свалилась беда. Не успели они опомниться, как Вилль Аткинс с другими тремя дали еще залп в самую гущу: а тем временем первые снова зарядили свои ружья и, немного погодя, дали третий залп.
Если бы Вилль Аткинс после этого тотчас же отступил со своими людьми, а другая партия наших была тут же и могла бы стрелять непрерывно, дикари, наверное, обратились бы в бегство, ибо страх их происходил главным образом от того, что они не видели, кто в них стреляет, и воображали, будто сами боги казнят их громом и молнией. Но пока вторая смена с Аткинсом во главе заряжала ружья, дым рассеялся, и дикари поняли свою ошибку; а часть их, высмотрев, где скрывались белые, зашли с тылу, ранили самого Аткинса и убили своими стрелами одного из бывших с ним англичан; позже был убит еще один испанец и один из индейцев невольников, приехавших вместе с женщинами. Теснимый таким образом, наш авангард отступил дальше в лес, вверх по склону холма; испанцы, дав три залпа по неприятелю, также отступили; ибо дикарей было такое множество, что, хотя человек пятьдесят их было убито и столько же, если не больше, ранено, они лезли прямо на наших, презирая опасность, и осыпали их тучами стрел. Следует заметить, что их раненые - если они не были выведены из строя - сражались с особенным ожесточением, как бешеные.
Отступив, наши оставили убитых испанца и англичанина на поле сражения. Дикари самым варварским образом изуродовали трупы палицами и деревянными мечами. Они не преследовали отступавших, но, собравшись в кружок, - таков, повидимому, их обычай - дважды огласили воздух победными криками.
Когда испанец-главнокомандующий собрал весь отряд на возвышенности, Аткинс, несмотря на свою рану, настаивал на том, чтобы теперь, когда англичане соединились с испанцами, они все вместе двинулись дальше и напали на дикарей. Но испанец сказал; "Вы видите, сеньор Аткинс, как дерутся их раненые - не хуже здоровых; подождем до завтра; к завтрему они ослабеют от потери крови и боли; тогда у нас будет меньше врагов". Совет был хорош, но Вилль Аткинс весело возразил: "Это правда, сеньор, они ослабеют, но ведь и я ослабеют оттого я и хочу драться, пока не остыл". "Полноте, сеньор Аткинс. вы уже доказали свою храбрость; вы свое дело сделали; теперь мы будем сражаться за вас; а все таки, по моему, лучше подождать до утра". Так они и сделали.
Но так как ночь была светлая, лунная, а дикари рассыпались во все стороны, хлопоча около своих мертвых и раненных, спеша унести одних и помочь другим, наши потом изменили решение и постановили напасть ночью. Один из двух англичан, возле поселка которых начался бой, повел их в обход лесом и берегом; сначала они шли к западу, потом круто повернули на юг и так бесшумно подкрались к тому месту, где залегла самая густая толпа дикарей, что прежде, чем те их увидели или услышали, восемь человек наших уже дали залп, произведший страшные опустошения. Полминуты спустя другие восемь человек дали еще залп, которым снова множество дикарей были убиты и ранены; при этом они не (видели, где неприятель и в какую сторону надо бежать.
Испанцы поспешили вновь зарядить свои ружья; затем наши разбились на три отряда, чтобы напасть на неприятеля разом с трех сторон. Дикари, слыша выстрелы отовсюду, сбились все в кучу, в полном смятении; они бы сами стали стрелять из луков, если б видели куда, но наши, не дав им опомниться, дали еще три залпа, потом врезались в самую гущу и стали бить их ружейными прикладами, саблями, дубинками и топорами, и так хорошо их угостили, что те с оглушительным криком и воем кинулись спасать свою жизнь - кто куда.
Наши были жестоко утомлены - я неудивительно: в двух схватках они убили или смертельно ранили более ста восьмидесяти дикарей. Остальные, обезумевшие от испуга, мчались через лес и холмы так быстро, как только могли нести их резвые ноги, привычные к бегу, и все разом прибежали на берег моря, где они высадились и где стояли их челноки. Но с моря дул сильный ветер, так что пуститься сейчас же в обратный путь было немыслимо. Кроме того, сильным прибоем челноки вынесло так далеко на берег, что спустить их вновь на воду можно было лишь с величайшим трудом; некоторые из них даже разбились в куски о берег или друг о друга.
Наши, хотя и рады были победе, не дали себе отдыха в эту ночь, подкрепившись немного, они направились в ту часть острова куда бежали дикари Дойдя до места, где за легли остатки разбитой армии, они увядали еще около сотни диких; большинство их сидело на земле, скорчившись положив руки на колени и голову на руки, так что колени их касались подбородка
Когда наши были на расстоянии двух ружейных выстрелов, испанец приказал дать два холостых выстрела - для пробы, чтобы посмотреть, как настроены дикари готовы ли еще драться или же до того убиты и удручены своим поражением, что совсем упали духом, - и сообразно этому действовать.
Хитрость удалась; заслышав выстрелы, дикари повскакали на ноги в страшном смятении, и, как только наши показались из за деревьев, они с криком и воем бросились бежать и скоро скрылись из виду за холмами
Наши вначале досадовали, что погода не позволяет дикарям сесть в лодки и уехать, опасаясь, как бы те не рассыпались по острову и не стали разорять их плантаций и разгонять коз, но Вить Аткинс оказался предусмотрительнее других и дал добрый совет - воспользоваться выгодами своего положения, отрезать дикарей от лодок и лишить их возможности когда бы то ни было вернуться на остров. Он говорил, что лучше иметь дело с сотней людей, чем с сотней племен, и что необходимо не только уничтожить лодки, но и перебить дикарей, иначе те их самих истребят. Его доводы были так убедительны, что все согласились с ним и принялись сначала за лодки. Набрав целую кучу хворосту, наши стали поджигать их, но дерево так намокло, что не хотело гореть. Тем не менее, верхние части обуглились, и лодки уже не годились для плавания по морю. Когда индейцы увидели, что делают наши, некоторые из них выбежали из лесу и, приблизившись к нашим, упали на колени, стали кричать: "Оа, оа, Варамока" и другие непонятные слова и жестами умоляли пощадить их лодки и дать им уехать с тем, чтобы уже никогда не возвращаться.
