нение. Я хочу. Я из кожи лез вчера с ними и тебя поджидал; я и им про тебя говорил, что придешь... Началось с воззрения социалистов. Известно воззрение: преступление есть протест против ненормальности социального устройства - и только, и ничего больше, и никаких причин больше не допускается, - и ничего!..
- Вот и соврал! - крикнул Порфирий Петрович. Он видимо оживлялся и поминутно смеялся, смотря на Разумихина, чем еще более поджигал его.
- Н-ничего не допускается! - с жаром перебил Разумихин, - не вру!.. Я тебе книжки ихние покажу: всё у них потому, что "среда заела", - и ничего больше! Любимая фраза! Отсюда прямо, что если общество устроить нормально, то разом и все преступления исчезнут, так как не для чего будет протестовать, и все в один миг станут праведными. Натура не берется в расчет, натура изгоняется, натуры не полагается! У них не человечество, развившись историческим, живым путем до конца, само собою обратится наконец в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит всё человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! Оттого-то они так инстинктивно и не любят историю: "безобразия одни в ней да глупости" - и всё одною только глупостью объясняется! Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души! Живая душа жизни потребует, живая душа не послушается механики, живая душа подозрительна, живая душа ретроградна! А тут хоть и мертвечинкой припахивает, из каучука сделать можно, - зато не живая, зато без воли, зато рабская, не взбунтуется! И выходит в результате, что всё на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели! Фаланстера-то и готова, да натура-то у вас для фаланстеры еще не готова, жизни хочет, жизненного процесса еще не завершила, рано на кладбище! С одной логикой нельзя через натуру перескочить! Логика предугадает три случая, а их миллион! Отрезать весь миллион и всё на один вопрос о комфорте свести! Самое легкое разрешение задачи! Соблазнительно ясно, и думать не надо! Главное - думать не надо! Вся жизненная тайна на двух печатных листках умещается!
- Ведь вот прорвался, барабанит! За руки держать надо, - смеялся Порфирий. - Вообразите, - обернулся он к Раскольникову, - вот так же вчера вечером, в одной комнате, в шесть голосов, да еще пуншем напоил предварительно, - можете себе представить? Нет, брат, ты врешь: "среда" многое в преступлении значит; это я тебе подтвержу.
- И сам знаю, что много, да ты вот что скажи: сорокалетний бесчестит десятилетнюю девочку, - среда, что ль, его на это понудила?
- А что ж, оно в строгом смысле, пожалуй, что и среда, - с удивительною важностью заметил Порфирий, - преступление над девочкой очень и очень даже можно "средой" объяснить.
Разумихин чуть в бешенство не пришел.
- Ну, да хочешь я тебе сейчас выведу, - заревел он, - что у тебя белые ресницы единственно оттого только, что в Иване Великом тридцать пять сажен высоты, и выведу ясно, точно, прогрессивно и даже с либеральным оттенком? Берусь! Ну, хочешь пари!
- Принимаю! Послушаем, пожалуйста, как он выведет!
- Да ведь всё притворяется, черт! - вскричал Разумихин, вскочил и махнул рукой. - Ну стоит ли с тобой говорить! Ведь он это всё нарочно, ты еще не знаешь его, Родион! И вчера их сторону принял, только чтобы всех одурачить. И что ж он говорил вчера, господи! А они-то ему обрадовались!.. Ведь он по две недели таким образом выдерживает. Прошлого года уверил нас для чего-то, что в монахи идет: два месяца стоял на своем! Недавно вздумал уверять, что женится, что всё уж готово к венцу. Платье даже новое сшил. Мы уж стали его поздравлять. Ни невесты, ничего не бывало: всё мираж!
- А вот соврал! Я платье сшил прежде. Мне по поводу нового платья и пришло в голову вас всех поднадуть.
- В самом деле вы такой притворщик? - спросил небрежно Раскольников.
- А вы думали, нет? Подождите, я и вас проведу - ха-ха-ха! Нет, видите ли-с, я вам всю правду скажу. По поводу всех этих вопросов, преступлений, среды, девочек мне вспомнилась теперь, - а впрочем, и всегда интересовала меня, - одна ваша статейка: "О преступлении".. или как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в "Периодической речи" прочесть.
- Моя статья? В "Периодической речи"? - с удивлением спросил Раскольников, - я действительно написал, полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной книги, одну статью, но я снес ее тогда в газету "Еженедельная речь", а не в "Периодическую".
- А попала в "Периодическую".
- Да ведь "Еженедельная речь" перестала существовать, потому тогда и не напечатали...
- Это правда-с; но, переставая существовать, "Еженедельная речь" соединилась с "Периодическою речью", а потому и статейка ваша, два месяца назад, явилась в "Периодической речи". А вы не знали?
