихристы, такому пьянице, блудяге, бабоблудишке! - продолжал старик. - Так, разве - шиш Антихристов. Последний-то черт не на тех санях поедет, да будет у него догадок не с Петрове, ни!..
- Авва отче, - взмолилась Виталия, вся трясясь от страха и любопытства, - научи ты нас, глупых, просвети светом истины, поведай все по подробну: как быть имеет пришествие Сына Погибели?
Старик закряхтел, завозился и, наконец, с трудом поднялся на ноги. Было что-то грузное, медвежье, косолапое во всем его огромном облике. - Мальчик подал ему руку и подвел к огню. Под заскорузлым овчинным тулупом, видимо, никогда не снимавшимся, висели каменные вериги на железных цепях, одна плита спереди, другая сзади; на голове - железный колпак; на пояснице - железный пояс, вроде обруча с петлею. Тихон вспомнил про житие древнего подвижника Муромского Капитона Великого: петля была ему пояс, а крюк - в потолке, и то постеля; процепя крюк в петлю, да так повиснув, спал.
Старик присел на корневище сосны и обернул лицо к Заре. Она осветила его бледным светом. Вместо глаз были черные впадины - язвы с кровавыми бельмами. Острия гвоздей, которыми подбит был железный колпак спереди, впивались в кости черепа, и оттого глаза вытекли, и он ослеп. Все лицо страшное, а улыбка нежная, детская.
Он заговорил так, как будто слепыми глазами видел то, о чем говорил.
- Ох, батюшки, батюшки бедненькие! Чего испугались? Самого-то нет еще, не видим и не слышим. ПредтеЧи были многие и ныне есть, и по сих еще будут. Путь ему гладок творят. А как выгладят, да вычистят все, тут сам он и явится. От нечистой девы родится, и войдет в него сатана. И во всем уподобится льстец Сыну Божию:
Чистоту соблюдет; будет постен и кроток, и милостив; больных исцелит, голодных накормит, бездомных приютит и успокоит страждущих. И придут к нему званые и незваные, и поставят царем над всеми народами. И соберет он всю силу свою, от восхода солнца до запада; убелит море парусами, очернит поле щитами. И скажет: обойму вселенную горстью моею, яко гнездо, и яко оставленные яйца, восхищу! И чудеса сотворит и великие знаменья:
Переставит горы, пойдет по водам стопами немокрыми, Сведет огонь с неба и бесов покажет, яко ангелов света, и воинства бесплотных, им же нет числа; и с трубами и гласами, и воплем крепким, и неимоверными песнями, возблистает, яко солнце, тьмы начальник, и на небо взлетит, и на землю сойдет, со славою многою. И сядет во храме Бога Всевышнего и скажет: Бог семь аз. И поклонятся ему все, говоря: Ты Бог, и нет иного Бога, кроме тебя. И станет мерзость запустения на месте святом. И тогда восплачется земля, и возрыдает море; небо не даст росы своей, тучи - дождя; море исполнится смрада и гнуса; реки иссохнут, студенцы оскудеют. Люди будут умирать от глада и жажды. И придут к Сыну Погибели, и скажут: дай нам есть и пить. И посмеется над ними и поругается.
И познают, яко Зверь есть. И побегут от лица его, но нигде не укроются. И тьма на них будет - плач на плач, горе на горе. И будут видом человеки, как мертвые, и лепоты увянут женские, и у мужей не станет похоти. Повергнут злато и сребро на торжищах - и никто не подымет.
И будут издыхать от скорби своей, и кусать языки свои, И хулить Бога Живого. И тогда силы небесные поколеблются, и явится знамение Сына Человеческого на небе.
Се грядет. Ей, гряди. Господи! Аминь. Аминь. Аминь.
Он умолк и вперил слепые глаза на восток, как будто уже видел то, чего еще никто не видел, там, на краю небес, в громадах темных туч, залитых кровью и золотом.
Огненные полосы ширились по небу, как огненные крылья серафимов, павших ниц, во славе грядущего Господа. Над черною стеною леса появился раскаленный уголь, ослепительный. Лучи его, дробясь об острые верхушки черных елей, заиграли многоцветной радугой. И огонь костра померк в огне солнца. И земля, и небо, и воды, и листья, и птицы - вся тварь - и сердца человеческие восклицали с великою радостью: ей, гряди, Господи!
Тихон испытывал знакомый ему с детства ужас и радость конца, Софья, крестясь на солнце, призывала крещение огненное, вечное солнце - красную смерть.
А Иванушка-дурачок, по-прежнему сидя на корточках, обняв колени руками, тихонько покачиваясь и глядя на Восток - начало дня, пел вечному Западу - концу всех дней:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые,
Всем есте, гробы, домовища вечные!
День к вечеру приближается,
Солнце идет к Западу,
Секира лежит при корени,
Приходят времена последние.
В скиту был братский сход для совещания о спорных письмах Аввакумовых.
Многострадальный протопоп послал на Керженец другу своему, старцу Сергию письма о св. Троице с надписью: "прими, Сергий, вечное сие Евангелие, не мною, но перстом Божиим писанное".
В письмах утверждалось: "Существо св. Троицы секомо на три равных и раздельных естества. Отец, Сын и Дух Святый имеют каждый особое сидение на трех престолах, как три ЦаРЯ Небесные. Христос сидит на четвертом престоле, особом, соцарствуя св. Троице. Сын Божий воплотился во утробу Девы, кроме существа, только благодатью, а не Ипостасью".