Но наши уже убедились, что им нет иного способа спастись самим и спасти колонию, как именно не дать дикарям вернуться. А потому, предупредив дикарей, что пощады не будет, они снова принялись за лодки и разрушили их все, кроме тех, которые еще раньше были разбиты бурей. Увидав это, дикари в лесу издали такой громкий и страшный крик, что наши слышали его совершенно явственно, и, как безумные, заметались по острову.
При всем своем благоразумии, испанцы не сообразили, что, приводя в такое отчаяние дикарей, им следовало в то же время хорошенько стеречь свои плантации. Правда, дикари не добрались до главных убежищ, т. е. старого замка у холма и дальней пещеры, но все же отыскали мою дачу и все крутом опустошили - повыдергали колья из изгороди и молодые деревца, вытоптали поля, оборвали весь виноград, уже совершенно зрелый, - словом, причинили нашим огромные убытки, без всякой пользы для самих себя.
Наши готовы были сражаться с дикарями при всяких условиях, но преследовать их не могли, даже когда они попадались в одиночку: во первых, дикари слишком быстро бегают для того, чтобы их можно было догнать, во вторых, наши боялись пуститься в погоню за которым нибудь одним, чтобы их в это время не окружили с тылу другие.
Обсудив свое положение, наши первым долгом решили, если возможно будет, загнать дикарей в самый дальний угол острова, юго-восточный, для того, чтобы, если на берег высадятся еще дикари, они не могли найти друг друга; а затем ежедневно охотиться за ними и убивать их, по скольку придется, чтобы уменьшить их число, и, наконец, если удастся, приручить их, дать им зерна, научить возделывать землю и жить своим трудом.
Для достижения этой цели наши стали преследовать дикарей и так запугали их, что через несколько дней стоило кому либо из них выстрелить из ружья в индейца, как тот, даже и не раненный, валился на земь от страха. Они так смертельно боялись белых, которые каждый день охотились за ними и почти каждый день кого нибудь убивали или ранили, что уходили все дальше и дальше, скрывались в лесах и лощинах и страшно бедствовали от недостатка пищи; многих потом находили мертвыми в лесу, без малейших повреждений на теле, они погибли просто с голоду.
Узнав об этом, наши смягчились и прониклись к ним жалостью, особенно набольший испанец - удивительно добрый и великодушный человек, другого такого я не встречал; - и вот он предложил, если возможно будет, захватить которого нибудь из индейцев живым и объяснить ему намерение белых по отношению к нему и его единоплеменникам, так чтобы он мог служить переводчиком; а затем попытаться поставить дикарей в такие условия, чтобы они и сами могли жить и нам не вредили.
Долго никто из индейцев не попадался, но, наконец, одного, ослабевшего и еле живого от голода, удалось захватить в плен. К нему направили старого Пятницу (т. е. отца Пятницы). и тот объяснил ему, что белые хотят оказать им милость и не только пощадить их жизнь, но и дать им кусок земли, зерна на посев и хлеба для пропитания, под условием, что они, с своей стороны, обязуются не выходить из отведенных им пределов, не приближаться к владениям белых и не вредить им. Старый Пятница велел индейцу вернуться к своим единоплеменникам и переговорить с ними, предупредив, что, если они не согласятся, их всех перебьют.
Бедняки, совершенно присмиревшие - да и оставалось их немного, всего около двадцати семи человек - согласились с первого слова и попросили дать им поесть чего нибудь. Тогда двенадцать испанцев и двое англичан, вооружившись и взяв с собой трех индейцев-невольников и старого Пятницу, отправились к ним. Три индейца невольника снесли им большой запас хлеба и вареного рису, высушенного на солнце; и кроме того отвели к ним трех коз. Затем им было ведено отойти на склон холма, где они уселись на землю и с благодарностью уничтожили данную им провизию. Впоследствии дикари эти свято держали свое обещание и никогда не приближались к жилью белых, за исключением тех случаев, когда приходили просить съестных припасов или указаний. Так они и жили на своем участке, когда я приехал на остров и посетил их.
Их научили сеять и жать, печь хлебы, приручать и доить коз; теперь им не хватало только жен, чтобы разрастись в целое племя. Наши научили их делать деревянные заступы - вроде того, какой я себе сделал, дали им дюжину топоров и три или четыре ножа; все они оказались удивительно кроткими и наивными, как малые дети.
С этих пор и до моего приезда, т. е. в течение двух лет, дикари совершенно не тревожили нашей колонии. Правда, время от времени к берегу подъезжало несколько челноков, и дикари справляли на берегу свои бесчеловечные праздники; но, так как они принадлежали к различным племенам и может быть даже не слыхивали о том, что сюда приезжало большое войско, и о том, зачем оно сюда приезжало, - то и не разыскивали своих земляков, да если бы и стали разыскивать, найти их было не так то легко.
Итак, я дал, как мне окажется, полный отчет обо всем, что случилось на острове до моего возвращения, по крайней мере, обо всем заслуживающем внимании.
Дикари, или индейцы, очень скоро цивилизовались под влиянием колонистов, и последние часто посещали их, но индейцам под страхом смерти был запрещен вход во владения белых; они боялись, как бы те снова не предали их. Замечательно, что дикари оказались наиболее искусными по части плетения корзин и скоро превзошли своих учителей.