Раскольников действительно ничего не знал.
- Помилуйте, да вы деньги можете с них спросить за статью! Какой, однако ж, у вас характер! Живете так уединенно, что таких вещей, до вас прямо касающихся, не ведаете. Это ведь факт-с.
- Браво, Родька! И я тоже не знал! - вскричал Разумихин. - Сегодня же в читальню забегу и нумер спрошу! Два месяца назад? Которого числа? Всё равно разыщу! Вот штука-то! И не скажет!
- А вы почему узнали, что статья моя? Она буквой подписана.
- А случайно, и то на днях. Через редактора; я знаком... Весьма заинтересовался.
- Я рассматривал, помнится, психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления.
- Да-с, и настаиваете, что акт исполнения преступления сопровождается всегда болезнию. Очень, очень оригинально, но... меня, собственно, не эта часть вашей статейки заинтересовала, а некоторая мысль, пропущенная в конце статьи, но которую вы, к сожалению, проводите только намеком, неясно... Одним словом, если припомните, проводится некоторый намек на то, что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут... то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан.
Раскольников усмехнулся усиленному и умышленному искажению своей идеи.
- Как? Что такое? Право на преступление? Но ведь не потому, что "заела среда"? - с каким-то даже испугом осведомился Разумихин.
- Нет, нет, не совсем потому, - ответил Порфирий. - Всё дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на "обыкновенных" и "необыкновенных". Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только не ошибаюсь?
- Да как же это? Быть не может, чтобы так! - в недоумении бормотал Разумихин.
Раскольников усмехнулся опять. Он разом понял, в чем дело и на что его хотят натолкнуть; он помнил свою статью. Он решился принять вызов.
- Это не совсем так у меня, - начал он просто и скромно. - Впрочем, признаюсь, вы почти верно ее изложили, даже, если хотите, и совершенно верно... (Ему точно приятно было согласиться, что совершенно верно). Разница единственно в том, что я вовсе не настаиваю, чтобы необыкновенные люди непременно должны и обязаны были творить всегда всякие бесчинства, как вы говорите. Мне кажется даже, что такую статью и в печать бы не пропустили. Я просто-запросто намекнул, что "необыкновенный" человек имеет право... то есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть... через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной, может быть, для всего человечества) того потребует. Вы изволите говорить, что статья моя неясна; я готов ее вам разъяснить, по возможности. Я, может быть, не ошибусь, предполагая, что вам, кажется, того и хочется; извольте-с. По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия вследствие каких-нибудь комбинаций никоим образом не могли бы стать известными людям иначе как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право, и даже был бы обязан... устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными свои открытия всему человечеству. Из этого, впрочем, вовсе не следует, чтобы Ньютон имел право убивать кого вздумается, встречных и поперечных, или воровать каждый день на базаре. Далее, помнится мне, я развиваю в моей статье, что все... ну, например, хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и так далее, все до единого были преступники, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно, не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь. Замечательно даже, что большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы. Одним словом, я вывожу, что и все, не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны, по природе своей, быть непременно преступниками, - более или менее, разумеется. Иначе трудно им выйти из колеи, а оставаться в колее они, конечно, не могут согласиться, опять-таки по природе своей, а по-моему, так даже и обязаны не соглашаться. Одним словом, вы видите, что до сих пор тут нет ничего особенно нового. Это тысячу раз было напечатано и прочитано. Что же касается до моего деления людей на обыкновенных и необыкновенных, то я согласен, что оно несколько произвольно, но ведь я же на точных цифрах и не настаиваю. Я только в главную мысль мою верю. Она именно состоит в том, что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово. Подразделения тут, разумеется, бесконечные, но отличительные черты обоих разрядов довольно резкие: первый разряд, то есть материал, говоря вообще, люди по натуре своей консервативные, чинные, живут в послушании и любят быть послушными. По-моему, они и обязаны быть послушными, потому что это их назначение, и тут решительно нет ничего для них унизительного. Второй разряд, все преступают закон, разрушители или склонны к тому, судя по способностям. Преступления этих людей, разумеется, относительны и многоразличны; большею частию они требуют, в весьма разнообразных заявлениях, разрушения настоящего во имя лучшего. Но если ему надо, для своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, по совести, может, по-моему, дать себе разрешение перешагнуть через кровь, - смотря, впрочем, по идее и по размерам ее, - это заметьте. В этом только смысле я и говорю в моей статье об их праве на преступление. (Вы припомните, у нас ведь с юридического вопроса началось). Впрочем, тревожиться много нечего: масса никогда почти не признает за ними этого права, казнит их и вешает (более или менее) и тем, совершенно справедливо, исполняет консервативное свое назначение, с тем, однако ж, что в следующих поколениях эта же масса ставит казненных на пьедестал и им поклоняется (более или менее). Первый разряд всегда - господин настоящего, второй разряд - господин будущего. Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели. И те, и другие имеют совершенно одинаковое право существовать. Одним словом, у меня все равносильное право имеют, и - vive la guerre éternelle, 1 -до Нового Иерусалима, разумеется!