Диакон Федор обличал Аввакума в ереси. Старец Онуфрий, ученик Аввакума обличал в том же диакона Федора. Последователи Федора, единосущники, обзывали онуфриян трисущниками, а те в свою очередь поносили единосущников кривотолками. И учинилось великое рассечение, "и вместо горящей прежней любви, вселилася в братию ненависть и оболгание, и всякая злоба".
Дабы утолить раздор церковный, собран был сход в Долгие Мхи, и призван для ответа ученик старца Онуфрия, по кончине его, единый глава и учитель онуфриева толка, о. Иерофей.
Сошлись у матери Голиндухи в келье, стоявшей на поляне среди леса, вне скитской ограды. Онуфрияне отказалИСЬ вести спор в самом скиту, опасаясь обычной рукопашной схватки, которая могла для них кончиться плохо, так как единосущников было больше, чем трисущников.
Тихон присутствовал на сходе. А старец Корнилий не пошел: "Чего болтать попусту, - говорил он, - гореть надо; в огне и познаешь истину".
Келья, просторная изба, разделялась на две половины: малую боковушку - жилую светлицу - и большую моленную. Кругом, вдоль бревенчатых стен, стояли на полках образа. Перед ними теплились лампады и свечи.
На подсвечниках висели тетеревиные хвосты для гашения свечей. По стенам лавки. На них толстые книги в кожаных и деревянных переплетах с медными застежками и рукописные тетрадки; самые древние писания великих пустынных отцов - на бересте.
Было душно и темно, несмотря на полдень: ставни нa окнах с паюсными окончинами из мутного рыбьего пузыря закрыты от солнца. Лишь кое-где из щелей протянулись иглы света, от которых огни лампад и свечей краснели тускло. Пахло воском, кожей, потом и ладаном. Дверь на крыльцо была открыта, сквозь нее видна залитая солнцем поляна и темный лес.
Старцы в черных рясах и куколях-кафтырях теснились, окружая стоявшего посредине Моленной, перед налоем, о. Иерофея. У него был вид степенный, лицо белое, как просвирка, сытое, глаза голубые, немного раскосые и с разным выражением: в одном - христианское смирение, в другом - "философское кичение". Голос имел он уветливый, "яко сладковещательная ластовица". Одет щеголем; ряса тонкого сукна, кафтырь бархатный, наперсный крест с ладами. От золотистых седин его веяло благоуханием розового масла. Среди убогих старцев, лесных мужейиноков-настоящий боярин, или архиерей никонианский.
О. Иерофей был муж ученый; "книжную мудрость И разум, яко губа воду, в себя почерпал". Но враги утверждали, что мудрость его не от Бога; имел он, будто бы, Два учения: одно явное, православное - для всех; другое тайное, еретическое - для избранных, большею частью знатных и богатых людей. Простых же и бедных прельщал милостыней.
С раннего утра до полудня прелися единосущники с трисущниками, но ни к чему не пришли. О. Иерофей все увиливал -"глаголал семо и вамо". Как ни наседали на него старцы, не могли обличить.
Наконец, в жару спора, ученик о. Иерофея, брат Спиридон, востроглазый, черномазый, с кудерками, похожими на пейсы жидовские, вдруг выскочил вперед и крикнул во весь голос:
- Троица рядком сидит. Сын одесную, а Дух ошуюю Отца. На разных престолах, не спрятався, сидят три Царя Небесные, а Христос на четвертом престоле особном!
- Четверишь Троицу! - закричали отцы в ужасе.
- А по-вашему кучею надобно, едино Лицо? Врешь, не едино, а три, три, три!-махал о. Спиридон рукою, как будто рубил топором. - Веруй в Трисущную, Несекомую секи, небось, едино не трое, а Естество Христа-четвертое!..
И он пустился толковать различие существа от естества: Существо-де Сына внутрь, а Естество подле ног Отца сидит.
- Не существом, а естеством единым Бог вочеловечился. Аще бы существом сошел на землю, всю бы вселенную попалило, и пречистой Богоматери чрево не возмогло бы понести всего Божества - так бы и сожгло ей чрево-то!
- О, заблудший и страстный, вниди в совесть свою, познай Господа, исторгни от себя корень ереси, престани, покайся, миленький! - увещевали старцы. - Кто тебе сказал, или когда видел: особно и не спрятався, сидят три Царя Небесные? Его же бо ангелы и архангелы не могут зрети, а ты сказал: не спрятався, сидят! И как не опалился язык сказавшаго такое?..
Но Спиридон продолжал вопить, надседаясь:
- Три, три, три! Умру за три! У меня-де и огнем из души не выжжешь!..
Видя, что с ним ничего не поделаешь, приступили опять к самому о. Иерофею.
- Чего мотаться? Говори прямо: как веруешь, в Единосущную, аль Трисущную?
О. Иерофей молчал и только брезгливо усмехнулся в бороду. Видно было, что он презирает с высоты своей учености всех этих простецов, как смердов.
Но отцы приставали к нему все яростнее - "яко козлы, на него пырскали".
- Чего молчишь? Аль оглох? Затыкаешь уши свои, яKо аспид глухий!
- Зашибся и вознесся, яко гордый Фараон!