Мой приезд очень облегчил положение дикарей, ибо я снабдил их ножами, ножницами, заступами, лопатами, кирками и всякими нужными для них орудиями. С помощью этих орудий они изловчились устроить очень красивые хижины или дома, обнесенные крутом плетнем или же с плетеными, как у корзин, стенами. Это было очень остроумно, и хотя постройки имели странный вид, но служили прекрасной зашитой как от жары, так и от всяких зверей и насекомых. И наши были так довольны этими хижинами, что приглашали к себе дикарей и приказывали выстроить для себя такие же. Когда я отправился посмотреть английские поселки, то мне издали показалось, что передо много большие пчелиные ульи. А Вилль Аткинс, сделавшийся теперь очень работящим, полезным и трезвым малым, выстроил себе такую плетеную хижину, какой, я думаю, и не бывало на свете. Этот человек обнаружил вообще большую изобретательность даже в таких вещах, о которых он раньше не имел никакого понятия: он сам устроил себе кузницу, с двумя деревянными мехами для раздувания огня, сам нажег себе угля для кузницы и сделал из железного лома наковальню. При помощи этих приспособлений он выковал много различных вещей: особенно крючков, гвоздей, скоб, болтов и петель. Никто в мире не видел должно быть таких прекрасных плетеных построек, какие были у него. В этом огромном пчелином улье жили три семьи: Вилль Аткинс, его товарищ и жена убитого третьего англичанина с тремя детьми (третьим она была беременна, когда погиб ее муж). Товарищи ее мужа охотно делились с нею хлебом, молоком, виноградом, а также дикими козлятами и черепахами, если им случалось убить или найти их. Так все они жили согласно, хотя и не в таком достатке, как семьи двух других англичан, как было уже упомянуто мною.
Что касается религии, то я не знаю, право было ли у них что либо подобное, хотя они часто напоминали друг другу о существовании бога очень распространенным у моряков способом, т. е. клянясь его именем. И их бедные, невежественные дикарки-жены немного выиграли от того, что были замужем за христианами, как мы должны их называть. Они и сами очень мало знали о боге и потому были совершенно неспособны беседовать со своими женами о боге и вообще о религии.
Чему жены действительно научились от них, так это сносно говорить по английски, и все их дети, которых было в общем около двадцати, с самых ранних лет начинали говорить по английски, хотя в первое время и говорили ломаным языком, подобно своим матерям. Во время моего приезда на остров старшим из этих ребят было лет по шести. Матери их были рассудительные, спокойные, работящие женщины, скромные и учтивые; они охотно помогали друг другу, были очень внимательны к своим господам - не решаюсь назвать их мужьями - и покорны им. Оставалось только просветить их светом христианской веры и узаконить их браки.
Рассказав о колонии вообще и о пяти англичанах-бунтарях, в частности, я должен теперь сказать несколько слов об испанцах, которые составляли ядро всей этой семьи и в жизни которых тоже было много достопримечательных событий.
Я часто беседовал с ними о том, как им жилось у дикарей. Они признавались мне, что за все время плена они ни в чем не проявили находчивости и изобретательности; что в плену они представляли собой горсть бедных, несчастных отверженцев, и, если бы даже у них явилась возможность улучшать свое положение, они не сумели бы им воспользоваться, ибо они до такой степени предались отчаянию и так ослабели духом под гнетом своих несчастий, что не ждали уже ничего, кроме голодной смерти. Один из них, серьезный и умный человек, сказал мне, что теперь он убедился в своей неправоте и понял, что людям мудрым не подобает предаваться отчаянию и всегда нужно обращаться к помощи разума для облегчения настоящего и обеспечения лучшего будущего. Он оказал мне, что уныние есть самое безрассудное чувство, ибо оно направлено на прошлое, которого невозможно ни вернуть, ни поправить, и пренебрегает будущим, убивает охоту искать улучшения нашей участи. Тут он привел одну испанскую поговорку, которую можно перевести так: "сокрушаться в горе значит увеличивать его вдвое".
Он восхищался моим трудолюбием и изобретательностью, проявленной мной в положении, казалось, безвыходном, заметив, что по его наблюдениям англичане обнаруживают в затруднительных случаях несравненно больше присутствия духа, чем какая либо другая нация. Зато его несчастные соотечественники, да еще португальцы, совершенно не приспособлены к борьбе с невзгодами, ибо при всякой опасности, после первого же усилия, если оно закончилось неудачей, они тотчас же падают духом, приходят в отчаяние и гибнут, вместо того, чтобы собраться с мыслями и придумать способ избавиться от опасности.
Тяжело было даже слушать их рассказы об испытанных ими бедствиях. Иногда они по нескольку дней сидели без пищи, так как на острове, где они находились, население вело чрезвычайно праздный образ жизни и потому было гораздо меньше обеспечено необходимыми средствами к жизни, чем другие племена в этой части света. Тем не менее эти дикари были менее хищными и прожорливыми, чем те, у которых было больше пищи.
Затем они рассказали мне, как дикари потребовали, чтобы пленники вместе с ними ходили на войну. Но, не имея пороха и пуль, они оказались на поле сражения в еще худшем положении, чем сами дикари, так как у них не было луков и стрел, а если дикари снабжали их луками, то они не умели пользоваться ими, так что им оставалось только стоять и подставлять свое тело под стрелы врагов до тех пор, пока дело не доходило до рукопашной.
Тогда испанцы пускали в ход алебарды и пики, которыми служили у них заостренные палки, вставленные в дула ружей; иногда им удавалось обращать в бегство этим оружием целые армии дикарей.