1 Да здравствует вековечная война (франц.)
- Так вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?
- Верую, - твердо отвечал Раскольников; говоря это и в продолжение всей длинной тирады своей, он смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре.
- И-и-и в бога веруете? Извините, что так любопытствую.
- Верую, - повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.
- И-и в воскресение Лазаря веруете?
- Ве-верую. Зачем вам всё это?
- Буквально веруете?
- Буквально.
- Вот как-с... так полюбопытствовал. Извините-с. Но позвольте, - обращаюсь к давешнему, - ведь их не всегда же казнят; иные напротив...
- Торжествуют при жизни? О да, иные достигают и при жизни, и тогда...
- Сами начинают казнить?
- Если надо и, знаете, даже большею частию. Вообще замечание ваше остроумно.
- Благодарю-с. Но вот что скажите: чем же бы отличить этих необыкновенных-то от обыкновенных? При рождении, что ль, знаки такие есть? Я в том смысле, что тут надо бы поболее точности, так сказать, более наружной определенности: извините во мне естественное беспокойство практического и благонамеренного человека, но нельзя ли тут одежду, например, особую завести, носить что-нибудь, клеймы там, что ли, какие?.. Потому, согласитесь, если произойдет путаница и один из одного разряда вообразит, что он принадлежит к другому разряду, и начнет "устранять все препятствия", как вы весьма счастливо выразились, так ведь тут...
- О, это весьма часто бывает! Это замечание ваше еще даже остроумнее давешнего..
- Благодарю-с..
- Не стоит-с; но примите в соображение, что ошибка возможна ведь только со стороны первого разряда, то есть "обыкновенных" людей (как я, может быть очень неудачно, их назвал). Несмотря на врожденную склонность их к послушанию, по некоторой игривости природы, в которой не отказано даже и корове, весьма многие из них любят воображать себя передовыми людьми, "разрушителями" и лезть в "новое слово", и это совершенно искренно-с. Действительно же новых они в то же время весьма часто не замечают и даже презирают, как отсталых и унизительно думающих людей. Но, по-моему, тут не может быть значительной опасности, и вам, право, нечего беспокоиться, потому что они никогда далеко не шагают. За увлечение, конечно, их можно иногда бы посечь, чтобы напомнить им свое место, но не более; тут и исполнителя даже не надо: они сами себя посекут, потому что очень благонравны; иные друг дружке эту услугу оказывают, а другие сами себя собственноручно... Покаяния разные публичные при сем на себя налагают, - выходит красиво и назидательно, одним словом, вам беспокоиться нечего... Такой закон есть.
- Ну, по крайней мере с этой стороны, вы меня хоть несколько успокоили; но вот ведь опять беда-с: скажите, пожалуйста, много ли таких людей, которые других-то резать право имеют, "необыкновенных-то" этих? Я, конечно, готов преклониться, но ведь согласитесь, жутко-с, если уж очень-то много их будет, а?
- О, не беспокойтесь и в этом, - тем же тоном продолжал Раскольников. - Вообще людей с новою мыслию, даже чуть-чуть только способных сказать хоть что-нибудь новое, необыкновенно мало рождается, даже до странности мало. Ясно только одно, что порядок зарождения людей, всех этих разрядов и подразделений, должно быть, весьма верно и точно определен каким-нибудь законом природы. Закон этот, разумеется, теперь неизвестен, но я верю, что он существует и впоследствии может стать и известным. Огромная масса людей, материал, для того только и существует на свете, чтобы наконец, чрез какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить наконец на свет, ну хоть из тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного человека. Еще с более широкою самостоятельностию рождается, может быть, из десяти тысяч один (я говорю примерно, наглядно). Еще с более широкою - из ста тысяч один. Гениальные люди - из миллионов, а великие гении, завершители человечества, - может быть, по истечении многих тысячей миллионов людей на земле. Одним словом, в реторту, в которой всё это происходит, я не заглядывал. Но определенный закон непременно есть и должен быть; тут не может быть случая.
- Да что вы оба, шутите, что ль? - вскричал наконец Разумихин. - Морочите вы друг друга иль нет? Сидят и один над другим подшучивают! Ты серьезно, Родя?
Раскольников молча поднял на него свое бледное и почти грустное лицо и ничего не ответил. И странною показалась Разумихину, рядом с этим тихим и грустным лицом, нескрываемая, навязчивая, раздражительная и невежливая язвительность Порфирия.