С течением времени они научились делать из дерева большие щиты, которые обтягивали шкурами диких зверей и закрывались этими щитами от стрел дикарей. Несмотря на это, иногда они подвергались большой опасности. Однажды пятеро из них были сбиты с ног дубинами дикарей, один при этом взят в плен. Это был тот испанец, которого я выручил. Сначала они считали его убитым, но когда узнали, что он взят в плен, были крайне опечалены этим и охотно готовы были пожертвовать своей жизнью, лишь бы освободить его.
Они очень трогательно описывали, как они были обрадованы возвращением их приятеля и собрата по невзгодам, которого считали съеденным кровожадными дикарями, и как были поражены, увидав присланные мною съестные припасы и хлеб, которого они не видывали с тех пор, как попали в это проклятое место. Они говорили, что им очень хотелось бы выразить свою радость при виде лодки и людей, готовых отвезти их к тому человеку и в то место, откуда им были присланы все эти припасы, но что ее невозможно описать словами, ибо их восторг выражался в таких диких и бурных формах, что граничил с сумасшествием. Я вспомнил о восторгах Пятницы при встрече с отцом, о восторгах спасенного мной экипажа горевшего судна, о радости капитана корабля, освобожденного на необитаемом острове, где он рассчитывал найти гибель; вспомнил свою собственную радость при освобождении из 28-летнего заключения на острове. Все это еще больше расположило меня к беднякам и внушило еще больше сочувствия к их невзгодам.
Подробно изложив положение дел на острове, я теперь должен вкратце рассказать о том, что я сделал для его обитателей и в каком состоянии оставил этих людей. Я вступил в серьезный разговор с испанцем, которого я считал небольшим, относительно их пребывания на острове. Я заявил ему, что приехал для того, чтобы устроить их, а не для того, чтобы выселить, что привез с собой много различных вещей для них, что я постараюсь снабдить их всем необходимым по части жизненных удобств и самозащиты и что, кроме того, со мной приехало несколько человек, которые согласны войти в их семью и, в качестве ремесленников, могут оказать им не мало услуг, снабдив их как раз теми вещами, в каких у них до сих пор чувствовался недостаток. Для этого разговора я собрал их всех вместе и, прежде чем вручить им привезенные мною вещи, спрашивал каждого по одиночке, забыли ли они свои первоначальные раздоры и могут ли, пожав друг другу руку, вступить в тесную дружбу в сознании общих интересов, так чтобы не л было больше ни недоразумений, ни зависти.
Вильям Аткинс искренно и добродушно возразил, что у них было слишком достаточно испытаний, чтобы отрезвиться, и слишком много общих врагов, чтобы сделаться друзьями. За себя лично он может заявить, что ему очень хотелось бы жить со всеми в мире и дружбе, и он готов на все, чтобы убедить в этом других. Что же касается возвращения в Англию, то он и не думает о том, и ему все равно, хоть еще двадцать лет не ездить туда.
Испанцы же заявили, что хотя они обезоружили и исключили из своей среды Вильяма Аткинса и двух его земляков за дурное поведение, но он так храбро сражался в большой битве с дикарями и еще во многих других случаях выказал столько усердия и преданности общим интересам, что они забыли о прошлом. По их мнению, он столь же достоин чести носить оружие, как и все другие, и вполне заслужил, чтобы я наравне с другими снабдил его всем необходимым. Сами они уже выразили ему свою признательность тем, что избрали его помощником набольшего испанца, правителя острова. И так как они питают доверие к нему и его землякам, то они рады случаю заявить, что они ни в чем не хотят обособляться и что у них интересы общие.
После этих искренних и открытых изъявлений дружеских чувств, мы решили на следующий день пообедать всем вместе и устроить роскошный пир, за которым от души предавались невинному веселью. Я распаковал привезенные мною вещи, - полотно, сукно, башмаки, чулки, шляпы, - и, во избежание споров при разделе, показал, что их хватит на всех. Затем, распределив все это между присутствующими, я представил им привезенных мною людей, особенно портного, кузнеца и двух плотников, нужда в которых очень чувствовалась в колонии, и прежде всего своего "мастера на все руки", который был им как нельзя более кстати. Портной, в доказательство своей готовности быть полезным колонистам, тотчас же принялся за работу и первым делом сшил каждому по рубашке. Сверх того, он не только выучил женщин владеть иголкой, шить и стегать, но также заставил их помогать шить рубашки для их мужей и всех прочих. Плотники же разобрали на части грубую, неуклюжую деревянную мебель, сделанную мною, и превратили ее в хорошие столы, табуретки, кровати, шкафы, поставцы для посуды, полки и всякие другие нужные вещи.
После этого я вынул весь свой запас инструментов и дал каждому по заступу, лопате и граблям (борон и плугов у нас не было) и каждому поселку по кирке, лому, плотничьему топору и пиле, объявив, что, в случае порчи или поломки, все эти орудия должны быть без проволочки заменены новыми из оставленного мною запаса. Гвозди, скобы, крючки, долота, ножи, ножницы и всякого рода инструменты и железные вещи должны быть выдаваемы по мере надобности без кого ограничения. А для кузнеца я оставил про запас две тонны недоработанного железа.
Привезенный мною запас пороха и оружия был так велик, что поселенцы могли только притти в восторг. Теперь они имели возможность разгуливать, в случае надобности, с двумя ружьями за плечами, как это делывал я, и сражаться хоть с тысячью дикарей, лишь бы только им удалось занять сколько нибудь выгодную позицию, что опять таки не представляло особенных затруднений.
Я взял с собою на берег юношу, мать которого умерла с голоду, и служанку. Это была опрятная, благовоспитанная и благочестивая девушка; она держала себя так мило, что и с нею все были ласковы, и каждый старался сказать ей ласковое слово. Спустя некоторое время, видя, что на острове все устраивается так хорошо и что он находится на пути к процветанию, и приняв во внимание, что у них нет ни дел, ни связей в Ост-Индии и что для них не имеет никакого смысла пускаться в столь дальнее путешествие, оба они попросили у меня разрешения остаться на острове и войти в мою семью, как они выражались.
Я охотно согласился на это. Им отвели небольшой участок земли, на котором они выстроили три шалаша или хижины, оплетенных вокруг и огороженных палисадами, на подобие хижин Аткинса, плантация которого прилегала к ним. Другие два англичанина перенесли свой поселок в то же место, и остров разделился на три колонии. Первую составлял поселок испанцев, где жили также старый Пятница и первые слуги, на месте моего старого жилища, у подножия холма. Этот поселок был как бы столицей острова. Не знаю, найдется ли где нибудь на свете другое селение, так же хорошо запрятанное в лесу.
Другую колонию представлял поселок Вилля Аткинса, где жили четверо оставленных мною на острове англичан с их женами и детьми, три диких невольника, вдова и дети убитого англичанина, юноша и служанка, которую еще до нашего отъезда выдали замуж. Тут же находились оба плотника и портной, купец и тот человек, которого я прозвал "мастером на все руки". Он один стоил двадцати человек, ибо он был не только ловким и находчивым, но также и чрезвычайно веселым малым. Перед моим отъездом мы женили его на девушке, которую мы взяли к себе на корабль, вместе с юношей, и о которой я уже говорил.
Раз я уже заговорил о свадьбе, здесь будет к месту упомянуть и о французском священнике сгоревшего корабля, которого я взял с собой. Он был католик, но нужно отдать ему справедливость - это был серьезный, разумный, благочестивый и глубоко верующий человек. Он был строг к самому себе, делал много добра и мог служить во всех отношениях благим примером. Мы условились, что я свезу его в Ост-Индию, и во время пути я с чрезвычайным интересом беседовал с ним. Он рассказал мне о своей жизни и о приключениях, и его рассказ весьма заинтересовал меня. Особенно любопытно было то, что он пять раз садился на корабль и пять раз должен был пересаживаться и так и не попал в то место, куда направлялись корабли, на которых он ехал.
Но я не хочу уклоняться от предмета, рассказывая истории, не имеющие никакого отношения к моей собственной, и возвращаюсь к положению дел на острове. В один прекрасный день священник пришел ко мне и сообщил с очень серьезным видом, что он уже в течение нескольких дней искал случая переговорить со мной, в надежде, что его намерения до некоторой степени могут способствовать осуществлению главной цели и моих стремлений - благоденствию моей новой колонии, и, может быть, будут способствовать тому, чтобы на нее снизошло благословение божие. "Три вещи", сказал он, "по моему препятствуют этому, и мне хотелось бы, чтобы они были устранены. Здесь есть четыре англичанина, которые взяли себе в жены дикарок, не вступая, однако, с ними в законный брак, как этого требуют законы божеские и человеческие, и живут в прелюбодеянии. Я знаю, вы возразите мне на это, - что здесь не было ни священника, ни духовного лица какого либо вероисповедания, которое могло бы совершить " обряд, а также не было перьев, чернил и бумаги, чтобы написать брачный договор и подписать его. Я знаю также, что говорил вам об этом набольший испанец, т. е. какое соглашение состоялось между ними перед выбором жен; я знаю, что они уговорились выбрать каждый одну и только с нею жить. Но все таки это не брак, не договор с женами, взятыми с их согласия, а просто соглашение между мужчинами, во избежание раздоров. Поэтому, когда им вздумается или если представится случай, они могут бросить этих женщин, отречься от своих детей, оставить их на произвол судьбы, взять других женщин и жениться на них при жизни первых". И он, разгорячившись, воскликнул: "Неужели вы думаете, сэр, что такое своеволие и беззаконие может быть угодно богу? И как может благословение божие снизойти на ваши начинания, как бы ни были они хороши сами по себе и как бы ни были искренни наши добрые намерения, пока вы позволяете этим людям - в настоящее время вашим подданным, находящимся в полной вашей власти и подчинении - открыто совершать прелюбодеяние?"
Чтоб отделаться от слишком ревностного молодого священника, я оказал ему, что все эти браки были заключены без меня, что с тех пор прошло уже много лет и теперь поправлять дело поздно. "Сэр", возразил он, "в этом вы правы - все это произошло в ваше отсутствие, и вы не можете отвечать за них. Но прошу извинения за вольность - умоляю вас, не льстите себя надеждою, что это избавляет вас от обязанности сделать теперь все зависящее от вас, чтобы положить конец греху. Кто виноват в прошлом, тот за него и ответит, но ответственность за будущее всецело падает на вас, ибо положить этому конец бесспорно в вашей власти, и никто не может этого сделать, кроме вас"
Я понял его в том смысле, что "положить этому конец" значит разлучить англичан с их женами дикарками и не позволить им дольше жить вместе, и сказал, что этого я ни в коем случае не могу сделать, ибо против меня восстанет все население острова. Священник, повидимому, удивился, что я так ложно истолковал его мысль.
- Нет, сэр, - сказал он, - я вовсе не хочу, чтобы вы разлучали их; я только хочу, чтобы вы теперь заставили их вступить в законный и действительный брак. Я мог бы сам их повенчать, и совершенный мною обряд венчания был бы действителен в глазах даже и вашего закона, но, может быть, их трудно будет убедить согласиться на это. Если же вы соедините их - я говорю о письменном договоре, подписанном мужчиной, женщиной и всеми присутствующими свидетелями - этот брак может быть также нерушим и перед богом и перед людьми и будет признан действительным законами всех европейских государств.