- Ну, брат, если действительно это серьезно, то... Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на всё, что мы тысячу раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, - и действительно принадлежит одному тебе, к моему ужасу, - это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже... В этом, стало быть, и главная мысль твоей статьи заключается. Ведь это разрешение крови по совести, это... это, по-моему, страшнее, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное...
- Совершенно справедливо, - страшнее-с, - отозвался Порфирий.
- Нет, ты как-нибудь да увлекся! Тут ошибка. Я прочту... Ты увлекся! Ты не можешь так думать... Прочту.
- В статье всего этого нет, там только намеки, - проговорил Раскольников.
- Так-с, так-с, - не сиделось Порфирию, - мне почти стало ясно теперь, как вы на преступление изволите смотреть-с, но... уж извините меня за мою назойливость (беспокою уж очень вас, самому совестно!) - видите ли-с: успокоили вы меня давеча очень-с насчет ошибочных-то случаев смешения обоих разрядов, но... меня всё тут практические разные случаи опять беспокоят! Ну как иной какой-нибудь муж, али юноша, вообразит, что он Ликург али Магомет... - будущий, разумеется, - да и давай устранять к тому все препятствия... Предстоит, дескать, далекий поход, а в поход деньги нужны... ну и начнет добывать себе для похода... знаете?
Заметов вдруг фыркнул из своего угла. Раскольников даже глаз на него не поднял.
- Я должен согласиться, - спокойно отвечал он, - что такие случаи действительно должны быть. Глупенькие и тщеславные особенно на эту удочку попадаются; молодежь в особенности.
- Вот видите-с. Ну так как же-с?
- Да и так же, - усмехнулся Раскольников, - не я в этом виноват. Так есть и будет всегда. Вот он (он кивнул на Разумихина) говорил сейчас, что я кровь разрешаю. Так что же? Общество ведь слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, каторгами, - чего же беспокоиться? И ищите вора!..
- Ну, а коль сыщем?
- Туда ему и дорога.
- Вы-таки логичны. Ну-с, а насчет его совести-то?
- Да какое вам до нее дело?
- Да так уж, по гуманности-с.
- У кого есть она, тот страдай, коль сознает ошибку. Это и наказание ему, - опричь каторги.
- Ну а действительно-то гениальные, - нахмурясь, спросил Разумихин, - вот те-то, которым резать-то право дано, те так уж и должны не страдать совсем, даже за кровь пролитую?
- Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву... Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, - прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел на всех, улыбнулся и взял фуражку. Он был слишком спокоен сравнительно с тем, как вошел давеча, и чувствовал это. Все встали.
- Ну-с, браните меня или нет, сердитесь иль нет, а я не могу утерпеть, - заключил опять Порфирий Петрович, - позвольте еще вопросик один (очень уж я вас беспокою-с!), одну только маленькую идейку хотел пропустить, единственно только чтобы не забыть-с...
- Хорошо, скажите вашу идейку, - серьезный и бледный стоял перед ним в ожидании Раскольников.
- Ведь вот-с... право, не знаю, как бы удачнее выразиться... идейка-то уж слишком игривенькая... психологическая-с... Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, - ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не считали, ну хоть на капельку, - тоже человеком "необыкновенным" и говорящим новое слово, - в вашем то есть смысле-с... Ведь так-с?
- Очень может быть, - презрительно ответил Раскольников.
Разумихин сделал движение.
- А коль так-с, то неужели вы бы сами решились - ну там ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству- перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..
И он как-то вдруг опять подмигнул ему левым глазом и рассмеялся неслышно, - точь-в-точь как давеча.
- Если б я и перешагнул, то уж, конечно, бы вам не сказал, - с вызывающим, надменным презрением ответил Раскольников.
- Нет-с, это ведь я так только интересуюсь, собственно, для уразумения вашей статьи, в литературном только одном отношении-с...
"Фу, как это явно и нагло!" - с отвращением подумал Раскольников.
- Позвольте вам заметить, - отвечал он сухо, - что Магометом иль Наполеоном я себя не считаю... ни кем бы то ни было из подобных лиц, следственно, и не могу, не быв ими, дать вам удовлетворительного объяснения о том, как бы я поступил.
- Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? - с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса было на этот раз нечто уж особенно ясное.
- Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил? - брякнул вдруг из угла Заметов.
Раскольников молчал и пристально, твердо смотрел на Порфирия. Разумихин мрачно нахмурился. Ему уж и прежде стало как будто что-то казаться. Он гневно посмотрел кругом. Прошла минута мрачного молчания. Раскольников повернулся уходить.
- Вы уж уходите! - ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. - Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами... как-нибудь на днях... да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Всё и устроим... поговорим... Вы же, как один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли... - прибавил он с добродушнейшим видом.
- Вы хотите меня официально допрашивать, со всею обстановкой? - резко спросил Раскольников.
- Зачем же-с? Покамест это вовсе не требуется. Вы не так поняли. Я, видите ли, не упускаю случая и... и со всеми закладчиками уже разговаривал... от иных отбирал показания... а вы, как последний... Да вот, кстати же! - вскрикнул он, чему-то внезапно обрадовавшись, - кстати вспомнил, что ж это я!.. - повернулся он к Разумихину, - вот ведь ты об этом Николашке мне тогда уши промозолил... ну, ведь и сам знаю, сам знаю, - повернулся он к Раскольникову, - что парень чист, да ведь что ж делать, и Митьку вот пришлось обеспокоить.. вот в чем дело-с, вся-то суть-с: проходя тогда по лестнице... позвольте: ведь вы в восьмом часу были-с?
- В восьмом, - отвечал Раскольников, неприятно почувствовав в ту же секунду, что мог бы этого и не говорить.
- Так проходя-то в восьмом часу-с, по лестнице-то, не видали ль хоть вы, во втором-то этаже, в квартире-то отворенной - помните? - двух работников или хоть одного из них? Они красили там, не заметили ли? Это очень, очень важно для них!..
- Красильщиков? Нет, не видал... - медленно и как бы роясь в воспоминаниях отвечал Раскольников, в тот же миг напрягаясь всем существом своим и замирая от муки поскорей бы отгадать, в чем именно ловушка, и не просмотреть бы чего? - Нет, не видал, да и квартиры такой, отпертой, что-то не заметил... а вот в четвертом этаже (он уже вполне овладел ловушкой и торжествовал) - так помню, что чиновник один переезжал из квартиры... напротив Алены Ивановны... помню... это я ясно помню... солдаты диван какой-то выносили и меня к стене прижали... а красильщиков - нет, не помню, чтобы красильщики были... да и квартиры отпертой нигде, кажется, не было. Да; не было...
- Да ты что же! - крикнул вдруг Разумихин, как бы опомнившись и сообразив, - да ведь красильщики мазали в самый день убийства, а ведь он за три дня там был? Ты что спрашиваешь-то?
- Фу! перемешал! - хлопнул себя по лбу Порфирий. - Черт возьми, у меня с этим делом ум за разум заходит! - обратился он, как бы даже извиняясь, к Раскольникову, - нам ведь так бы важно узнать, не видал ли кто их, в восьмом-то часу, в квартире-то, что мне и вообразись сейчас, что вы тоже могли бы сказать... совсем перемешал!
- Так надо быть внимательнее, - угрюмо заметил Разумихин.
Последние слова были сказаны уже в передней. Порфирий Петрович проводил их до самой двери чрезвычайно любезно. Оба вышли мрачные и хмурые на улицу и несколько шагов не говорили ни слова. Раскольников глубоко перевел дыхание...
- ...Не верю! Не могу верить! - повторял озадаченный Разумихин, стараясь всеми силами опровергнуть доводы Раскольникова. Они подходили уже к нумерам Бакалеева, где Пульхерия Александровна и Дуня давно поджидали их. Разумихин поминутно останавливался дорогою в жару разговора, смущенный и взволнованный уже тем одним, что они в первый раз заговорили об этом ясно.
- Не верь! - отвечал Раскольников с холодною и небрежною усмешкой, - ты, по своему обычаю, не замечал ничего, а я взвешивал каждое слово.
- Ты мнителен, потому и взвешивал... Гм... действительно, я согласен, тон Порфирия был довольно странный, и особенно этот подлец Заметов!.. Ты прав, в нем что-то было, - но почему? Почему?
- За ночь передумал.
- Но напротив же, напротив! Если б у них была эта безмозглая мысль, так они бы всеми силами постарались ее припрятать и скрыть свои карты, чтобы потом поймать... А теперь - это нагло и неосторожно!
- Если б у них были факты, то есть настоящие факты, или хоть сколько-нибудь основательные подозрения, тогда бы они действительно постарались скрыть игру: в надежде еще более выиграть (а впрочем, давно бы уж обыск сделали!). Но у них нет факта, ни одного, - всё мираж, всё о двух концах, одна идея летучая - вот они и стараются наглостью сбить. А может, и сам озлился, что фактов нет, с досады прорвался. А может, и намерение какое имеет... Он человек, кажется, умный... Может, напугать меня хотел тем, что знает... Тут, брат, своя психология... А впрочем, гадко это всё объяснять. Оставь!