Я был поражен, видя в нем столько истинного благочестия и неподдельного рвения, - не говоря уже о необычном беспристрастии, высказанном им в отношении своей собственной церкви, - и такое горячее желание удержать от нарушения законов божеских людей, не только не близких ему, но даже совершенно незнакомых. Я сказал ему, что по моему все высказанное им справедливо и доказывает в нем большую доброту, что я повидаюсь с англичанами и переговорю с ними, но не вижу причины, почему бы им не повенчаться у него; ведь мне известно, что брак, заключенный им, будет считаться в Англии таким же действительным, как если бы обряд венчания совершил один из наших священников.
Затем я попросил его изложить другое обстоятельство, препятствующее благоденствию моей колонии, выразив ему признательность за первое указание. На это он сказал мне, что мри английские подданные, как он называл их. прожив со своими женами семь лет, научили их говорить по английски и даже читать, из чего он заключает, что они женщины способные и понятливые - но до сих пор не дали им никакого понятия о христианской религии, ни даже о том, что существует бог и религия, и как надо служить богу - даже не объяснили им, что идолопоклонство, служение неведомо каким богам - ложная религия и нелепость. Это, по его словам, было с их стороны непростительною небрежностью, за которую они, без сомнения, ответят перед богом и, быть может, им и не дано будет совершить дело обращения, ибо они показали себя недостойными. Он говорил с большой теплотой и сердечностью. "Я уверен", говорил он, "что, если бы эти люди жили в дикой стране, откуда родом их жены, дикари приложили бы гораздо больше стараний к тому, чтобы обратить их в идолопоклонство и научить их служить диаволу, чем кто либо из них, - по крайней мере, насколько я могу судить, - к тому, чтобы научить своих жен познанию истинного бога. А между тем оба мы будем одинаково рады, если слуги диавола и пребывающие в царстве его постигнут хотя главные основы христианской религии - если они, наконец, услышат о боге, об искупителе, о воскресении мертвых и будущей жизни - словом, о том, во что мы оба верим; во всяком случае, они тогда будут ближе к вступлению в лоно истинной церкви, чем теперь, когда они открыто предаются идолопоклонству и служат диаволу".
Я не мог дольше выдержать и, заключив его в свои объятия, с жаром воскликнул: "Как же я был далек от понимания самых существенных обязанностей христианина, а именно ставить выше всего интересы христианской церкви и спасение души ближнего! Я почти и не знал, что значит быть христианином", "О, сэр, не говорите так; в этом вы не виноваты". "Нет, не виноват, но почему же я не принимал этого так близко к сердцу, как вы?" - "И "теперь еще не поздно: не спешите осуждать себя". "Но что же можно сделать теперь? Вы видите, я уезжаю". "Даете вы мне разрешение переговорить с этими бедняками?" - "Конечно, от всей души, я заставлю их принять к сведению то, что вы им скажете". "Что касается этого, мы должны предоставить их милосердию нашего спасителя; но наше дело помочь им, ободрить их и научить".
Тут он перешел к изложению своего третьего упрека. "Все христиане, к какой бы церкви, действительной или мнящей себя церковью, они ни принадлежали, ставят - должны были бы поставить себе за правило, что христианство надо распространять всеми возможными средствами и при всяком возможном случае. Следуя этому правилу, наша церковь шлет миссионеров в Индию, Персию и Китай, и наше духовенство, даже высшее, добровольно предпринимает самые рискованные путешествия и поселяется в самых опасных местностях, среди варваров и убийц, чтобы учить их познанию истинного бога и приводить их в христианскую веру. В настоящее время, сэр, вам предоставляется возможность привести тридцать шесть или даже тридцать семь бедных дикарей-идолопоклонников к познанию истинного бога, их творца и искупителя, и я удивляюсь, как вы можете упускать случай сделать такое доброе дело, на которое стоит положить целую жизнь". Он предоставлял моей совести решить - разве не стоит рискнуть всем, что мне еще осталось на свете, ради спасения тридцати семи человеческих душ. Я не принимал этого так близко к сердцу, как он, и потому возразил: "Видите ли, сэр, это, конечно, почтенное дело быть орудием божьей воли и способствовать обращению в христианство тридцати семи язычников; но ведь вы духовное лицо и предались душой этому делу, так что оно вам кажется входящим в состав обязанностей, налагаемых на вас вашей профессией; почему вы сами не возьметесь за него, а предлагаете это сделать мне?"
При этих словах он круто повернулся ко мне на ходу и, неожиданно остановившись, отвесил мне низкий поклон, говоря: "От всего сердца благодарю бога и вас, сэр, за такой явный призыв к такому благому и славному делу; если вы слагаете его с себя и предоставляете мне, я принимаю с величайшей готовностью и буду считать это достаточной наградой за все случайности и опасности трудного и рискованного путешествия, которое мне не удалось довести до конца. Но раз вы оказываете мне честь возложить на меня это дело, я имею к вам небольшую просьбу". "Что такое?" спросил я. "Оставьте мне вашего Пятницу, чтобы он помогал мне и переводил им мои слова, ибо без посторонней помощи я не могу говорить с ними, и они со мной".
Эта просьба задела меня за живое; я не мог и подумать о том, чтобы расстаться с Пятницей, - по многим причинам. Он сопровождал меня во всех моих путешествиях; он был не только предан мне, но и сердечно привязан ко мне, и я решил основательно обеспечить его на случай, если он переживет меня, что было весьма вероятно. Далее, я воспитывал Пятницу в духе протестантства, и, если его теперь заставить перейти в католичество, он совсем растеряется; я знал, что он, пока жив, ни за что не поверит, что его старый хозяин еретик и будет осужден на вечные муки; в конце концов это может перевернуть вверх дном все его взгляды и принципы, и бедняк, пожалуй, опять вернется к поклонению идолам. Поэтому я сказал священнику, что мне весьма нежелательно было бы расставаться с Пятницей, тем более, что я обещал никогда не отпускать его от себя и он, с своей стороны, обещал и обязался никогда не покидать меня, если я сам не отошлю его. Священник был этим, повидимому, сильно смущен; действительно, при таких условиях у него не было доступа к этим беднякам, так как он не понимал ни слова из того, что они говорили, а они ни слова из его речей; чтобы устранить это затруднение, я сказал ему, что отец Пятницы знает по-испански - он тоже понимал этот язык - и будет служить ему переводчиком. Это его значительно успокоило, и теперь уже невозможно было разубедить его: он твердо решил остаться на острове и попытаться обратить дикарей в христианство. Но провидение дало всему этому делу иной и более счастливый оборот.
Возвращаюсь к первому предположению священника. Когда мы пришли к англичанам, я собрал их и стал говорить им о том, какую неправедную и нехристианскую жизнь они ведут, как на это уже обратил внимание прибывший со мной священник, и, первым делом, спросил их, женаты они или холосты. Оказалось, что двое из них были вдовы, а остальные трое холосты. Тогда я спросил, как они решились взять этих женщин и называть их своими женами и прижить с ними столько детей, не будучи на них женаты законным порядком. Все они ответили именно так, как я и ожидал - то есть, что поженить их было некому, что они согласились перед губернатором содержать этих женщин, как своих жен, и полагали, что заключенные ими таким образом брака так же законны, как если бы их венчал священник, с соблюдением всех возможных формальностей.
Я сказал им, что, без сомнения, перед богом эти женщины - их жены v они, по совести, обязаны обращаться с ними, каяк с женами, но человеческие законы иные и, воспользовавшись этим, они могут впоследствии бросить этих бедных женщин и детей. Далее, я прибавил, что, пока я не буду убежден в честности их намерений, я не могу ничего сделать для них, и если они не дадут мне какого либо удостоверения в том, что они женятся на этих женщинах, я не считаю возможным позволить им продолжать жить с ними, как мужья и жены.
Как я ожидал, так и вышло: Вилль Аткинс, который, повидимому, говорил от лица остальных, объявил, что они любят своих жен не меньше, чем если бы те были их соотечественницами, и ни в каком случае их не покинут. Священника не было подле меня, но он был неподалеку, и я, чтобы испытать Аткинса, сказал ему, что со мной есть священник, и, если он говорит искренно, этот священник может повенчать его и его товарищей хоть завтра же, и просил его подумать об этом и переговорить с остальными. Аткинс возразил, что ему лично думать нечего, - он хоть сейчас готов венчаться и полагает, что и все остальные скажут то же. На этом мы и расстались: я вернулся к своему священнику, а Вилль Аткинс пошел толковать с земляками. Я не успел еще сойти с их земли, как англичане все вместе прошли ко мне и сказали, что они обсудили мое предложение и очень рады слышать, что при мне есть священник, что они охотно готовы исполнить мое желание венчаться, когда мне будет угодно, так как они вовсе не хотят расставаться с своими женами и брали их с самыми честными намерениями. Я назначил им притти ко мне на следующее утро, а до тех пор объяснить своим женам значение брачного обряда, и что его следует выполнить не только ради приличия, но также и для того, чтобы их мужья уже ни под каким видом не могли их покинуть. Женщины легко усвоили себе все это и остались очень довольны; на следующее утро все англичане явились в отведенное мне помещение, где их уже ожидал священник.
Подойдя к ним, он сказал им, что я изложил ему все обстоятельства дела и их теперешнее положение; что он охотно выполнит свою обязанность и повенчает их, как я того желаю; но, прежде чем совершить обряд, просит позволения побеседовать с ними. И он сказал им, что в глазах света и общества жизнь, которую они вели до сих пор, неприлична и греховна и что им необходимо положить ей конец, либо повенчавшись, либо расставшись со своими женами; что он не сомневается в искренности их согласия венчаться, но что тут представляется затруднение, которое он не знает, как устранить. Закон о браках христиан не дозволяет лицам христианского вероисповедания вступать в брак с дикарями, идолопоклонниками и язычниками, а между тем теперь остается слишком мало времени для того, чтобы попытаться убедить их жен креститься и принять христианство, тем более, что он сомневается даже, слышали ли они когда нибудь о Христе, а без того их крестить невозможно. Он сильно подозревает, что и сами они плохие христиане, мало усердные к своей религии и имеющие весьма слабое представление о боге и путях божиих, и потому нельзя ожидать, чтобы они много беседовали об этом со своими женами до сих пор; но теперь они должны обещать ему приложить все старания к тому, чтобы убедить своих жен принять христианство и, по мере своих сил и возможности, научить их познанию и вере в бога, сотворившего их, и во Христа искупителя; - иначе он не может повенчать их.
Все это они выслушали очень внимательно и сказали мне, что все, что говорил джентльмен, сущая правда, что они, действительно, сами плохие христиане и никогда не говорили с своими женами о религии. "Да и подумайте. сэр", вставил слово Вилль Аткинс, "как нам учить их религии? Ведь мы сами ничего не Знаем. И потом, если б мы начали говорить с ними о боге и Иисусе Христе, о небе и аде, они бы нас только высмеяли и спросили бы, верим ли во все это мы сами; а скажи мы им, что мы верим во все, о чем говорим, - например, в то, что добрые люди идут на небо, а злые к диаволу, - они бы, конечно, спросили, куда же мы сами намерены попасть - мы, верящие во все это и все-таки остающиеся злыми; ведь они же видят, какие мы. Одного этого довольно, чтобы сразу внушить им отвращение к религии. Нет, знаете, сэр, надо прежде самому стать религиозным, а потом уже браться учить других". "Что же, Аткинс, я думаю, что твои слова справедливы, даже слишком справедливы", оказал я и передал их священнику, который горел нетерпением узнать, в чем дело. "О!" - воскликнул он, "скажите ему, что, если он искренно раскаивается во всем, что он сделал дурного, его жене не нужно лучшего учителя, ибо научить других раскаянию может только тот, кто искренно кается сам. Пусть он только раскается, и тогда он сумеет объяснить своей жене, что есть бог и что он не только справедливый воздаятель за добро и зло, но также существо милосердное, запрещающее мстить за обиды, что он бесконечно добр, долготерпелив и многомилостив и не хочет смерти грешника, но его покаяния и жизни; что он часто долго терпит и попускает злым и даже откладывает осуждение до последнего дня, когда каждому воздается по делам его; что если праведники не получают награды, а грешники кары, пока не перейдут в иной мир, это то и доказывает существование бога и будущей жизни. А от этого он незаметно перейдет к учению о воскресении мертвых и страшном суде. Пусть он только сам раскается, и он будет превосходным учителем для своей жены".