- И оскорбительно, оскорбительно! Я понимаю тебя! Но... так как мы уже теперь заговорили ясно (а это отлично, что заговорили наконец ясно, я рад!) - то уж я тебе прямо теперь признаюсь, что давно это в них замечал, эту мысль, во всё это время, разумеется, в чуть-чутошном только виде, в ползучем, но зачем же хоть и в ползучем! Как они смеют? Где, где у них эти корни таятся? Если б ты знал, как я бесился! Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену, и шесть месяцев у себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, - стоит перед какими-то кварташками и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, спертый воздух, куча людей, рассказ об убийстве лица, у которого был накануне, и всё это - на голодное брюхо! Да как тут не случиться обмороку! И на этом-то, на этом всё основать! Черт возьми! Я понимаю, что это досадно, но на твоем месте, Родька, я бы захохотал всем в глаза, или лучше: на-пле-вал бы всем в рожу, да погуще, да раскидал бы на все стороны десятка два плюх, умненько, как и всегда их надо давать, да тем бы и покончил. Плюнь! Ободрись! Стыдно!
"Он, однако ж, это хорошо изложил", - подумал Раскольников.
- Плюнь? А завтра опять допрос! - проговорил он с горечью, - неужели ж мне с ними в объяснение войти? Мне и то досадно, что вчера я унизился в трактире до Заметова...
- Черт возьми! Пойду сам к Порфирию! И уж прижму ж я его, по-родственному; пусть выложит мне всё до корней! А уж Заметова...
"Наконец-то догадался!" - подумал Раскольников.
- Стой! - закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, - стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру... и работников? Напротив: ничего не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
- Если б я то дело сделал, то уж непременно бы сказал, что видел и работников и квартиру, - с неохотою и с видимым отвращением продолжал отвечать Раскольников.
- Да зачем же против себя говорить?
- А потому, что только одни мужики, иль уж самые неопытные новички, на допросах прямо и сряду во всем запираются. Чуть-чуть же человек развитой и бывалый, непременно и по возможности старается сознаться во всех внешних и неустранимых фактах; только причины им другие подыскивает, черту такую свою, особенную и неожиданную ввернет, которая совершенно им другое значение придаст и в другом свете их выставит. Порфирий мог именно рассчитывать, что я непременно буду так отвечать и непременно скажу, что видел, для правдоподобия, и при этом вверну что-нибудь в объяснение...
- Да ведь он бы тебе тотчас и сказал, что за два дня работников там и быть не могло и что, стало быть, ты именно был в день убийства, в восьмом часу. На пустом бы и сбил!
- Да на это-то он и рассчитывал, что я не успею сообразить, и именно поспешу отвечать правдоподобнее да и забуду, что за два дня работников быть не могло.
- Да как же это забыть?
- Всего легче! На таких-то пустейших вещах всего легче и сбиваются хитрые-то люди. Чем хитрей человек, тем он меньше подозревает, что его на простом собьют. Хитрейшего человека именно на простейшем надо сбивать. Порфирий совсем не так глуп, как ты думаешь...
- Подлец же он после этого!
Раскольников не мог не засмеяться. Но в ту же минуту странными показались ему его собственное одушевление и охота, с которыми он проговорил последнее объяснение, тогда как весь предыдущий разговор он поддерживал с угрюмым отвращением, видимо из целей, по необходимости.
"Во вкус вхожу в иных пунктах!" - подумал он про себя.
Но почти в ту же минуту он как-то вдруг стал беспокоен, как будто неожиданная и тревожная мысль поразила его. Беспокойство его увеличивалось. Они дошли уже до входа в нумера Бакалеева.
- Ступай один, - сказал вдруг Раскольников, - я сейчас ворочусь.
- Куда ты? Да мы уж пришли!
- Мне надо, надо; дело... приду через полчаса... Скажи там.
- Воля твоя, я пойду за тобой!
- Что ж, и ты меня хочешь замучить! - вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что у Разумихина руки опустились. Несколько времени он стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как тот быстро шагал по направлению к своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет всего Порфирия, как лимон, поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Когда Раскольников пришел к своему дому, виски его были смочены потом и дышал он тяжело. Поспешно поднялся он по лестнице, вошел в незапертую квартиру свою и тотчас же заперся на крюк. Затем, испуганно и безумно, бросился к углу, к той самой дыре в обоях, в которой тогда лежали вещи, засунул в нее руку и несколько минут тщательно обшаривал дыру, перебирая все закоулки и все складки обой. Не найдя ничего, он встал и глубоко перевел дыхание. Подходя давеча уже к крыльцу Бакалеева, ему вдруг вообразилось, что какая-нибудь вещь, какая-нибудь цепочка, запонка или даже бумажка, в которую они были завернуты, с отметкою старухиною рукой, могла как-нибудь тогда проскользнуть и затеряться в какой-нибудь щелочке, а потом вдруг выступить перед ним неожиданною и неотразимою уликой.
Он стоял как бы в задумчивости, и странная, приниженная, полубессмысленная улыбка бродила на губах его. Он взял наконец фуражку и тихо вышел из комнаты. Мысли его путались. Задумчиво сошел он под ворота.