Все это я повторил Аткинсу, который выслушал меня очень серьезно и, как легко можно было заметить, был этим сильно взволнован. "Все это мне было известно и раньше", сказал он, "и еще многое другое, но у меня не хватало бесстыдства проповедывать это своей жене, когда бог и моя совесть знают, что я жил так, как будто никогда не слыхал о боге и о будущей жизни; да и жена моя сама была бы свидетельницей против меня. Что уж тут говорить о раскаянии! (Он глубоко вздохнул, и слезы выступили на его глазах). Для меня все кончено!"
Я перевел его ответ священнику слово в слово. Этот добрый благочестивый человек тоже не мог удержаться от слез, но, совладав с собою, сказал мне: "Предложите ему только один вопрос: доволен ли он тем, что ему уже поздно каяться, или же огорчен этим, и желал бы, чтобы это было иначе?" - Я прямо так и опросил Аткинса, и тот с жаром воскликнул: "Разве может человек быть доволен, зная, что ему предстоит вечная гибель?"
Когда я передал все это священнику, он с глубокой грустью на лице покачал головой и, быстро обернувшись ко мне, сказал: "Если так, можете уверить его, что еще не поздно, Христос ниспошлет в его душу раскаяние, а нам, слугам Христовым, заповедано проповедывать милосердие во все времена от имени Христа спасителя всем, кто искренно кается; значит, никогда не поздно раскаяться".
Я все это сказал Аткинсу, и он выслушал меня очень внимательно, но не стал слушать дальнейших речей священника, обращенных к его товарищам, а сказал, что пойдет и поговорит с женой. Говоря с остальными, я заметил, что они были поразительно невежественны по части религии и в этом отношении очень напоминали меня в то время, как я убежал из отцовского дома; однакоже никто из них не уклонялся от беседы, и все торжественно обещали переговорить с женами и попытаться убедить их перейти в христианство.
Взяв с них такое обещание, священник тут же повенчал три пары, а Вилль Аткинс с женой все не являлись. Священнику очень хотелось знать, куда девался Аткинс, и он, повернувшись ко мне, сказал: "Умоляю вас, сеньор, пойдемте, посмотрим, где они; я уверен, что этот бедняк уже сидит где нибудь с своей женой и учит ее познанию истинного бога". Мне сдавалось то же, и мы пошли вместе. Я повел его никому, кроме меня, неизвестной тропинкой, через самую чащу леса, откуда сквозь густую листву даже трудно было рассмотреть, что делается снаружи; а уж того, кто находится в этой чаще, и подавно не было видно; и вот, дойдя по этой тропе до опушки, мы увидали Вилля Аткинса с его смуглянкой женой, сидевших под кустом и оживленно между собою беседовавших. Я остановился, подождал священника, который немного отстал, и указал ему на эту парочку; мы долго стояли и смотрели на них. Мы заметили, что он что-то с жаром объясняет жене, указывая то на солнце, то на небо, в разные стороны, потом на землю, потом на море, потом на себя, на нее, на лес, на деревья. "Вы видите", сказал священник, "мои слова не остались втуне; он уже говорит ей о религии - смотрите хорошенько - вот теперь он говорит ей, что бог сотворил и его, и ее, и небо, и землю, море, лес, деревья и т. д." - "Кажется, что так", подтвердил я. В это время Вилль Аткинс вскочил на ноги, потом упал на колени и поднял обе руки к небу; по всей вероятности, он при этом говорил что нибудь, но мы не могли расслышать - они были слишком далеко, на коленях он оставался не больше минуты, потом опять сел рядом с женой и заговорил с ней. Мы видели, что женщина слушает очень внимательно, но отвечает ли она что нибудь сама, этого мы не могли рассмотреть. Когда бедняк стал на колени, я видел, как слезы покатились по щекам священника, и сам едва удержался от слез; но обоим нам было обидно, что мы далеко от них и ничего не слышим из их разговора.
Однако, подойти ближе тоже нельзя было, чтобы не встревожить их, и мы решили досмотреть до конца эту немую беседу, достаточно понятную нам и без слов. Как уже сказано было, Аткинс сел опять рядом с женой и продолжал говорить с большим жаром; раза два или три он горячо обнимал ее; раз он вынул из кармана платок и отер ей глаза, потом опять поцеловал ее с необычной для него нежностью. Это повторялось несколько раз, затем он опять вскочит на ноги и, подав руку жене, помог ей подняться; потом за руку же отвел ее немного в сторону; потом они оба опустились на колени и оставались так минуты две.
Так продолжалось с четверть часа; затем оба они отошли дальше, так что нам их уже не было видно. Теперь, когда Вилль Аткинс с женой сокрылись из виду, нам здесь больше нечего было делать, и мы тоже пошли обратно своей дорогой; а вернувшись, застали их возле дома ожидающими, когда их позовут.