- Да вот они сами! - крикнул громкий голос; он поднял голову.
Дворник стоял у дверей своей каморки и указывал прямо на него какому-то невысокому человеку, с виду похожему на мещанина, одетому в чем-то вроде халата, в жилетке и очень походившему издали на бабу. Голова его, в засаленной фуражке, свешивалась вниз, да и весь он был точно сгорбленный. Дряблое, морщинистое лицо его показывало за пятьдесят; маленькие, заплывшие глазки глядели угрюмо, строго и с неудовольствием.
- Что такое? - спросил Раскольников, подходя к дворнику.
Мещанин скосил на него глаза исподлобья и оглядел его пристально и внимательно, не спеша; потом медленно повернулся и, ни слова не сказав, вышел из ворот дома на улицу.
- Да что такое! - вскричал Раскольников.
- Да вот какой-то спрашивал, здесь ли студент живет, вас называл, у кого проживаете. Вы тут сошли, я показал, а он и пошел. Вишь ведь.
Дворник тоже был в некотором недоумении, а впрочем не очень, и капельку подумав еще, повернулся и полез обратно в свою каморку.
Раскольников бросился вслед за мещанином и тотчас же увидел его, идущего по другой стороне улицы, прежним ровным и неспешным шагом, уткнув глаза в землю и как бы что-то обдумывая. Он скоро догнал его, но некоторое время шел сзади; наконец поровнялся с ним и заглянул ему сбоку в лицо. Тот тотчас же заметил его, быстро оглядел, но опять опустил глаза, и так шли они с минуту, один подле другого и не говоря ни слова.
- Вы меня спрашивали... у дворника? - проговорил наконец Раскольников, но как-то очень негромко.
Мещанин не дал никакого ответа и даже не поглядел. Опять помолчали.
- Да что вы... приходите спрашивать... и молчите... да что же это такое? - Голос Раскольникова прерывался, и слова как-то не хотели ясно выговариваться.
Мещанин на этот раз поднял глаза и зловещим, мрачным взглядом посмотрел на Раскольникова.
- Убивец! - проговорил он вдруг тихим, но ясным и отчетливым голосом...
Раскольников шел подле него. Ноги его ужасно вдруг ослабели, на спине похолодело, и сердце на мгновение как будто замерло; потом вдруг застукало, точно с крючка сорвалось. Так прошли они шагов сотню, рядом и опять совсем молча.
Мещанин не глядел на него.
- Да что вы... что... кто убийца? - пробормотал Раскольников едва слышно.
- Ты убивец, - произнес тот, еще раздельнее и внушительнее и как бы с улыбкой какого-то ненавистного торжества, и опять прямо глянул в бледное лицо Раскольникова и в его помертвевшие глаза. Оба подошли тогда к перекрестку. Мещанин поворотил в улицу налево и пошел не оглядываясь. Раскольников остался на месте и долго глядел ему вслед. Он видел, как тот, пройдя уже шагов с пятьдесят, обернулся и посмотрел на него, всё еще стоявшего неподвижно на том же месте. Разглядеть нельзя было, но Раскольникову показалось, что тот и в этот раз улыбнулся своею холодно-ненавистною и торжествующею улыбкой.
Тихим, ослабевшим шагом, с дрожащими коленами и как бы ужасно озябший воротился Раскольников назад и поднялся в свою каморку. Он снял и положил фуражку на стол и минут десять стоял подле, неподвижно. Затем в бессилии лег на диван и болезненно, с слабым стоном, протянулся на нем; глаза его были закрыты. Так пролежал он с полчаса.
Он ни о чем не думал. Так, были какие-то мысли или обрывки мыслей, какие-то представления, без порядка и связи, - лица людей, виденных им еще в детстве или встреченных где-нибудь один только раз и об которых он никогда бы и не вспомнил; колокольня В - й церкви; биллиард в одном трактире и какой-то офицер у биллиарда, запах сигар в какой-то подвальной табачной лавочке, распивочная, черная лестница, совсем темная, вся залитая помоями и засыпанная яичными скорлупами, а откуда-то доносится воскресный звон колоколов... Предметы сменялись и крутились, как вихрь. Иные ему даже нравились, и он цеплялся за них, но они погасали, и вообще что-то давило его внутри, но не очень. Иногда даже было хорошо... Легкий озноб не проходил, и это тоже было почти хорошо ощущать.
Он услышал поспешные шаги Разумихина и голос его, закрыл глаза и притворился спящим. Разумихин отворил дверь и некоторое время стоял на пороге, как бы раздумывая. Потом тихо шагнул в комнату и осторожно подошел к дивану. Послышался шепот Настасьи:
- Не замай; пущай выспится; опосля поест.
- И впрямь, - отвечал Разумихин.
Оба осторожно вышли и притворили дверь. Прошло еще с полчаса. Раскольников открыл глаза и вскинулся опять навзничь, заломив руки за голову...
"Кто он? Кто этот вышедший из-под земли человек? Где был он и что видел? Он видел всё, это несомненно.
Где ж он тогда стоял и откуда смотрел? Почему он только теперь выходит из-под полу? И как мог он видеть - разве это возможно?.. Гм... - продолжал Раскольников, холодея и вздрагивая, - а футляр, который нашел Николай за дверью: разве это тоже возможно? Улики? Стотысячную черточку просмотришь - вот и улика в пирамиду египетскую! Муха летала, она видела! Разве этак возможно?"
И он с омерзением почувствовал вдруг, как он ослабел, физически ослабел.
"Я это должен был знать, - думал он с горькою усмешкой, - и как смел я, зная себя, предчувствуя себя, брать топор и кровавиться! Я обязан был заранее знать... Э! да ведь я же заранее и знал!.." - прошептал он в отчаянии.
Порою он останавливался неподвижно перед какою-нибудь мыслию:
"Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин, кому всё разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, - а стало быть, и всё разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!"
Одна внезапная посторонняя мысль вдруг почти рассмешила его:
"Наполеон, пирамиды, Ватерлоо - и тощая гаденькая регистраторша, старушонка, процентщица, с красною укладкою под кроватью, - ну каково это переварить хоть бы Порфирию Петровичу!.. Где ж им переварить!.. Эстетика помешает: полезет ли, дескать, Наполеон под кровать к "старушонке"! Эх, дрянь!.."
Минутами он чувствовал, что как бы бредит: он впадал в лихорадочно-восторженное настроение.
"Старушонка вздор! - думал он горячо и порывисто, - старуха, пожалуй что, и ошибка, не в ней и дело! Старуха была только болезнь... я переступить поскорее хотел... я не человека убил, я принцип убил! Принцип-то я и убил, а переступить-то не переступил, на этой стороне остался... Только и сумел, что убить. Да и того не сумел, оказывается... Принцип? За что давеча дурачок Разумихин социалистов бранил? Трудолюбивый народ и торговый; "общим счастием" занимаются... Нет, мне жизнь однажды дается, и никогда ее больше не будет: я не хочу дожидаться "всеобщего счастья". Я и сам хочу жить, а то лучше уж и не жить. Что ж? Я только не захотел проходить мимо голодной матери, зажимая в кармане свой рубль, в ожидании "всеобщего счастия". "Несу, дескать, кирпичик на всеобщее счастие и оттого ощущаю спокойствие сердца". Ха-ха! Зачем же вы меня-то пропустили? Я ведь всего однажды живу, я ведь тоже хочу... Эх, эстетическая я вошь, и больше ничего, - прибавил он вдруг рассмеявшись, как помешанный. - Да, я действительно вошь, - продолжал он, с злорадством прицепившись к мысли, роясь в ней, играя и потешаясь ею, - и уж по тому одному, что, во-первых, теперь рассуждаю про то, что я вошь; потому, во-вторых, что целый месяц всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель, - ха-ха! Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни больше ни меньше (а остальное, стало быть, так и пошло бы на монастырь, по духовному завещанию - ха-ха!)... Потому, потому я окончательно вошь, - прибавил он, скрежеща зубами, - потому что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после того, как убью! Да разве с этаким ужасом что-нибудь может сравниться! О, пошлость! О, подлость!.. О, как я понимаю "пророка", с саблей, на коне. Велит Аллах, и повинуйся "дрожащая" тварь! Прав, прав "пророк", когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостоивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожащая тварь, и - не желай, потому - не твое это дело!.. О, ни за что, ни за что не прощу старушонке!"
Волосы его были смочены потом, вздрагивавшие губы запеклись, неподвижный взгляд был устремлен в потолок.
"Мать, сестра, как любил я их! Отчего теперь я их ненавижу? Да, я их ненавижу, физически ненавижу, подле себя не могу выносить... Давеча я подошел и поцеловал мать, я помню... Обнимать и думать, что если б она узнала, то... разве сказать ей тогда? От меня это станется... Гм! она должна быть такая же, как и я, - прибавил он, думая с усилием, как будто борясь с охватывавшим его бредом. - О, как я ненавижу теперь старушонку! Кажется, бы другой раз убил, если б очнулась! Бедная Лизавета! Зачем она тут подвернулась!.. Странно, однако ж, почему я об ней почти и не думаю, точно и не убивал?.. Лизавета! Соня! Бедные, кроткие, с глазами кроткими... Милые!.. Зачем они не плачут? Зачем они не стонут?.. Они